Книга: Век перевода (2006)
Назад: СЕРГЕЙ ШЕСТАКОВ{249}
Дальше: НИКОЛАЙ ШОШУНОВ{260}

СЕРГЕЙ ШОРГИН

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)

Одинокий путь

Коль Одинокий Путь позвал — не изменить ему,
Хоть к славе он ведет тебя, хоть в гибельную тьму.
На Одинокий Путь вступил — и про любовь забудь;
До смерти будет пред тобой лишь Одинокий Путь.

Как много путей в этом мире, истоптанных множеством ног, —
И ты, по пятам за другими, пришел к развилке дорог.
Путь легкий сияет под солнцем, другой же — тосклив и суров,
Но манит тебя всё сильнее Пути Одинокого зов.
Порою устанешь от шума, и гладкий наскучит путь,
И ты по нехоженым тропам шагаешь — куда-нибудь.
Порою шагаешь в пустыню, где нет годами дождя,
И ты, к миражу направляясь, погибнешь, воды не найдя.
Порою шагаешь в горы, где долог ночлег у костра,
И ты, с голодухи слабея, ремень свой жуешь до утра.
Порою шагаешь к Югу — туда, где болот гнилье,
И ты от горячки подохнешь, и с трупа стащат тряпье.
Порою шагаешь на Север, где холод с цингою ждут,
И будешь ты гнить при жизни, и зубы, как листья, падут.
Порой попадешь на остров, где вечно шумит прибой,
И ты на пустой простор голубой там будешь глядеть с тоской.
Порой попадешь на Арктический путь, и будет мороза ожог,
И ты через мрак поползешь, как червяк, лишившись навеки ног.
Путь часто в могилу ведет — не забудь; всегда он к страданьям ведет;
Усеяли кости друзей этот путь, но всё же тебя он влечет.
А после — другим по костям твоим идти предстоит вперед.

С друзьями распрощайся ты, скажи любви: «прощай»;
Отныне — Одинокий Путь, до смерти, так и знай.
К чему сомнения и страх? Твой выбор совершен;
Ты выбрал Одинокий Путь — и пред тобою он.

Баллада об одноглазом Майке

Поведал мне эту историю Майк — он стар был и одноглаз;
А я до утра курил у костра и слушал его рассказ.
Струилась река огня свысока, и кончилась водка у нас.

Мечтал этот тип, чтоб я погиб, и строил мне козни он;
Хоть ведал мой враг, что я не слабак, — но гнев его был силен.
Он за мною, жесток, гнался то на Восток, то на Запад, то вверх, то вниз;
И от страшных угроз еле ноги унес я на Север, что мрачен и лыс.

Тут спрятаться смог, тут надолго залег, жил годы средь мрака и вьюг
С одною мечтой: клад найду золотой — и наступит врагу каюк;
Я тут что есть сил землю рыл и долбил ручьев ледяной покров,
Я тут среди скал боролся, искал свой клад золотой из снов.

Так жил я во льдах — с надеждой, в трудах, с улыбкой, в слезах… Я стар;
Прошло двадцать лет — и более нет надежд на мидасов дар.
Я много бедней церковных мышей, обрыдли труды и снега;
Но как-то сквозь тьму — с чего, не пойму — всплыл забытый образ врага.

Миновали года с той минуты, когда взмолился я Князю Зла:
Чтобы дал он мне сил, чтобы долго я жил, чтоб убил я того козла, —
Но ни знака в ответ и ни звука, о нет… Как всё это было давно!
И хоть юность прошла, память в дырах была, — хотел отомстить всё равно.

Помню, будто вчера: я курил у костра, над речкой была тишина,
А небо в тот час имело окрас рубиновый, как у вина.
Позже блеклым, седым, как абсент или дым, надо мною стал небосвод;
Мнились блики огней, и сплетение змей, и танцующих фей полет.

Всё это во сне привиделось мне, быть может… Потом вдалеке
Увидел пятно; спускалось оно, как клякса чернил, по реке:
То прыжок, то рывок; вдоль реки, поперек; то на месте кружилось порой, —
Так спускалось пятно; это было смешно и схоже с какой-то игрой.

Туманны, легки, вились огоньки там, где было подобье лица, —
Я понял вполне, что это ко мне тихо двигалась тень мертвеца.
Было гладким лицо, как крутое яйцо, гладким вроде бритой башки
И мерцало, как таз, в полуночный час средь змеящихся струй реки.

Всё ближе блеск, и всё ближе плеск, всё видней мертвец и видней;
Предстал он в конце предо мной в кольце тех туманных, дрожащих огней.
Он дергался, ныл; он корчился, выл; и я не успел сбежать,
Как вдруг он к ногам моим рухнул — и там так и остался лежать.

А далее — в том клянусь я крестом — сказал мне этот «пловец»:
«Я — твой супостат. Я знаю: ты рад увидеть, что я — мертвец.
Гляди же теперь, в победу поверь, тверди же, что месть — сладка;
Гляди, как ползу и корчусь внизу, средь ила, грязи, песка.

Если время пришло — причиненное зло исправить люди должны;
И я шел потому к тебе одному, чувствуя груз вины.
Да, я зло совершал, и тебя я искал — тут и там, среди ночи и дня;
Хоть я ныне — мертвец, но нашел наконец… Так прости же, прости меня!»

Мертвец умолял; его череп сверкал, его пальцы вонзились в ил;
Уйти я не мог — лежал он у ног; он ноги мои обхватил.
И сказал я тогда: «Не буду вреда тебе причинять, скорбя.
Хоть безмерна вина твоя, старина, — ну да ладно, прощаю тебя».

Глаза я протер (может, спал до сих пор?), стряхнул этот сон дурной.
Сияла луна, освещала она пятно средь воды речной;
Спускалось пятно туда, где темно, где лунный кончался свет,
Вниз и вниз по реке; наконец вдалеке исчез его тусклый след.

Седого и дряхлого Майка рассказ я слушал почти до утра.
Потом он уснул, и по-волчьи сверкнул стеклянный глаз у костра;
Отражал этот глаз в предутренний час небесного свет шатра.

ВЛАДИМИР КОРОТКЕВИЧ (1930–1984)

Баллада о тридцать первом сребренике

Так он продал Христа. И за это ему отвалили
Тридцать звонких монет, без обману, — был правилен счет;
А еще — тридцать первый (его накануне отлили)
Полновесный динарий Каиафа вручил от щедрот.

Ни за что. Просто так. Сувенир, или дар пустяковый,
Или попросту щедрой была у Каиафы рука:
Дал «на чай» он за тот поцелуй — хладнокровный, суровый, —
На который ответил апостол ударом клинка.

Коль свиней разводить разрешал бы закон иудеям —
Много лучшей наградою стало бы стадо свиней.
И несчастье не в том, что был продан «сын божий» злодеем, —
В том, что продан живой человек. Что бывает страшней?

Словно зайца, который бежит от погони кровавой
И к ногам твоим жмется, спасения ищет с тоской,
Сдать охотникам лютым — чтоб он перед смертной расправой
Завизжал, когда двинут его за ушами рукой.

И распятый затих. А Иуда ликующей своре
Крикнул: «Кровью омылась греха и измены гора!
Что же я натворил? Кровь невинную продал, о горе!» —
В грязь с размаху швырнув ненавистную горсть серебра.

Понял он, что погиб и что проклят навеки отныне:
Не касался его очищающий дождь проливной…
Петлю он завязал на брезгливо дрожавшей осине —
И ногой посильней оттолкнул от себя шар земной.

А монеты собрали и дали горшечнику-скряге
За участок земли, что погостом общественным стал
(Где покой обретали прервавшие век свой бедняги —
Там доходных домов нынче высится целый квартал).

Даже скалы заставит заплакать история эта…
Тридцать первый серебреник тщетно искали потом:
Некий мытарь увидел, куда откатилась монета,
В грязь ногою вдавил — и потом утащил к себе в дом.

Нес динарий удачу, умножилась прибыль стократно;
Скупердяй богател, без конца пополнялась казна.
Стал не только богатым — бессмертным. Оно и понятно:
Для того чтоб повеситься, все-таки совесть нужна.

Он каменья швырял и глумился вовсю над распятым,
Львам бросал христиан и поганил Христовых невест,
А потом окрестился и стал богомольцем завзятым,
И доносы строчил, и костром возвеличивал крест.

Громче римского папы орал на соборах о вере…
Но когда угодил к сарацинам в неволю потом —
Первым крикнул «Аллах!», и надсмотрщиком стал на галере;
Тех, кто веру не предал, стегал беспощадным кнутом.

С сотней лиц, с кучей рук, был как идол индийский, как Шива,
Выл у тронов и плах, словно злобный натасканный пес,
Городские ворота врагу открывал суетливо,
«Молот ведьм» написал, написал на Джордано донос.

Лишь измену не предал и тех, кто платил за измену
Перед всяким мерзавцем был рад пресмыкаться в пыли,
Доносил на отца и на сына, и нощно и денно,
Доносил на друзей, что его под обстрелом спасли.

Но гляделся — святым. И один за другим, как бараны,
Звали люди его правдолюбцем, во мраке — лучом:
«В правоте убежденный, в жестокой борьбе неустанный,
Как за правое дело он бьется огнем и мечом!»

Был источником вечных раздоров — всё новых и новых,
И змеиным поклепом шипел, возмущая умы;
И никто не сказал ему слов наших предков суровых:
«Мы измену поймем — но изменников вешаем мы».

Был фискалом, шпиком. Лез повсюду — и низом, и боком.
И в гестапо служил, и в охранках, к стенаньям глухой…
Ныне «наш гуманизм» защищает в боренье высоком.
Что ж дивиться тому? Генофонд у злодея такой.

Он людей палачам за столетия сдал — миллионы.
И живет он, живет. И приходится вам ко двору.
Ваших деток берет к себе на руки он умиленно;
Речь с трибуны орет, хлещет водку у вас на пиру…

Только сыщет момент — расползется чумою по свету,
Сдаст на муки друзей и былое предаст божество.
Почему же вы, люди, не бьете уродину эту?
Почему не плюете вы в подлое рыло его?

День приходит. Пора вырвать злобное сердце у гада!
В гроб свинцовый его! пусть сгниет вместе с жалом подлец!
И расплавить скорей тридцать первый серебреник надо.
А иначе — несчастье Земле. А иначе — конец.

БОЛЕСЛАВ ЛЕСЬМЯН (1877–1937)

Лес

Что припомнишь ты в час накануне кончины,
Когда память твоя, в ожиданье пучины,
На прощанье весь мир обнимает земной?
Может, юности день, самый давний, чудесный —
Ибо день этот в край отлетел поднебесный,
Ибо он не угас и порою ночной?

Или явятся вдруг чьи-то смутные лица?
Или лишь одному суждено появиться,
Только это лицо ты успеешь узнать?
Иль с могильною тьмой в поединке суровом
Свою память запрешь ты скрипучим засовом
И не станешь, скупец, ничего вспоминать?

Иль увидишь сквозь мглу — как зеленое злато —
Лес, что видел мельком, мимолетом, когда-то,
Лес, что ныне опять увидать суждено?..
И, глазами скользнув по небесным просторам,
Ты покинешь сей мир, глядя радостным взором
В неожиданный лес, позабытый давно!..

Певцу

Откуда твой восторг, певец, — и что же значит
Твой взгляд лягушке вслед сквозь золоченье слез?
Она перед тобой как по ступеням скачет
Невидимым — легко и с лапками вразброс…

Зачем ты светлячка поймал — и смотришь нежно
На блеск его огня и плоти изумруд?
И в муху ты влюблен: она кружит поспешно,
А после вдаль летит, в неведомый приют…

Да ты же — голова в короне из бурьяна,
В короне, что из трав колючих сплетена!
В душе твоей — и змей, и ангел постоянно,
Не зря в густых кустах слоняется она!

Там хочет отыскать свое изображенье,
Что Он с собой носил — в какой-то давний век;
Друг другу слали вы когда-то сновиденья,
Он был еще не Бог, ты был не человек.

Вы — родственники с Ним; и сходство-то какое:
Туманы-близнецы в единой пустоте!
Тогда не знали вы — что Божье, что людское,
Кому из вас царить в небесной высоте.

Июлем древним пьян, доселе пьян от жара,
Ты травам только что послал свою хвалу…
И что же ты нашел, трудясь привычно-яро?
Жука иль стрекозу? А может быть, пчелу?

Люблю тебя за всё — бессилья обаянье,
Безумье без вины, былого дальний зов!
Гляди: бледнею я и гибну без роптанья,
Сказав тебе «люблю» — последнее из слов.

«Не мешкают грозы…»

Не мешкают грозы,
А чуда — не жду;
И умерли розы
У милой в саду.

Я брел к ним хромая,
В болотах скользя…
Прийти к ним — я знаю! —
Вторично нельзя.

В небылое путь, проложенный грезно

Раскраснелось на небе — ближе к самому краю,
Раскраснелось — но напрасно и себе же вопреки…
Очертанья деревьев в облаках наблюдаю,
Но зачем глазам деревья, что настолько далеки?

Я ищу в небылое путь, проложенный грезно.
В миг любой мы в даль уходим, лиц нам мало в миг любой…
Я ласкать тебя жажду, мне ласкать тебя поздно,
И не тщусь увидеть что-то, глядя в сумрак за тобой.

Далеки твои губы — и близки несказанно!
Сердце, хрупкое от горя, ты сломаешь, коль сожмешь…
Помнишь сад с его высью, ниже — клочья тумана?
Был туманом — чуждый кто-то; на меня он сном похож.

И про нас — вспоминаешь? — там листва зашепталась,
Зашумела на деревьях, нас, блестя, смогла понять.
Но в устах твоих — холод, там таится усталость…
Так давай же в сад вернемся — дни умершие искать!

Там — тропинка, что рядом со знакомой черешней…
Вспоминаешь ли дорогу — ту, что шла сквозь целый свет?
Будь же в прежнем наряде и с прическою прежней!
В сад пойдем. Войдешь ты первой, ну а я — тебе вослед…

Лунной ночью

Ночь дышит мраком — душистым, жарким,
Цветною пряжей дрожит она,
И, бирюзовым сияньем ярким
Венчая небо, царит луна, —
То листья тучек дрожащих красит
Она лучами, то снова гасит;
То отблеск лунный пронзит волну,
Что одинока во тьме долины, —
Падет подобьем стального клина,
Как якорь — с неба и в глубину!

Я вдоль родного когда-то брега
Плыву на лодке ночной порой;
И лодка просит себе ночлега,
Под дубом хочет сыскать покой,
Но слышу — плачут цветы в печали:
Здесь нет приюта! плыви же дале!..
Здесь сны бесцветны и жизнь — впотьмах,
Тебя здесь лиры не встретит пенье,
Крестами стали твои стремленья,
Всё, что любил ты, — сегодня прах!

Мой челн-скиталец, плыви свободно!
Не одинок я, во тьме спеша
Меж стен ракитных дорогой водной, —
Со мною лодка, ее душа!
Себя — не лодку — в потоке вижу:
Мы с ней едины — нельзя быть ближе!
Но облик сердца да будет скрыт:
От взглядов чуждых должно таиться,
Что кровь из сердца вовсю струится,
Что сердце плачет и так болит!

О! дунул ветер, и всё заметней
Запела флейта — тростник речной!
О! вот и дуб мой, мой дуб столетний —
Шумит печально он надо мной!
Но мне — я знаю — теперь из дуба
Креста не сделать, не сделать сруба:
Другие души под ним теперь
Прохладу ищут палящим летом;
А я — бездомен на свете этом,
Мне не откроют радушно дверь!

О! мчатся зимы, и вёсны мчатся,
Тускнея, солнце глядит на мир,
И звезд небесных лучи темнятся,
И всё темнее волны сапфир!
Кем я родился? И в чем причина,
Что рядом с домом моим — пучина,
Что недоступен приют людской,
Земля далёко, а гибель — ближе?
Плыви до смерти, мой челн, плыви же!
Пусть нас обнимут волна с рекой!..

Ночь дышит мраком — душистым, жарким,
Цветною пряжей дрожит она,
И, бирюзовым сияньем ярким
Венчая небо, царит луна, —
То листья тучек дрожащих красит
Она лучами, то снова гасит;
То отблеск лунный пронзит волну,
Что одинока во тьме долины, —
Падет подобьем стального клина,
Как якорь — с неба и в глубину!

КОНСТАНТЫ ИЛЬДЕФОНС ГАЛЧИНСКИЙ (1905–1953)

Уста и полнолуние

А вот и ночь, и танцы снов,
и в небе — полумесяц вновь,
как половинка от секрета, —
так говорил я в давний час,
когда такой же месяц гас,
гас над тобою в час рассвета.

Взглянув на небо, на огни,
ты попросила: «Измени
сей месяц; ждет он исполненья».
И — полнолуние! И вдруг
отсек луны зеркальный круг
уста от уст без сожаленья.

Помоги

Помоги мне, мокрая долина,
исцели погодою нежданной,
жизнь настрой мне, как орган старинный, —
пусть она звучит трубой органной.

Жизни суть запрячь в трубу любую —
как собаки, трубы чтоб скулили.
Пальцам дай страданье — пусть тоскуют,
чтоб не только очи слезы лили.

Беды нас какие бы ни ждали —
пусть погибель мира впереди, —
никогда не будешь ты в печали,
если крик найдешь в своей груди.

Вытащит, как раненого с поля,
даст твой крик спасение тебе.
В зове помощь слышится и воля,
и вершина милости — в мольбе.

ПАВОЛ ОРСАГ ГВЕЗДОСЛАВ (1849–1921)

«Род человечий! Вижу я, скорбя…»

Род человечий! Вижу я, скорбя:
Ты ныне — враг Христовым повеленьям;
Велел любить Он ближних с умиленьем,
Сердечно, беззаветно, как Себя.

Зачем же Он, страдая и любя,
Нас подарил спасительным ученьем?
Брат брату угрожает истребленьем,
Жестоким адским пламенем губя.

Нет ни в морали, ни в культуре прока,
Когда тебя так ослепила страсть,
И ты, как зверь, злодействуешь жестоко.

Венец из звезд носи, коль хочешь, всласть:
Благую весть забыв во тьме порока,
До вести злой сумел ты ныне пасть.

ТОДОСЬ ОСЬМАЧКА (1895–1962)

Шкура

Из лачуги за тихим леском —
Той, где дверь за порог завалилась, —
Мне к парадному входу в «губком»
Принести свою юность случилось:

Как на вилах, нацеплена там,
Кровенеет мужицкая шкура,
Чтобы лаяли псы по кустам,
Чтобы лисы скулили понуро…

Средь растущих до неба дорог
Пробегают в чулочках девчата,
Голубиною стайкою ног
На Крещатик влетают крылато.

Эти ноги белы и чисты —
Так белеют, как лилии ранью,
Словно выпили воду цветы
От степей зоревого купанья.

Кто ж содрал эту шкуру с отца,
Нацепил ее прямо над нами
И твердит — мол, свобода с крыльца
Развернула багряное знамя?

Душегуба не видно теперь,
Только знаю: он рядом таится;
Коль в толпе не скрывается зверь —
Для кого ж эта шкура дымится?

Помню: детство плеснули во тьму,
В степь из миски мужицкой пролили!
Ныне ведаю я, почему
Здесь детей никогда не любили;

Почему — догадался я — мне
Материнской любви не досталось
И луна молодая в окне
Мне кнутом в этом детстве казалась…

Знаю я, почему за забор
Меня гонят, как пса, неустанно,
Почему свой бунтующий взор
От земли поднимать я не стану.

От моих, от мужицких корней
Свирепеют иные — я знаю,
Но мое озлобленье сильней:
В нем вулканная сила взрывная!..

Веет ветер степной на «губком»
И, на улицу брызгая кровью,
Развевает в просторе слепом
Эту шкуру, как будто коровью…

МИХАЙЛО ОРЕСТ (1901–1963)

Киеву

Ты скрыт теперь за преградою,
О мой величавый град, —
Одной для души отрадою
Стал памяти аромат.

Ты нам — святое знамение,
Ты небом отмечен был;
Святилось твое рождение
Любовью нездешних сил.

Увидишь — даю в том слово я —
Без счета весен и лет,
Ты встретишь рожденье новое,
Росистого утра свет.

Лучи над твоими склонами,
Небес твоих чистых синь
Приснятся мне, утомленному
Ушедшей жизнью. Аминь.

«В долине светлый дым клубится…»

В долине светлый дым клубится,
Стремясь в объятья высоты,
И взор не может не плениться
Легчайшим маревом мечты.

Цветов, пахучих зелий дрёма,
Ручей серебряный в траве,
А в тайной дали окоёма —
Струится миро по листве.

Под крова дремлющего своды
Что я сумею принести?
Что мне оставили невзгоды,
Что сам оставил я в пути?

Я, как зерно в волнах потока,
С позором встретился и злом,
Избиты бурями жестоко
Щит сердца и ума шелом.

Но вера путь мне указала,
Я в тьме скитаний не зачах —
И вдруг пред взглядом воссияла,
В чистейших утренних лучах,

Та долгожданная долина,
Простор пьянящих светлых чар,
Где для усталых рук судьбина
Готовит, знаю, дивный дар.

Зарою эхо нестерпимой
Минувшей боли, прежних бед —
И в ясности неугасимой
Вступлю в обетованный свет.

Стремясь к приюту и привету,
Пойду я радостным путём
На дым, что воспаряет к свету —
Из рая в рай, из дома в дом.

Назад: СЕРГЕЙ ШЕСТАКОВ{249}
Дальше: НИКОЛАЙ ШОШУНОВ{260}