Книга: Век перевода (2006)
Назад: АЛЕКСЕЙ ПРОКОПЬЕВ{177}
Дальше: ВЛАДИСЛАВ РЕЗВЫЙ{189}

АЛЕКСЕЙ РАШБА

ГОТФРИД БЕНН (1886–1956)

Кокаин

Прозрение и сладость Я-распада
ты даришь мне: гортань воспалена,
звучанием неведомого лада
в мой темный низ спадает пелена.

Где, выхвачен из материнских ножен,
гулял, бряцая сталью, ятаган,
опущенный, дубровами обложен,
лишенный форм, колышется курган.

За тишью гладь, чуть ряби, да и только —
предчувствий выдох, собранный в кулак,
минувшим сотрясаемый без толка,
стечений созерцатель и мозгляк.

Я взорвано — в отяжелевших водах,
развеян жар — мед прорванных запруд,
так истекай, стекай — в кровавых родах,
в разбитых формах отлитый сосуд.

Большевик

Закат закатов, армии теней
пылящий гейзер, тучные телеги,
размашистым вращеньем эмпирей
Гепта-мерона вялые побеги
во все углы и пустоту морей —

За розою ветров чужих Атласов
вкруг полюса по азимуту вспять,
из плоского звучания саргассов
надутых щек тритонов трубных гласов
широким шагом в трутневую падь —

Всё это степь: в развитии глумясь
извечно ввысь! Подъём! многоязыка
безудых трупов голи, горемыка
всей норостью заглохшего арыка
всей яростью к истомному стремясь.

Good by, Митропа, неофитов племя
от поздних берегов летейских гряд
глумливо омерзительное семя
во все рассветы и в речное стремя,
моря и ночи с леностью плеяд —

всё вниз и вниз, уходят Стиксом тени
вращая тирсы трутневых притвор,
темнеет, во главах, на все ступени
из глубины руин кипень сирени
как будто «эй» в ночи и «nevermore».

Ночь

Ночь. От моря до неба
крики последних мод,
голодно, вместо хлеба
опустошений свод.
Сумрачные константы
туч, а в просветах желто, —
всё это — корибанты,
апофеоз Ничто.

Осыпь каменной кладки,
усыханье морей,
вечно остатки,
вечно крик Ниобей,
на зачумленные очи
тяжкие веки легли —
слышишь фиалку ночи
в запахах вод и земли.

Сгрудились страны сарматов,
голода санный конвой,
трупы, язвы стигматов,
волчий за Доном вой,
с рыб в волосах, со ступнями,
мокнущих на юру,
смоет весною дождями
вызревшую икру.

Щерь от уха до уха,
звёзды и ночь дразня,
вздутое треснет брюхо
в свете судного дня;
хищник, пламя урона,
участь твари любой,
рвет материнское лоно
пуповину с тобой.

О! — Эоны забвенья!
маковый сон лугов,
прочь Ахеронта теченье
сносит дыханье миров,
носит летейская пряность
орфический апофеоз,
чудную безымянность
гимна роящихся ос.

Волна левкоев

«О ты, гляди: волной левкоев,
глаза захлестывает шквал» —
ты там снимаешься с устоев,
где рану не зарубцевал;
последний запах поздней розы,
дни снова целят на излет,
менад сечения, угрозы,
где речь о фабуле идет.

Ум грезит самоутвержденьем,
самораскрытием дыша;
всё глубже грезы; ослепленьем:
само — обман, комплот — душа,
забудь себя, лишись устоев
тех, на которых мнится дом,
тебе несет волна левкоев
предел, расплесканный крутом.

Гнет ветви тяжесть урожая,
плодоношения угар,
озера бьются, отражая
садов мучительный пожар,
и вся лернейская округа,
что сеет смерть и с кровью жнет,
тогда пойдет под лемех плуга,
когда по сердцу тень скользнет!

Йена

«Вот она — Йена, в прелестной долине», —
мать посетила тем летом курорт
и надписала открытку, а ныне
почерк знакомый почти уже стерт,
стелись из памяти близких уходы,
черт графология, лет череда,
годы надежд, становления годы,
лишь этих слов не забыть никогда.

В оттиске том невысокого класса
не были краски цветенья видны,
с массой включений бумажная масса,
горные склоны не так зелены,
но если видел поля и овраги,
прелесть долины и кровель уют,
не нужно офсета, лощеной бумаги,
одна только вера, другие поймут.

В слове том выход был найден избытку
чувства, руке будто кто диктовал,
мать у портье попросила открытку,
так вид живописный ее взволновал,
всё — выше сказано — близких уходы —
касается всех и того не щадит,
кто — годы надежд, становления годы —
сегодня на город в долине глядит.

Зажатый

Чувством и мышлением зажатый
в этот час, который был твоим,
грустью пьяный счастья провожатый —
это час, чтобы проститься с ним,

только грусть — триумфы уступают
пораженьям, плачам и венкам,
только грусть — как знать, где сбор сыграют
отошедшим в прошлое полкам?

Думай как уставшие от тягот
спят иные боги и цари,
думай о стране, где кровли пагод
выгибают паруса зари,

вспоминай, как мир, без но и если,
был накрыт потопом, а потом
вспоминай, как мамонты исчезли
в тундре между пламенем и льдом,

чувством и мышлением зажатый
лёг в тебе невидимый поток,
лишь его мотив летит — крылатый,
беспечален, лёгок и далёк.

ГЕРТРУДА КОЛЬМАР (1898–1943)

Моисей в корзинке

Чудо, не случилось ни знаменья, ни виденья.
Ни яркой звезды пролетевшей над степью,
Ни ангелов с неба сошедших сияющей цепью;
Смоквы молчали, не дрогнули мертвые каменья

В могучих и крепких домах Фараона.
Только бедная мать в тростниках блуждала,
Качая плетеной корзинкой, беззвучно рыдала,
Взывала к мирам истуканов, не слышащим стона.

Смягчалось одними лишь розово-фламинговыми облаками,
Безжалостно синее небо, раззолоченное светилом.
Под босыми ногами хлюпало жирным илом;
Язвительно-пестрые змейки свивались клубками.

Отмель, где бог Себек зевая расстелился,
Зеленеющей бронзой укрыла броня крокодилья,
И бог Тот, расправлявший слежавшиеся крылья,
Глазом Ибиса тогда лишь на женщину воззрился,

Когда кровинку свою на берегу положила.
Спал младенец, будто бы в лоне укрытый,
В крохотной теплой ночи: опьяненный и сытый,
На губах молоко дышало еще и жило.

Лягушачьи страдания разливались с избытком,
И никто не заметил мимолетно явленной картины:
Папирус, перегнувшийся чуть через край корзины,
Клекнущий веер сложил и свернулся свитком.

Кит

К. Й. посвящается
Ты. Тебя я хотела когтями
Снять с небес и упрятать в быту;
День разбился, распался частями,
Расплескал всю свою доброту.
Креп и тоска,
Эта рука,
Мне на глаза опустила фату.

Ты. Ты, пасущий стада океана
Перьевые, пушные на вид,
Превратившиеся в великана,
Что в лазурной утробе лежит.
Надолбы льда,
Тихо вода
Вниз из серебряных складок бежит.

Та, что ласкала тебя, как нирвана,
Та, что тебя обещала беречь,
Вызвала пляшущий смерч урагана,
В темных пространствах клокочущий меч.
Из пены цветы,
Цвет пустоты:
Душу на вечную муку обречь.

Был ли спокоен и тих, как лагуна?
Был ли дыханьем таинственных вод?
Неумолимая жила гарпуна
Тянет сквозь муки тебя на извод!
Где-то в волнах,
В тех временах,
Бродит пустой перевернутый плот.

Король рыб

Что мне в старых именах —
Клочья, порванные криком.
Лишь один бежит в волнах
В моем смятенье диком.
С ним качается беда,
И подобно стону
Уплывай король — туда,
Брось свою корону!

Но ржавым якорем прожгла
Вязкий грунт корона.
Шевелит лещами мгла,
Как листами крона.
Щука хищно залегла
У промоин донных.
Бродит колюшки игла
В складках потаенных.

Ну, король, а ну вперед,
В салочки, как дети!
Я неводом покрою грот,
Неводом без сети.
Я хочу тебя поймать,
Как лоха форели;
Будешь с жабами дремать
На песчаной мели.

Королевством станет плес
В златоносном иле.
Намывает рябь волос
Ракушек к могиле.
В глубине, где никого,
Где только треск породы,
Я оставлю тебя, лишь тебя одного,
Над тобою сомкнув мои воды.

ЭЛИЗАБЕТ ЛАНГГЕССЕР (1899–1950)

Правитель: Сатурн

Сатурн — мужлан, его крутые бедра
из злата, грязи, волосатой плоти,
двенадцать месяцев — ненастье, вёдро —
пекли, секли при полевой работе —
крестьянский бог
кладет итог глумленью и тревоге
на годовом пороге.

Сидит, молчит, под нёбом сберегает
вкус лука и молочного початка,
и пятерня ему напоминает,
как был горох стручками замкнут сладко,
а что теперь —
следы потерь, озимые Цереры
с надеждой, но без веры.

Где ягоды шиповника имели
бородки, опаленные жарою,
мучнисто поспевали шишки хмеля,
под мякотью плодов и кожурою —
крепчала кость,
белела ость — и, погружаясь в дрему,
шло семя к чернозему…

Ему казалось это справедливо,
он серп вострил, а небеса смотрели,
как он сдувает хохолки у жнива
и пробует на вкус жерлянок трели,
поспел ли злак,
и пастернак, как налился по грядам,
и плющик горьким ядом.

Так почивал, от всех плодов вкушая,
лущил скорлупы, стручья, веял жито,
коробочки паслена разрушая,
вдыхал умерших запах — ядовито
кровь зацвела,
вот пятна зла, озноб багровых далий,
в кануны сатурналий.

Он болен, на коварство негодует
своих детей, которые отца,
как сныть и первоцвет, перезимуют,
когда себя изгложет до конца
бог времени,
о бремя, дни — глумленья и тревоги
на годовом пороге.

ИНГЕБОРГ БАХМАН (1926–1973)

Игра сделана

Любимый брат, давай построим плот
и поплывем в небесную страну!
Любимый брат, нас груз перевернет,
вот-вот пойдем ко дну.

Любимый брат, мы чертим на листе
страну, которой нет в помине.
Будь осторожен, вон на той черте
взлетишь на мине.

Любимый брат, я желаю у черных осин
быть привязанной и кричать,
чтобы ты прискакал из смертельных долин
меня выручать.

Проснешься в кибитке, проснешься в шатре, как эмир,
повсюду песок под ногами,
как молоды мы, и как стар этот мир,
не измерить годами.

Не дай себя хитрым воронам павлиньим пером обмануть,
нужда в простаках и простушках
лишь там, где в обертках отсутствует суть
и пенится видимость в кружках.

Только тот победит, кто для сказочно-ветреных фей
помнит слово, которое снегом порхает.
Я признаюсь тебе: на одной из садовых аллей
влажный след от него просыхает.

Гудят наши ноги от многих и многих дорог,
но, прыгая, легче терпеть,
пока королевич с ключами в устах нас на высокий порог
подхватит, и мы станем петь:

Такое прекрасное время — проклюнувшихся семян!
Если падали, станем крылаты.
На саване бедных по дальнему краю цветы вышивает тимьян,
печатью сургучной к письму мои губы прижаты.

Мы спать идем, возлюбленный, окончена игра.
На цыпочках. Рубахи ночные раздувает.
А папа с мамой говорят, что призраков пора
с последним нашим вздохом наступает.

Назад: АЛЕКСЕЙ ПРОКОПЬЕВ{177}
Дальше: ВЛАДИСЛАВ РЕЗВЫЙ{189}