Под бурей гелиопсис гнется ветром,
Трепещет жимолость, скрывая венчик цвета,
Шиповник, несмотря на вид свой боевой,
Руке подвластен, хотя иглы под листвой,
Чертополох же — высоко несет узлы цветов,
Подобные плюмажу лошади, что в бой нестись готова,
Бросая вызов козням всем обок пути,
В лугах стоит, где скот пасется, не спеша уйти.
Помпезно, кучно заросли стоят,
В лесу опасность неизвестную таят,
На сельской улице, где низкий сплошь сорняк
Не может удержать свои сухие семена, бедняк,
Репейник высится, надменный и крутой,
И держит на себе цветков осиный рой.
Ужель любовь изменчива настоль,
Чтоб незабудок создавать юдоль
В садочке, клумбы где и травостой? —
Люблю свободный их обильный рост
У диких троп и необрезанных берез,
Киванье у поскотин и тынов
Иль у опасных, влагой полных берегов,
Где шпажник с медуницей нарушают строй
Подвижных кочек, где тростник растет густой.
Любви не учат в школе, и ее
Не раздают, как перед дракой дреколье;
К барьеру — или получить ответ? —
Настоль свободен незабудки цвет.
Дай мне огонь, не сырость и не гниль,
Страсть инстинктивного броска охолони,
Стань твердым, как застывшая звезда,
И нежным, словно голубь у гнезда,
Стань больше времени, сильнее смерти стань:
Сквозь муки творчества, сквозь пыточную сталь —
Тот стон ее — не от потребности дышать —
Старичок, Любовь Юноши — ничто в этих названьях
Не звучит для того, кто не знал Старичка,
Седовато-зеленую в перьях траву, чуть не деревце,
Что растет с розмарином, лавандою рядом.
И упертого знатока имена,
Чуть украсив траву, с толку могут сбивать:
Я сказал бы, влечет она не именами,
Сколько б это ни длилось. Но эти люблю имена.
Куст не нравится мне, но наверняка
Не чужой он мне, и его замечает малышка,
Обрывая листок возле самой двери,
В дом входя, из него выбегая в стотысячный раз.
Часто там ожидает она, у полыни сбивая вершки,
Что ложатся, скукожившись, на тропу, может — думает о своем,
Но, возможно, — бездумна девчонка, резко дунув
На пальцы и вновь убегая. А куст этот ростом
Лишь в полроста ее, хотя возрастом равен,
Хорошо обстригает девчонка его. Бессловесна она;
Мне приходит на ум, сколько лет еще помнить
Она будет былое с тем запахом горьким,
Те аллеи в саду и дамасскую сливу,
Что на изгородь оперлась, путь скрывая к двери,
Толстый куст той полыни у двери, и помнить меня,
Запрещавшего куст обрывать.
Для меня же
Глухо скрыто забвением место, где горький я запах впервые вкусил.
Так же часто срывал те седые листочки,
Запах слышал и думал, и фыркал опять и опять,
Силясь мыслить о том, что тогда вспоминалось,
Ничто не имело значенья, лишь памятна горечь была.
Ключ я к прошлому потерял. Тупо спрей обоняя,
Размышлял ни о чем; ничего я не вижу, не слышу;
Но мне кажется, будто смогу я услышать, лежа в ожидании
Тех вещей, что я должен вернуть из забвенья себе:
Не является сад, нет тропы, нет куста седовато-зеленой травы,
Что названия носит Влюбленность Мальчишки и Старичок,
Нет ни матери, нет и отца, нет товарища в играх:
Лишь аллея, темна, безымянна, и нет ей конца.
Она взяла звенящий телефон и сообщенье приняла,
Забыла сообщенье, тут же и забыла, кто звонил.
Одна из дочерей, как догадался муж: та, у кого собака,
А также дети и сынишка Джед,
Возможно, верно, но не скажешь, кто и что, когда все напрочь
С названиями бирки перепутаны, исчезли,
Когда все одинокие цветы ума и памяти цветут и умирают
В отдельных комнатах безжалостного времени бесследно?
Но иногда ее лицо ей вдруг является самой, с ужасной
Гримасой неуместности, зеркально отразившись.
Она уж знает правило терпенья: взгляд ее опустится смущенно,
Прилично, словно взор благовоспитанного детства,
И отвернется от нее, как бы смущенный тем секретом
Ужасным этой в прятки с зеркалом игры.
Когда ж опять забудет, бросит взгляд назад,
То будет снова там, украдкой наблюдая, плача.
Туфли, моей скрытой жизни лица:
Два зияющих беззубых рта,
Надвое поделенная шкура зверя
С запахом мышиных гнезд.
Мои брат с сестрой, умерших при рожденьи,
Воплотились в вас
И направляют мою жизнь
Всей невинностью своей непостижимой.
Что мне книги,
Когда в вас могу я прочитать
Библию моей стези на этом свете
И еще о многом, что придет?
Я хочу провозгласить религию,
Сочиненную для вашего смиренья
Совершенного, и храм я воздвигаю,
Где бы вы лишь двое были алтарем.
Аскетично и по-матерински, вы терпели:
Из наследия рабов, святых и каторжников
Всем своим немым терпением рождая
Истинное и единственное существо меня.
Всё новое мышление вещает об утрате
И в этом так похоже на привычное сознанье.
Идея, например, что каждая подробность
Стирает яркий четкий смысл идеи общей. Дятел
С лицом шута, что долбит голый мертвый ствол
Березы черной, есть своим явленьем
Падение трагическое из иного мира
С неразделенным светом. Иль сужденье, скажем,
Что нет в подлунном мире вещи ни одной,
Которой соответствует терновник ежевики,
Звучит элегией название явленью.
Мы обсуждали это поздно ночью. Голос друга
Звучал струною горя, тон почти ворчливый.
Позднее понял я,
Что, рассуждая так, разрушить можно всё: и справедливость,
И дерево, и волосы, и женщину, и Ты и Я.
Существовала женщина, да, я ее любил,
В руках сжимая маленькие плечи,
Мятежно изумляясь близости чудесной,
Как в жажде соли.
Детства моего речушка,
И острова на ней в сплетеньях красной ивы,
Святая простота лодчонки наслажденья,
Коса, где мы поймали крошечную рыбку
С названьем «тыквенное семечко». Одно мученье с ней.
«Стремление» — мы говорим.
Желание полно бескрайних далей.
И то же для нее был я.
И я запомнил много. Руки, режущие хлеб
Опасным образом. Она пораниться мечтала.
Минуты были, — тело становилось
Божественным,
Как слово,
Дни как продолженье плоти. Нежность,
Все эти пополудни, вечера,
Живешь с остудою на сердце ты.
Как я; в тени, торя тропу сквозь хладный сад камней,
В сени гигантских кленов.
Совсем немного солнце трогает меня.
Я вижу его изредка весною ранней, поднимающимся издалека.
Потом вымахивают листья, полностью его закрыв. Я чувствую его
Мерцающим сквозь листья, переменчивым,
Как будто кто-то в бок стакана стукает железной ложкой.
Не всем живущим существам свет нужен
В равной мере. Кое-кто из нас
Свой собственный свет излучает: лист серебряный
Пути подобен, по которому никто не ходит, мелкой луже
Серебряной под кленами большими в темноте.
Но это знаешь ты уже.
И ты, и прочие, кто полагают,
Живете вы по правде, значит, по любви.
Но холодно всё это.
Вы некрасивы, это правда.
Неправда также, что красивы Вы.
Вы разрешили сорняку расти в малине,
В то время как малине — возле дома.
Так близко и в такой интимной тишине
Ненастной ночи, она чешет стену
И соскребает день, пока мы спим.
Дитя сказало, — значит, это правда:
«Потерянные вещи все равны».
Не думаю. Ведь если потеряю я тебя,
Замрет весь воздух, прекратится рост деревьев.
И кто-то выдернет сорняк, а это мой цветок.
Спокойствие не будет вашим. Если потеряю,
Я попрошу траву мне разрешить уснуть.
Воспоминаньем детства я ношу в себе картинку,
Как фото старое в затертом портмоне,
Такое пожелтевшее, поблекшее, но кинуть
Его я не могу, хоть и не нравится то фото вовсе мне,
Как зуб больной, что трогаешь, но видеть не желаешь…
Склонялось солнце. Остывала черепица
И ветер дул в хвою замлевших сосен.
Лежу в траве в мой третий день рожденья,
С пылающим лицом и бдительно глядящий,
Но не взорвавший визгом тишину.
Ни разу не ужаленный крапивой
И белену не бравший в рот. А мой отец уходит.
Минутой раньше он поднял меня в руках
Как новую добычу, поднял малыша
До самых облаков: ведь бегал я волчком
И звезды многие в головке так кружились.
Минутой раньше я летел в его руках,
Визжа от радости и выскользнуть стараясь,
Пытаясь соскользнуть, обмякнув, на тугую грудь…
Опомнившись, двойной я вижу холм
Плеч, удаляющихся прочь, пятно его рубашки,
К спине прилипшей. А гора уходит вдаль.
Передо мной — вся даль пространства между нами:
Дождя одна-две капли, блеск травы,
И я, усаженный в зернистый полусвет
Мужчины, прочь идущего из собственной семьи…
Зачем мы прошлого ощупываем раны
Опять и вновь — груз ложных злых начал
И добрых начинаний мира, что зовется прошлым,
Как будто этот мир нам говорит, кто мы сейчас,
Иль были, иль могли бы быть… Дождь моросит,
Один хлопок двери машины, лишь один —
И нет отца,
И крошки-лужицы блестят на мостовой.