Глава 23
Среди заключенных, осведомленных о строящемся новом лагере, началось соперничество за право очутиться на «Эмалии». Заключенный Долек Горовитц, отвечавший за снабжение в пределах Плачува, понимал, что ему самому не удастся попасть к Шиндлеру. Но у него была жена и двое детей.
Малыш Рихард этим весенним утром проснулся рано: земля оттаивала от последним зимних заморозков, курясь легким парком. Он сполз с койки матери, вместе с которой спал в женском бараке и побежал по склону холма в мужской сектор лагеря, видя перед собой тот кусок грубого хлеба, который выдавался по утрам. На утренней поверке на аппельплаце он должен быть рядом со своим отцом. Тропка провела его мимо поста еврейской полиции Чиловича, и несмотря на утренний туман, он попался на глаза часовым на вышках. Но он чувствовал себя в безопасности, потому что его знали. Он был ребенком Горовитца. Его отец представлял собой большую ценность для герра Боша, который, в свою очередь, был собутыльником коменданта. Та свобода передвижений, которой неосознанно пользовался Рихард, была результатом известности его отца; он спокойно прошел под взглядами патрульных на вышках, нашел барак отца и, забравшись к нему на койку, разбудил его вопросами. Почему туман только по утрам, а днем его нет? А грузовики проедут? Долго сегодня будет поверка на аппельплаце? А бить будут?
Отвечая на утренние вопросы Рихарда, Долек Горовитц не мог не думать, что Плачув - неподходящее место для детей, даже пользующихся некоторыми привилегиями. Может, он смог бы как-то связаться с Шиндлером - бывая по делам в административном корпусе, он заходил и в мастерские, где оставлял небольшие подарки и делились новостями с такими старыми знакомыми, как герр Штерн, Роман Гинтер и Польдек Пфефферберг. Поскольку Долек не входил в их число, ему пришло в голову, что, может быть, на Шиндлера удастся выйти через Боша. Долек прикинул, что они, конечно же, должны встречаться. Может, и не очень часто, но скорее всего, в городских учреждениях или на приемах и вечеринках. Вряд ли они были приятелями, но у них были общие дела, взаимные интересы.
Долек хотел, чтобы в лагерь к Шиндлеру попал не только и не столько Рихард. Интерес к окружающему миру и масса вопросов не позволяют Рихарду ощутить царящий вокруг страх. А вот его десятилетняя дочь Нюся больше не задавала вопросов. Она была одной из тех худых изможденных детей, которые забыли, что такое искренность и открытость; из окна щеточной мастерской, где на верстаке она подравнивала щетину, девочка видела ежедневные вереницы грузовиков, направлявшихся к австрийскому форту на холме - каждый день они переполняли ее ужасом, и она не могла, как любой ребенок, приникнуть к родительской груди и избавиться от страхов. Чтобы заглушить постоянно грызущее ее чувство голода, Нюся приспособилась курить высушенную луковую шелуху в самокрутках из газетной бумаги. Ходили упорные слухи, что на «Эмалии» не будет необходимости таким образом слишком рано становиться взрослыми.
Во время одного из визитов Боша на склад готовой одежды Долек обратился к нему. «Ранее герр Бош был так любезен к нему, - сказал он, - что он осмеливается попросить его переговорить с герром Шиндлером». Он повторил свою просьбу и несколько раз назвал имена детей, чтобы Бош, чья память была основательно подточена шнапсом, запомнил их. «Герра Шиндлера можно считать моим лучшим другом, - сказал Бош. - Он сделает для меня все, что угодно».
Долек ничего не ждал от этого разговора. Его жена Регина не имела ровно никакого опыта в штамповке заготовок и покрытии их эмалью. Сам Бош никогда больше не упомянул о его просьбе. Тем не менее, всего через неделю они отправились на «Эмалию», оказавшись в списке, который комендант Гет подмахнул в обмен на небольшую толику драгоценностей. В женских бараках на «Эмалии» и худенькая миниатюрная женщина, и Рихард быстро освоились, и скоро все знали его и в цехе боеприпасов и на участке эмалировки; даже охрана признавала его. Регина все ждала, что Шиндлер подойдет к ней на эмалировке и скажет: «Значит, вы жена Долека Горовитца?» И этот вопрос позволил бы ей выразить свою благодарность. Но он так и не подошел. Она с радостью обнаружила, что на Липовой ни на нее, ни на дочку никто не обращает внимания. Она догадывалась что Оскар знает, кто она такая, потому что он не раз подзывал Рихарда по имени и болтал с ним. По изменившемуся характеру вопросов Рихарда она понимала, какая на их долю выпала удача.
В лагере «Эмалии» не было коменданта, тиранившего заключенных. Не было и постоянного состава охраны. Гарнизон менялся каждые два дня. Пара грузовиков доставляла из Плачува в Заблоче эсэсовцев и украинцев, которые и брали под свою охрану лагерь. Они были только рады, когда им выпадал случай нести вахту на «Эмалии». У герра директора, пусть оборудование кухни и было попроще, чем в Плачуве, кормили не в пример лучше. Поскольку герр директор гневался и начинал тут же звонить оберфюреру Шернеру, если охранники вместо того, чтобы патрулировать вдоль внешнего периметра лагеря, заходили в его пределы, стража держалась по другую сторону изгороди. Дежурить в Заблоче было хотя и скучновато, но приятно.
Если не считать появления с инспекцией старших чинов СС, заключенные, работавшие на ДЭФ, редко попадались на глаза своим охранникам. Один затянутый колючей проволокой проход вел заключенных на эмалировочную фабрику, по другому они добирались до участка боеприпасов. Тех евреев с «Эмалии», которые работали на упаковочной фабрике на заводе радиаторов, в управлении гарнизона, на работу отводили и доставляли обратно украинцы - каждый второй день их команда менялась и никто из охранников не успевал почувствовать особую неприязнь к кому-нибудь из узников.
И хотя каждый эсэсовец мог пристрелить любого из тех, кого доставляли на «Эмалию», Оскар продолжал поддерживать создавшуюся обстановку, которая, несмотря на всю свою хрупкость, продолжала вносить хоть какую-то стабильность в жизнь. Здесь не было сторожевых псов. Не было избиений. И суп, и порции хлеба были и лучшего качества и их было побольше, чем в Плачуве: примерно 2000 калорий в день - в соответствии с рекомендациями врача, который тоже работал в одном из цехов «Эмалии». Смены длились долго, порой по двенадцать часов, ибо Оскар продолжал оставаться деловым человеком, которому надо было выполнять военные контракты, да и кроме того, он с удовольствием получал доходы. Тем не менее, надо сказать, что смены не были потогонными и изматывающими, да и в то время многие заключенные понимали, что их труд в определенной мере способствует их существованию. В соответствии с расчетами, которые Оскар представил после войны в «Джойнт», он потратил 1.800.000 злотых (360.000 долларов) на питание заключенных «Эмалии». Подобные же статьи расходов можно найти в документах «Фарбениндустри» и Круппа - хотя никогда они и близко не приближались к тому проценту от доходов, который тратил Оскар. Истина заключается в том, что на «Эмалии» никто не стал инвалидом и не скончался от непосильной работы, от избиений и голода. В то время как только на предприятии «Буна» концерна «И.Г. Фарбен» из 35 тысяч человек рабочей силы погибло 25 тысяч заключенных.
И уже много времени спустя те, кто трудились на «Эмалии», называли лагерь Шиндлера настоящим раем. И поскольку в это время они уже жили в самых разных местах, нельзя даже предположить, что они договорились задним числом. Тем более что эта оценка могла иметь для них значение только, когда они были на «Эмалии». Конечно, рай тут был относительный, лишь по равнению с Плачувом. Его обитателей больше всего поражало почти нереальное ощущение свободы и раскованности, нечто невероятное, к чему они даже не хотели слишком внимательно присматриваться из-за опасений что оно может исчезнуть, испариться. Новые рабочие знали об Оскаре только по рассказам. Они старались не попадаться герру директору на глаза, не осмеливались заговорить с ним. Им требовалось время прийти в себя и освоиться с необычной тюремной системой Шиндлера.
Вот взять, например, девушку, которую звали Люся. Ее мужа недавно вместе с другими отделили от толпы заключенных на аппельплаце и отправили в Маутхаузен. И хотя подобные события давно стали привычной реальностью, она с тоской и печалью ощутила себя вдовой. В этом состоянии она и оказалась на «Эмалии». В ее обязанности входило переносить покрытые эмалью заготовки из ванн в печи для обжига. На их раскаленной поверхности разрешалось подогревать воду, да и вообще в цехе было тепло. Лично для нее наличие на «Эмалии» горячей воды было основным ее достоинством.
Впервые она увидела Оскара, когда его высокая фигура двигалась по проходу между прессами вдоль конвейерных линий. В его облике не было ничего пугающего. Она боялась, что если на нее обратят внимание, ей придется расстаться с этим местом, где никого не били, где было вдоволь пищи, отсутствовала внутрилагерная охрана. Она хотела оставаться незамеченной во время работы, после которой по проходу из колючей проволоки она могла добраться до своего барака, до своей койки.
Но некоторое время спустя она поймала себя на том, что утвердительно кивает Оскару в ответ на какой-то вопрос и даже говорит ему: «Да, спасибо, герр директор, я отлично чувствую себя». Однажды он даже дал ей несколько сигарет, которые ценились чуть ли не на вес золота в обменных операциях с польскими рабочими. С тех пор как она узнала, как легко исчезают друзья, она опасалась его дружеского расположения; она хотела, чтобы он продолжал существовать в образе таинственного и могучего покровителя. Рай, которым управляет тот, кого можно назвать другом, слишком хрупок и ненадежен. И чтобы свод небес не рухнул, его должен поддерживать кто-то более мужественный и более таинственный, чей он.
Многие из заключенных «Эмалии» думали точно так же.
В то время, когда лагерь на предприятии Оскара начал свое существование, в Кракове по поддельным документам одной из южноамериканских стран жила девушка, которую на самом деле звали Регина Перльман. Ее смуглая внешность соответствовала данным из документов, по которым у нее было арийское происхождение, и с их помощью она устроилась в управление одной из фабрик в Подгоже. Она была бы в куда большей безопасности от шантажистов, если бы перебралась в Варшаву, Лодзь или Гданьск. Но в Плачуве находились ее родители, и она жила по подложным документам и рисковала ради них, чтобы передавать им пищу и лекарства. По дням, проведенным в гетто, она знала, что в еврейской мифологии Кракова есть поговорка - мол, с герром Шиндлером можно вынести все что угодно. До нее также доходили слухи о положении в Плачуве, о каменоломне, о выходящем на балкон коменданте. Она должна была что-то сделать и решила, что лучше всего, если бы ее родители оказались в лагере на дворе предприятия Шиндлера.
В первый раз придя на ДЭФ, она надела скромное платье в цветочек и пришла без чулок. Полный стражник в воротах позвонил наверх в контору герра Шиндлера, и она увидела, что он рассматривает ее через окно. Она не произвела на него никакого впечатления - обыкновенная дешевая девчонка с одной из соседних фабрик. Как и все, жившие по поддельным документам, она испытывала нормальные страхи, что кому-то из недоброжелательно настроенных поляков бросится в глаза ее еврейство. Этот, у ворот, был не расположен к ней.
«Впрочем, неважно», - сказала она ему, когда охранник вернулся, отрицательно качая головой. Она хотела как-то ввести его в заблуждение. Но поляк даже не старался что-то соврать ей.
- Он не может принять вас, - сказал он.
Во дворе завода был виден блестящий капот БМВ, который мог принадлежать только герру Шиндлеру. Он был на месте, но не хотел принимать посетительницу, которая позволила себе явиться к нему без чулок. Она удалилась, с трудом сдерживаясь, чтобы не пуститься в бегство. Во всяком случае, ей не придется излагать герру Шиндлеру признание, о котором ей было страшно подумать даже во сне.
Лишь через неделю у нее опять выдалось свободное время. Она провела не меньше половины дня, продумывая свой внешний облик и манеры. Приняв ванну, она натянула чулки, купленные на черном рынке. У одной из своих немногочисленных подруг - девушка, которая является арийкой только по документам, не может себе позволить иметь много подруг - она одолжила блузку. У нее была великолепная жакетка, и кроме того она купила шляпку из лакированной соломки с вуалеткой. Она продуманно наложила косметику, создав образ женщины, жизни которой ничего не угрожает. В зеркале она увидела себя такой, какой была до войны, элегантную краковянку экзотического смешения кровей: отец - венгерский бизнесмен, а мать из Рио-де-Жанейро.
На этот раз, как она и предполагала, поляк у ворот не узнал ее. Пропустив посетительницу, он позвонил Клоновской, секретарше герра директора, которая и соединила его с самим. «Герр директор, - сказал поляк, - тут внизу дама, которая хочет увидеть вас по важному делу». Герр Шиндлер изъявил желание уточнить подробности. «Очень изысканно одетая молодая дама, - сказал поляк и затем, утвердительно кивнув в ее сторону, добавил, - и симпатичная». Словно он был снедаем жаждой поскорее увидеть ее или словно бы она могла раствориться в приемной, Шиндлер встретил ее уже на лестнице. Он улыбнулся, убедившись, что не знает ее. Он весьма польщен встречей, фрау Родригес. Она поняла, что он испытывает симпатию к красивым женщинам и в его отношении было что-то детское и в то же время присутствовала немалая искушенность. Жестом актера, любимца публики и женщин, он дал ей понять, что она должна проследовать за ним наверх. Она хочет побеседовать с ним в доверительной обстановке, с глазу на глаз! Конечно же, какой разговор. Он провел ее мимо Клоновской, которая спокойно восприняла ее появление. Оно могло означать что угодно - и черный рынок, и дела с валютой. Девушка может быть даже принарядившейся партизанкой. Меньше всего мотивом может послужить страсть. Во всяком случае, столь неглупая девушка, как Клоновска, не предполагала, что может владеть Оскаром, да и он, в свою очередь, не претендовал на безраздельное обладание ею.
Уже в кабинете Шиндлер предложил Регине стул, а сам уселся за письменный стол под ритуальным портретом Фюрера. Не желает ли дама сигарету? Может быть, перно или виски? «Нет, - ответила она, - но он, разумеется, может выпить». Он наполнил свой бокал. «Так что же это за серьезное дело?» - спросил он, уже не с той расточительной любезностью, с какой он встретил ее на лестнице. Да и она переменилась, как только захлопнулась наружная дверь в кабинете. Он мог понять, что дело, приведшее ее сюда, достаточно серьезно. Она подалась вперед. На секунду все это показалось ей забавным, ей, чей отец уплатил 50 тысяч злотых за арийские документы, предстояло выпалить без пауз, выложить все полуироничному-полуозадаченному судетскому немцу с бокалом коньяка в руке. И все же, с какой-то стороны, это была, быть может, самая простая вещь из всех, что ей приходилось делать.
- Я должна сказать вам, герр Шиндлер… Я - не польская арийка. Моя настоящая фамилия Перльман. Мои родители в Плачуве. Они говорят, и я верю им, что оказаться на «Эмалии» - примерно то же самое, что получить Lebenskarte- право на жизнь. У меня нет ничего, что бы я могла предложить вам. Я одолжила одежду, чтобы проникнуть на фабрику. Но не могли бы вы взять их сюда просто так, для меня?
Шиндлер отставил бокал и поднялся.
- Вы хотите провернуть секретное дельце? Я не участвую в секретных сделках. То, что вы предлагаете, фройляйн, противозаконно. Здесь, в Заблоче, у меня производство, и единственное, что меня интересует: есть или нет у человека необходимые навыки. Если вы соблаговолите оставить мне ваши арийское имя и адрес, возможно, я и смогу написать вам в определенное время и сообщить, что я нуждаюсь в услугах ваших родителей. Но не теперь и ни на каких других условиях.
- Но они не могут быть квалифицированными рабочими, - возразила фройляйн Перльман. - Мой отец торговец, а не металлист.
- Нам могут пригодиться и служащие, - заявил Шиндлер. - Хотя предпочтительнее рабочие профессии.
Она признала себя побежденной. Полуослепшая от слез, она написала свое вымышленное имя и настоящий адрес. Он может воспользоваться ими, когда и как захочет. И только на улице она опомнилась и воспряла духом. Шиндлер мог подумать, что она провокатор, что она подослана, дабы скомпрометировать его. Понятно, почему он был холоден. Она не усмотрела ни единого двусмысленного, опрометчивого жеста милосердия в том, как он выставил ее из своего кабинета.
Примерно через месяц господин и госпожа Перльманы перебрались из Плачува на «Эмалию». Не сами по себе, как представлялось это Регине Перльман, а в результате проснувшейся в душе Оскара Шиндлера человечности, они попали туда в составе новой бригады из тридцати человек. Иногда она бродила по Липовой улице и, подкупив стражу, проникала на фабрику. Ее отец замешивал эмаль, разгребал уголь, убирал мусор.
- Но он снова заговорил, - сказала госпожа Перльман своей дочери. - В Плачуве он не вымолвил ни слова.
На самом деле, несмотря на насквозь продуваемые бараки, холод, на «Эмалии» существовал некий стойкий дух, хрупкое доверие, несокрушимое постоянство - те самые вещи, о которых она, живя по поддельным бумагам в угрюмом Кракове, и не мечтала в те времена, когда повсеместно творилось безумие.
Госпожа Перльман не осложняла жизнь герру Шиндлеру, забрасывая его офис благодарностями и экспансивными письмами. Но каждый раз, проходя мимо желтых ворот ДЭФа, она испытывала ни с чем не сравнимую истинную зависть к тем, кто находился за ними.
* * *
Следующим памятным случаем оказался перевод из Плачува на «Эмалию» раввина Менаши Левертова, скрывавшегося под видом токаря. Левертов был начинающим городским рабби, юным и чернобородым. Он был куда более либерален, нежели его коллеги из многочисленных польских Shtelts. Тех, что свято верили в неоспоримое превосходство Шаббата над всем, в том числе и жизнью. Тех, что в течение 1942-1943 годов расстреливали сотнями по вечерам в пятницы за то, что они отказывались работать в лагерях принудительного труда, разбросанных по всей Польше. Он был из тех людей, что и в годы мира учил свою паству тому, что Господь настолько же удовлетворен упорством благочестивых, насколько он благосклонен к гибкости здравомыслящих.
Ицхак Штерн, работавший в конструкторском бюро административного корпуса Амона Гета, был постоянным поклонником Левертова. Еще в блаженные довоенные дни Штерн и Левертов, предаваясь досугу, могли подолгу просиживать в компании друг друга за стаканчиком медленно остывающей горбаты, обсуждая влияние Зороастризма на Иудаизм или наоборот, или концепцию истинного мира в Таоизме. Беседы с Левертовым на темы сравнительной религии доставляли Штерну неизъяснимое наслаждение, недостижимое ни при каких обстоятельствах в разговоре с самоуверенным Оскаром Шиндлером, хотя последний и имел неуемную страсть потрепаться на ту же тему.
Во время одного из визитов Оскара в Плачув Штерн сказал ему, что, если Левертова не удастся перевести на «Эмалию», Гет непременно пристрелит его, поскольку Левертов попросту бросается в глаза - таков был способ его существования. А Гет как раз неравнодушен к подобным людям: они, подобно лентяям, составляют особый класс - мишеней первого сорта. Штерн поведал Оскару о том, как Гет попытался убить Левертова.
В лагере Амона Гета к тому времени содержалось тридцать тысяч человек. Неподалеку от аппельплаца, рядом со старым еврейским моргом, ныне превратившимся в конюшню, разместился и лагерь для польских военнопленных, вмещающий одновременно до тысячи двухсот человек. Обергруппенфюрер СС Крюгер был столь удовлетворен результатами инспекции нового быстрорастущего лагеря, что представил коменданта к повышению сразу на две ступеньки по служебной лестнице СС к чину гауптштурмфюрера.
Точно так же, как и толпы из Польши, евреев с Востока и Чехословакии сгоняли в Плачув, пока на западе в Аушвице-Биркенау и Гросс-Розене для них готовили новые приемные пункты. Иногда население разрасталось до тридцати пяти тысяч, и на аппельплаце яблоку было негде упасть. По этой причине Амон частенько «прореживал» ряды старожилов, дабы освободить пространство для новоприбывших. Оскару был известен эффективный метод коменданта: тот просто приходил в учреждение или цех, выстраивал людей в две шеренги и одну из них выгонял наружу. Там их забирали и отводили то в австрийский форт, где происходили расстрелы, или (с тем же исходом) на станцию Краков-Плачув, или, как это было принято осенью 1943-го, на железнодорожные пути прямо к стенке бараков СС.
Как раз о такой процедуре Штерн и рассказывал Оскару. Несколько дней назад Амон забрел в металлообрабатывающий цех на фабрику. Надзиратели встали перед ним на вытяжку, как солдаты на посту, и коротко отрапортовали о положении дел (одно неверное слово могло стоить им жизни).
- Мне нужно двадцать пять рабочих металлистов, - объявил Амон надсмотрщикам, как только те закончили отчитываться. - Двадцать пять и ни одним больше. Укажите мне тех, что посноровистей.
Один из надсмотрщиков указал на Левертова, и рабби пришлось присоединиться к шеренге «избранных», хотя он и заметил, что Амон отметил выбор его особым образом. Конечно, никто заранее не знает, какой шеренге придется отправиться вон и куда приведет их дорога, но все же до сих пор вернейшим способом остаться в живых было попасть в число специалистов.
Отбор тем временем продолжался. Левертов отметил, что цех с утра был подозрительно пуст: вероятно, многие рабочие и те, что частенько отирались у ворот, были предупреждены о предстоящем визите Гета и предпочли перебраться на швейную фабрику Мадритча, где теперь прятались меж тюков ткани или изображали ремонтников ткацких машин. А сорок или около того ротозеев задержавшихся на месте, теперь были построены в две шеренги меж скамейками и токарными станками. Все были безумно напуганы, но шеренга покороче, казалось, попала в совершенно безнадежное положение.
Потом мальчишка неопределенного возраста, что-то между шестнадцатью и девятнадцатью, не выдержал и крикнул из середины меньшей линии:
- Но, герр комендант, я тоже специалист!
- Да, милый?- промурлыкал Амон, извлек свой служебный пистолет и, подойдя к мальчику, разрядил в его голову. С неправдоподобным грохотом и эхом парнишку отбросило к стене. Он мертв, успел понять оглушенный Левертов перед тем, как без сознания рухнуть на пол.
Ставшая еще более короткой шеренга уже маршировала к железнодорожному депо, тело мальчика увезли на тележке на холм, пол был вымыт, и вновь включены токарные станки, а Левертов, обтачивая дверные петли на своем рабочем месте, все еще переваривал те слова, которые он успел прочесть во вспыхнувших на мгновение глазах Амона. Взгляде, который говорил: «Вот он!» Рабби казалось, что мальчик своим внезапным криком лишь на время отвлек Амона от самого Левертова, мишени куда более основательной и желанной.
Прошло несколько дней, рассказывал Шиндлеру Штерн, и Амон вновь пришел в цех к токарям, обнаружил его переполненным и принялся самолично отбирать кандидатов в форт и на транспорт. Затем он подошел к рабочему месту Левертова, чего, собственно, Левертов и ждал. Левертов даже ощутил запах лосьона после бритья, струящийся от Амона. Он видел накрахмаленные манжеты рубашки Амона. Амон обожал роскошные вещи.
- Что ты делаешь? - спросил комендант.
- Герр комендант, - ответил Левертов, - я делаю петли.
- Сделай одну прямо сейчас, - приказал Амон. Он достал из кармана часы и засек время. Левертов мгновенно обточил петлю, его пальцы подгоняли металл, торопили станок. Уверенные, натруженные пальцы, гордые своей сноровкой. Считая про себя секунды, он обточил петлю всего лишь, как ему показалось, за 55 секунд, и позволил готовой детали упасть к его ногам.
- Еще одну, - скомандовал Амон. После первой скоростной попытки рабби чувствовал себя более уверенным и спокойным, и примерно через минуту еще одна готовая петля скатилась к его ногам.
Амон оценил кучку ранее изготовленных деталей.
- Ты работаешь здесь с шести утра, - процедил он, не отрывая глаз от пола. - И ты можешь работать в том темпе, который только что продемонстрировал мне. И при этом ты сделал так мало деталей.
Левертов понял, что только что своими руками он подписал себе смертный приговор. Амон вывел его на открытое место, но ни один из заключенных не потрудился или не осмелился даже оторвать взгляд от рабочего места. Увидеть - что? Тропу смерти. А тропа смерти проходила в Плачуве повсюду.
Снаружи в мерцающем полуденном весеннем воздухе Амон подвел Менашу Левертова к стене цеха, сжал его плечо и и достал пистолет, из которого два дня назад был убит мальчик.
Левертов моргал и смотрел, как другие узники торопливо волокли и складывали всевозможные материалы, стремясь как можно скорее скрыться из виду, и краковяне наверняка думали: «Мой Бог! Это судьба Левертова». Про себя он шептал молитву «Шема Исроэль» и слышал, как потрескивает механизм пистолета. Однако за характерным скрипом трущихся друг о друга металлических деталей не последовало ожидаемого грохота, а всего лишь щелкнуло еще раз так, как щелкает бесплодная зажигалка, бессильная породить огонь. И так же, подобно раздосадованному курильщику, именно с тем самым незначительным бытовым раздражением, Амон Гет извлек обойму с патронами из пистолета, вновь вставил ее на место и выстрелил. И хотя голова рабби качнулась в естественном человеческом порыве в ожидании того, что удар пули сомнет и пробьет ее, подобно компостеру, все, что выдавил из себя пистолет Гета, было еще одним щелчком.
Гет прозаически выругался:
- Donnerwetter! Zum Teufel!
Левертову показалось, что в любую секунду Амон пойдет почем зря крыть паршивую современную индустрию так, словно они два торговца, не сумевшие добиться от товара самого простого эффекта, то есть как: раскурить трубку, просверлить дырку в стене. Амон сунул провинившийся пистолет обратно в кобуру и извлек из кармана пиджака револьвер с перламутровой ручкой того типа, о котором рабби Левертов только читал в детстве в каких-то вестернах. "Ясно, - думал он, - никакой скидки и надежды на техническое несовершенство. Он не отступится. Я буду убит из ковбойского револьвера, но даже в том случае, если все эти стреляющие штучки окажутся бессильными, гауптштурмфюрер Гет не преминет воспользоваться а более примитивным оружием".
Как говорил Шиндлеру Штерн, когда Гет предпринял еще одну попытку и снова нажал на курок, Менаша Левертов уже стал озираться по сторонам в поисках чего-то поблизости, что могло бы оказаться полезным не менее чем фантастические осечки служебного пистолета Гета. У угла стены была навалена горка угля, впрочем, сама по себе ничего не значащая.
- Герр комендант, - начал было Левертов, но он уже ясно слышал негромкие, но смертоносные шорохи и скрежеты, производимые соприкасающимися частями спускового механизма револьвера. И еще один щелчок дефективной зажигалки. Амон, казалось, готов был выдрать бесполезное дуло из его гнезда.
Теперь рабби Левертов прибег к тактике, которой частенько пользовались надзиратели в цехе.
- Герр комендант. Осмелюсь доложить вам, что количество петель, выработанное мной, оказалось столь неудовлетворительным, потому что с утра мой станок находился на профилактике. И поэтому, вместо того, чтобы точить детали, я был вынужден разгребать вот этот уголь.
Левертову показалось, что он нарушил правила игры, в которую были втянуты они оба. Игры, долженствующей завершиться закономерной смертью Левертова столь же несомненно, как шахматная партия завершается матом. Так, будто бы рабби спрятал короля и игра потеряла всякий смысл. Амон ударил его в лицо свободной левой рукой, и Левертов почувствовал вкус крови, капнувшей на язык с достоверностью охранной грамоты.
После этого гауптштурмфюрер Гет просто оставил Левертова у стены. Таким образом, как наверняка могли бы сказать и Левертов, и Штерн, партия была отложена.
Штерн прошептал сие повествование на ухо Оскару в строительном управлении Плачува. Сутулый, с закатившимися глазами, с ладонями, сложенными как для молитвы, Штерн был как всегда многословен и скрупулезен в деталях.
- Нет проблем, - промурлыкал Оскар. Ему нравилось дразнить Штерна. - Зачем так много слов? На «Эмалии» всегда отыщется место для того, кто способен изготовить петлю быстрее, чем за минуту.
А когда Левертов с женой прибыл в лагерь фабрики «Эмалия», ему выпало пережить еще и то, что первоначально показалось ему не очень удачной религиозной шуткой Шиндлера. Как-то днем в пятницу в военном цехе ДЭФа, где Левертов трудился за токарным станком, Шиндлер объявил ему:
- Что вы здесь делаете, рабби? Вы должны готовиться к Шаббату.
Но когда Оскар передал ему бутылку вина для церемониальных целей, Левертов осознал, что герр директор вовсе не шутил. По пятницам, накануне сумерек, рабби оставлял рабочее место и уходил в свой барак за колючую проволоку в глубине ДЭФ. Там, под веревками с подсыхающим стираным бельем, меж громоздящихся под потолок многоярусных нар он мог цитировать «Киддуш» над чашей с вином. Разумеется, под тенью наблюдателя СС.