ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Закат, алый, как тюльпан, постепенно тускнел, делался телесным, пленчатым. Теперь остались в окне только полосы, сиреневые и лиловые, небо рассечено квадратами оконной рамы, а там, дальше, — переплетением ветвей, наложением листа на лист. Я в постели, под одеялом, сброшенная одежда валяется на полу, скоро он будет здесь, долго они не выдержат.
Тихий разговор, шорох собираемых карт, бульканье, плевки — чистят зубы. Кто-то втягивает воздух и дует — лампа погашена, карманные фонарики водят лучами по потолку. Он открывает дверь, нерешительно останавливается на пороге, гасит фонарик, после того, что было утром и днем, он не знает, как ко мне подойти. Я притворяюсь спящей, он ощупью пробирается по комнате, неслышно, как по мху, и расстегивает молнию своей шкуры.
Он думает, что я страдаю, и хочет устраниться, отворачивается от меня; но я протягиваю руку, провожу ладонью по его телу, от неожиданности он вздрагивает, он не знал, что я не сплю. Через минуту он поворачивается ко мне, напрягшись, охватывает меня обеими руками, и я чувствую запах Анны: крем для загара, розовая пудра, сигаретный дым, но это мне не мешает, мешают другие запахи; простыни, шерсть, мыло, химически обработанные звериные кожи — здесь я не могу. Я сажусь, спускаю ноги с кровати.
— Ну что опять? — шепчет он.
Я тяну его за руки.
— Не здесь.
— Господи!
Он пробует уложить меня обратно, но я зацепляюсь ступнями за ножки кровати.
— Ничего не говори, — прошу я.
Тогда он тоже вылезает из постели и идет за мной из этой комнаты в большую, через большую к дверям. Я отпираю сетчатую дверь, затем деревянную и беру его за руку: там, снаружи, — опасность, от которой я ограждена, а он нет, надо, чтобы он находился поблизости от меня, в радиусе.
Мы идем через двор, босые и голые, луна только встает, и в ее серо-зеленом свете его тело белеет, белеют стволы деревьев и белые овалы его глаз. Он движется, как слепой, высоко перешагивая через пятна тени, больно спотыкаясь о неровности земли, он еще не выучился видеть в темноте. Мои щупальца-ноги и свободная рука чуют путь, обувь — преграда между землей и прикосновением. Та-там! — как два удара сердца, это кролики предостерегают друг друга и нас. На том берегу — сова, голос перистый, когтистый, черное на черном, в сердце кровь.
Я ложусь, но так, чтобы луна была у меня по левую руку, а отсутствующее солнце — по правую. Он опускается на колени, он дрожит, листья надо мной и вокруг влажны от росы, а может быть, это озерная вода просочилась сквозь камни и песок, мы у самого берега, плещутся мелкие волны. Надо будет ему погуще зарасти шерстью.
— Ну что ты? — спрашивает он, — Что с тобой?
Я кладу ладони ему на плечи, он мускулистый и неясный, силуэт без лица, волосы и борода точно грива, освещенная сзади луной. Он поворачивается, наклоняется надо мной, взблескивают глаза, его бьет дрожь, это страх, или напряженная плоть, или холод. Я тяну его книзу, волосы и борода падают на меня, как растения, губы мягче воды. Я чувствую его тяжесть, теплый камень, почти живой.
— Я люблю тебя, — говорит он мне в шею, из катехизиса.
Он сжал зубы, медлит, он хочет, чтобы было как в городе, барочные завитушки, замысловатые и умственные, как компьютер, но я не хочу ждать, удовольствие — это лишнее, животные не испытывают удовольствия. Сейчас как раз время, я спешу.
Он содрогается, и тогда я ощущаю, как мой погибший ребенок всплывает во мне, прощает меня, подымается со дна озера, где так долго был пленником, глаза и зубы у него фосфоресцируют, зубы заходят друг за друга, скрещиваются, как пальцы, он развивается, расцветает, обрастает щупальцами. На этот раз я управлюсь одна, устроившись в углу над ворохом старых газет или лучше над кучей сухих листьев, листья чище. Дитя выскользнет легко, как яйцо, как котенок, я его оближу и перегрызу пуповину, кровь вернется в родную землю; и полная луна будет смотреть и притягивать. А утром я смогу его разглядеть, он будет весь покрыт шелковистой шерсткой, божество, я не научу его ни единому слову.
Я крепко обнимаю его, глажу по спине, я благодарна ему, он отдал мне часть себя, в которой я нуждалась. Теперь отведу его обратно в дом, здесь на нас со всех сторон давят темные силы, как глубокая вода давит на ныряльщика, а уж там можно будет его отпустить.
— Все хорошо? — спрашивает он. Он лежит и успокоенно дышит. — Тебе хорошо?
Он спрашивает о двух совершенно разных вещах, а я отвечаю ему «да» на третий, незаданный вопрос. Надо, чтобы никто не узнал, а то они опять со мной это сделают, привяжут к машине смерти, машине пустоты, ноги в железной раме, тайные ножи. На этот раз я им не дамся.
— Ну и ладно, — говорит он. Опираясь на локоть, он пальцами и губами успокаивает меня, проводит по щеке, по волосам. Потом ложится рядом, льнет к моему плечу, для тепла; он опять весь дрожит.
— Черт, — говорит он. — Ну и холодище. — И потом боязливо: — Ну так ты как? Да?
Это он спрашивает про любовь, ритуальные слова: люблю ли я его? Но я не могу заплатить выкуп, даже ложью. Мы оба ждем моего ответа. Слышен ветер, шелест древесных легких, со всех сторон плещется вода.