ГЛАВА ВТОРАЯ
Мы катим по последнему спуску, камешки отскакивают от днища машины, и вдруг перед нами оказывается то, чего здесь быть не должно: МОТЕЛЬ, БАР, ПИВО, BIERE — гласит вывеска, даже неоновая, кто-то расстарался; да только без толку, у подъезда все равно ни одной машины, и на двери табличка: «Свободные места есть». Обыкновенная дешевая гостиница, длинный серый оштукатуренный дом с алюминиевыми дверями; земля вокруг еще комковатая, неприбранная, не успела порасти придорожным быльем.
— Сделай пару кадров, — обращается Дэвид к Джо; он уже развернул машину.
Мы идем к дверям, но я останавливаюсь: здесь удобнее всего их оставить, Я говорю:
— Вы входите, выпьете там пива или чего захотите, а я вернусь через полчаса.
— Заметано, — говорит Дэвид. Он знает, когда лучше не ввязываться.
— Пойти с тобой? — предлагает Джо, но, когда я отвечаю «нет», облегчение проблескивает в зарослях его бороды. Они втроем скрываются за дверью бара, а я иду дальше под гору.
Я им симпатизирую и доверяю, я не знаю никого, с кем мне было бы приятнее, чем с ними; но сейчас лучше бы их никого со мной не было. Хотя ведь без них не обойтись: иначе, чем в машине Дэвида и Анны, мне бы сюда не добраться, ни автобусы, ни поезда здесь не ходят, а на попутках я не езжу. Они делают мне любезность, это они только так говорили, будто им интересно, будто они любят путешествовать. Но то, что меня привело сюда, их смущает, им это непонятно. Сами они, как полагается нормальным людям, уже давно открестились от своих родителей: Джо ни разу не упомянул ни мать, ни отца, Анна про своих говорит, что они «никакие», а Дэвид своих называет «мои свиньи».
Здесь когда-то был крытый мост, но такие диковины не для Севера, его сломали за три года до моего отъезда (нужно было подправить дамбу) и поставили на его месте бетонный, он и теперь стоит, огромный, монументальный, деревня рядом с ним кажется лилипутской. Дамба регулирует уровень воды в озере: шестьдесят лет назад его сильно подняли для того, чтобы можно было по мере надобности спускать бревна на лесопилку по узкому стоку. Теперь-то лесозаготовки почти не ведутся. Несколько человек еще работают на железной дороге, пропускают один товарный состав в сутки; две семьи содержат магазины, в маленьком говорят по-английски, а во втором — ни за что. Остальные обслуживают туристов, бизнесменов в клетчатых ковбойках с неразглаженными складками, прямо из целлофановых пакетов, и их жен, если кто увязывается за мужьями, — эти целыми днями сидят по двое на затянутых сетками верандах однокомнатных коттеджей и жалуются друг дружке, пока мужчины играют в рыбную ловлю.
Останавливаюсь и смотрю через перила на несущуюся по стоку воду. Шлюз открыт, бурлит вспененный водопад, низвергается с каменных глыб, стоит оглушительный грохот. Этот грохот воды — одно из самых ранних моих воспоминаний, он-то тогда и оповестил об опасности. Дело было ночью, я лежала на дне лодки; мы отплыли из деревни, но поднялся сильный туман, такой густой, что они едва различали, где вода, а где воздух. Потом вышли к смутному берегу и пошли вдоль него. Тишина стояла мертвая, издалека доносился, как они считали, волчий вой, приглушенный лесом и туманом, это означало, что они держат правильный курс. А потом вдруг услышали грохот порогов, и только успели сообразить, где находятся, как лодку подхватило течением. Оказалось, что они шли в противоположную сторону, и это выли не волки, а деревенские собаки. Если бы лодку затянуло на пороги, мы бы все погибли, но они оставались спокойны, не было ни малейшего переполоха, все, что сохранилось у меня в памяти, — это белизна тумана, беззвучный бег воды и мерное покачивание, укачивание, надежность.
Анна правильно сказала, у меня было счастливое детство: самый разгар войны, серо-мелькающие кадры кинохроники, которых я не видела, бомбы и концентрационные лагеря, вожди в военных мундирах, орущие на людские толпы, страдания и бессмысленная гибель, знамена, развевающиеся под звуки гимнов. Но я ничего этого тогда не знала, потом только брат узнал и рассказал мне. А тогда нам казалось, что на земле мир.
Ну вот я и в деревне, иду по улице и жду, когда меня ударит взрывной волной ностальгии и непрезентабельные дома озарятся внутренним сиянием, наподобие рождественских картонных домиков с лампочками внутри, как тысячу раз бывало в воспоминаниях; но ничего такого не происходит. Деревня ничуть не разрослась, теперь дети, наверно, уезжают в город, Те же двухэтажные оштукатуренные дома на бревенчатом каркасе, на окнах ящики с настурциями, из-под карнизов крыш протянуты веревки, полощется на ветру разноцветное белье, похожее на хвосты воздушных змеев. Хотя некоторые дома стали как-то глаже, сытее и сменили окраску. Белая игрушечная церквушка на каменистом склоне заброшена, со стен облупилась побелка, одно окно выбито, видно, старый патер покинул свой храм. То есть, я хочусказать, умер.
На воде у казенного причала довольно много лодок, но машин на берегу мало, больше лодок, чем машин, — плохой сезон. Пытаюсь угадать, какая из машин принадлежит моему отцу, но, оказывается, я уже не знаю, какие марки он предпочитает.
Вот поворот к Полю, отсюда ведет скверная грунтовая дорога, исполосованная автомобильными колесами, пересекает железнодорожную колею и идет дальше — через болото в топких местах уложены в ряд по нескольку бревен. Меня настигает тучка комаров, сейчас июль, время роиться прошло, но, как всегда, находятся запоздавшие.
Дорога забирает вверх, и я карабкаюсь мимо стоящих задами домов, которые Поль выстроил для сына, для зятя и для второго сына — для своего клана. Сначала-то был только дом самого Поля, вон тот, желтый, с темно-красными наличниками, приземистое фермерское жилище в старом вкусе, хотя в здешних краях какие фермеры. Земля почти всюду голый камень, а если где есть почвенный слой, то песчаный и совсем тонкий, В Поле фермерского только разве то, что однажды он завел было корову, которую скоро сжило со свету покупное молоко, В хлеву, где она содержалась вместе с лошадьми, теперь гараж.
За домом посреди полянки на бревенчатых колодках стоят без колес два автомобиля 50-х годов, розовый и бордовый; вокруг ржавеют раскиданные останки еще более древних машин; Поль, как и наш отец, не выбрасывает ничего, что еще может пригодиться. На крыше дома прибавилось остроконечное сооружение наподобие церковного шпиля, сваренное из старых автомобильных деталей, на верху его — телевизионная антенна, а на верху антенны — громоотвод.
Поль дома, работает в огороде за углом. Он выпрямляется мне навстречу, лицо в кожаных складках, как всегда, замкнуто, словно запертый чемодан. По-моему, он меня не узнал.
— Bonjour, monsieur, — говорю я уже у самого забора.
Он делает шаг вперед, но смотрит все так же настороженно; и я говорю:
— Вы меня не узнаете? — И улыбаюсь. Опять это чувство удушья, горловой спазм. Но Поль понимает по-английски, он поездил по свету. — Спасибо вам за письмо.
— А-а, — произносит он, не столько узнав, сколько сообразив, кто я. — Bonjour. — И тоже улыбается.
Сложив руки перед собой, как патер или как фарфоровый китайский мандарин, он смотрит на меня и молчит. Так мы с ним стоим по обе стороны забора, лица окаменели в приветливой улыбке, в углах губ — маленькие скобочки, покуда я не спрашиваю:
— Он не вернулся?
Тут его подбородок резко уходит вниз, голова начинает раскачиваться из стороны в сторону,
— А-а, нет-нет.
И укоризненно смотрит влево себе под ноги, на куст картофельной ботвы. Потом вскидывает голову и говорит быстро:
— Пока еще нет, а? Но может быть, скоро. Твой отец, он не заблудится в лесах.
На пороге кухни появилась мадам, и Поль говорит с ней слитно и в нос, их речь я не понимаю, потому что французский — кроме двух-трех первых слов — знаю только из школы. Народные и рождественские песенки, а в старших классах отрывки из Расина и Бодлера, от этого мне здесь проку мало.
— Войди в дом, — приглашает меня Поль, — выпей чаю. — И, нагнувшись, откидывает крюк на деревянной калитке. Я прохожу к кухонной двери, где меня встречает мадам, распростерши объятия, приветливо улыбаясь и в то же время печально качая головой, словно я обречена, хотя и ни в чем не виновата.
Мадам кипятит чайник на новой электрической плите, а сверху смотрит голубая керамическая мадонна с розовым младенцем. Новую плиту я заметила, проходя через кухню, и расценила это как предательство со стороны мадам: она обязана была сохранить верность своей старой дровяной печке. Мы сидим рядком на затянутой сеткой веранде над самым озером, держим в руках чашки и покачиваемся в трех креслах-качалках, мне подложили вышитую подушечку с изображением Ниагарского водопада. У наших ног на плетеном половичке растянулся черно-белый колли, то ли прежний, которого я боялась, то ли его потомок.
Мадам, вся сверху донизу равномерно пухлая, — в длинной юбке и в черных чулках, на ней цветастый передник с нагрудничком, Поль — в брюках с высокой талией, на подтяжках, рукава фланелевой рубахи закатаны. Мне досадно, что они так похоже на деревянные резные фигурки, которые продают туристам в сувенирных магазинчиках вместе с другими поделками; хотя на самом деле, конечно, все наоборот — это фигурки вырезают похожими на них. Интересно, какой кажусь им я, наверно, мои джинсы, трикотажная рубашка и бахромчатая сумка через плечо, на их взгляд, странны, может быть, даже безнравственны, хотя такие вещи здесь теперь должны быть уже не в диковинку благодаря туристам и телевидению; к тому же мне простительно, ведь наша семья мало того что anglais, но и вообще считалась странноватой.
Я подношу чашку ко рту, они смотрят на меня выжидательно, полагается обязательно похвалить чай.
— Tres bon, — успеваю я проговорить вовремя, склоняя голову перед мадам. — Delicieux.
И сразу же испытываю сомнение: а вдруг the женского рода?
Мне вспомнилось, как мама беседовала с мадам, когда папа приезжал с визитом к Полю. Папа с Полем где-нибудь во дворе разговаривали о лодках и моторах, о лесных пожарах или о своей последней экспедиции, а мама и мадам в доме сидели в качалках (у мамы за спиной подушечка с Ниагарским водопадом) и изо всех сил пытались вести добрососедскую беседу. Из языка друг дружки они знали каждая дай бог по пять слов, и, обменявшись вступительными «бонжурами», обе сразу же бессознательно начинали повышать голос, как в разговоре с глухими.
— Il fait beau! — кричала наша мама, независимо от того, какая стояла погода, а мадам, напряженно улыбаясь, отвечала:
Pardon? Il fait beau, il faut beau! Mais oui.
Покивав и поулыбавшись, она умолкала, и обе сидели и лихорадочно думали, что бы сказать дальше.
— Как ви поживает? — вопила мадам. А мама, разгадав ее вопрос, отвечала:
— Хорошо, спасибо. — И сама спрашивала: — А ВЫ как поживаете, мадам?
Но мадам не умела ответить, и обе с улыбкой поглядывали исподтишка во двор, дожидаясь, когда придут на помощь мужчины.
Отец в это время передавал Полю капусту или зеленую фасоль из нашего огорода, а Поль отвечал помидорами и салатом из своего. Поскольку в обоих огородах росло одно и то же, этот обмен носил характер чисто ритуальный; когда он завершался, можно было считать, что визит официально окончен.
Мадам помешивает ложечкой чай и вздыхает. Она говорит что-то Полю, и Поль объясняет:
— Твоя мать, она была хорошая женщина, мадам Говорит, как это грустно, умерла совсем еще молодая.
— Да, — говорю я. Мама и мадам примерно одного возраста, а никто не назовет мадам молодой; правда, мама не располнела, не то что мадам.
Я была у нее в больнице, куда она согласилась лечь, только когда уже не могла ходить, так сказал мне доктор. Она, должно быть, долго скрывала боль, обманывала отца, будто бы это ее обычная мигрень, ложь в ее духе. Она очень не любила больницы и врачей. Верно, боялась, что они будут над ней экспериментировать, продлевать ей жизнь с помощью тpубок и игл, хотя сами говорили, что положение безнадежно, это ведь мозг; и действительно, именно так они с ней и поступили.
Держали ее на морфии, у нее перед глазами, она говорила, плавала паутина. Она лежала исхудавшая и такая старая, я бы никогда не поверила, что она может так постареть: обтянутый кожей горбатый нос, на одеяле руки со скрюченными пальцами, как птичьи лапки, обхватившие насест. Она смотрела на меня блестящими бессмысленными глазами. Может быть, она меня вообще не узнала — не спросила, почему я уехала и где жила, хотя она небось и так бы не спросила, она считала, что личные вопросы задавать грубо.
— Я на твои похороны не приду, — предупредила я. Мне пришлось наклониться к самому ее лицу, одно ухо у нее уже не слышало. Я хотела, чтобы она знала заранее и одобрила.
— Я никогда их не любила, — ответила она мне, раздельно, с паузами произнося слова. — Обязательно надо быть в шляпе. И я не люблю спиртное.
Может быть, она говорила о церковной службе, а может, о вечеринках с коктейлями. Медленно, как в воде, подняв руку, она пощупала у себя макушку, на макушке торчком стоял белый ежик волос.
— Я не убрала цветочные луковицы. Снег уже выпал?
На тумбочке у кровати рядом с цветами, хризантемами, я увидела ее дневник, она каждый год вела дневник. Записывала только погоду и проделанную за день работу, ни мыслей, ни переживаний. Она заглядывала в свои записи, когда хотела сравнить один год с другим: ранняя или поздняя нынче весна, дождливым ли было минувшее лето. Меня разозлило, что дневник лежит здесь, в этой комнате без окон, где от него все равно никакого проку; я подождала, пока она закроет глаза, и сунула его к себе в сумку. Потом, когда вышла, перелистала: я думала, там окажется что-нибудь обо мне, но листы, размеченные по датам, были чистые; она уже много месяцев как бросила его вести.
— Поступай, как сочтешь правильным, — проговорила она из-за смеженных век. — Снег выпал?
Мы сидим на веранде и качаемся, Я хочу расспросить Поля про отца, но жду, чтобы первым заговорил он, должны же быть у него какие-нибудь новые сведения. Может, он уклоняется от этого разговора, а может, тактично выжидает, чтобы я собралась с духом?
Наконец я спрашиваю:
— Что с ним случилось?
Поль пожимает плечами.
— Пропал, — отвечает он. — Однажды я приехал его навестить — дверь открыта, лодки на месте, я думал, он где-нибудь неподалеку, подождал немного. Назавтра приехал опять, все то же самое, я начал беспокоиться: куда он делся, непонятно. И тогда написал тебе, он оставил номер твоего почтового ящика и ключи. Я все запер, его машина, она здесь, у меня.
Он указывает за дом, где у него гаражи. Отец доверял Полю, он говорил, что Поль все может смастерить и наладить. Однажды они вместе на три недели застряли в шторм и ливень на отдаленном побережье, папа говорил, что, если вы три недели провели с глазу на глаз с человеком в мокрой палатке и не убили его и он вас не убил, значит, это по-настоящему хороший человек. Поль для него был воплощением его собственного идеала простой жизни; но для Поля это не добровольный анахронизм, по своей воле он бы так жить не стал.
— А вы смотрели на острове? — спрашиваю я. — Раз лодки на месте, значит, он с острова никуда деться не мог.
— Я смотрел, о да, — отвечает Поль. — И я сказал полиции из поселка, они тоже все осмотрели, но ничего не нашли. Твой муж, он тоже здесь с тобой? — вдруг спрашивает он безо всякой связи.
— Да, он тоже, — говорю я, даже в мыслях легко переступая через эту неправду. Поль хочет сказать, что тут нужен мужчина; сгодится и Джо. С моим семейным положением будут сложности, здесь явно считают, что я замужем. Нестрашно, я же ношу кольцо, я его не выбросила, оно имеет значение для квартирных хозяек. Я послала родителям свадебную открытку, а они, наверно, сказали Полю. Но про развод — нет. Такие понятия здесь не в ходу — зачем их расстраивать.
Теперь я жду, чтобы мадам справилась о маленьком, я наготове, настороже: скажу ей, что оставила его в городе — и это будет чистая правда, — только не в том городе, ему лучше с моим мужем, бывшим мужем.
Но мадам ничего не спрашивает, она достает из сахарницы еще кусочек сахару, и Поль тянется через меня ей помочь, на обертке название какого-то кафе, не городского, а придорожного, кто-то ехал куда-то или откуда-то, по какому-то делу, на встречу с кем-нибудь. Он разворачивает бумажку и кладет сахар в чай, а я веду беседу, и он слушает одобрительно — должно быть, о ребенке они не успели узнать. Он улыбается, я тоже, вспоминая его бутерброды с овощами, увенчанные колесиком соленого огурца, — словно круглая мемориальная табличка на стене универсального магазина или на автомобильной стоянке, указывающая местоположение давно не существующего дома, в котором некогда произошло событие до смешного незначительное. Поль кладет свою руку на мою, он прилагает большие усилия, но от него нетрудно отделаться, все легче и легче. Мне не до него, я переключаюсь на другие проблемы.
Я потягиваю чай и качаюсь в качалке, у моих ног возится пес, а внизу морщится гладь озера — начинается ветер. Так значит, отец просто-напросто исчез, растворился в пустоте. Когда я получила письмо от Поля: «Твоего отца нет, никто не может его найти», это казалось невероятным, но, по-видимому, именно так дело и обстоит.
На веранде у них когда-то висел барометр — деревянный домик с двумя дверцами, там жили мужчина и женщина. Если погода предстояла хорошая, появлялась из своей дверцы женщина в длинной юбке и переднике, если же ожидался Дождь, она пряталась, а выходил мужчина с топором в руке. Когда мне маленькой это объяснили, я сперва поняла так, что они погодой управляют, а не просто предсказывают. Ищу теперь глазами деревянный домик, я нуждаюсь в предсказании, но домика нет.
— Я, пожалуй, съезжу туда, — говорю я.
Поль вскидывает руки ладонями вверх.
— Мы уже ездили, искали. Раза два-три. Наверное, проглядели. Я чувствую, что все будет иначе, если искать буду я сама. Может быть, когда мы туда приедем, окажется, что отец уже вернулся из своей поездки, куда он там ездил. Сидит себе в хижине и нас дожидается.