Книга: Постижение
Назад: ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Помойное ведро было полно, я вынесла его за огород и выплеснула в канавку. Джо в гордом одиночестве ничком лежал на мостках, когда я спустилась ополоснуть ведро, он даже не шевельнулся. Поднимаясь по ступенькам, я разминулась с Анной в оранжевом бикини, умащенной кремом для солнцепоклоннического ритуала.
В доме я поставила ведро под откидной кухонный столик. Дэвид разглядывал в зеркале свою отросшую щетину, он обнял меня одной рукой и сказал, коверкая слова:
— Пошли зо мной ф лесок?
— Сейчас никак не могу, — ответила я. — Дела.
Он изобразил сокрушение.
— Ну что ж, — вздохнул он. — Как-нибудь в другой раз.
Я вытащила свой портфель и уселась за стол, Дэвид заглянул мне через плечо.
— А где же старина Джо?
— На мостках, — ответила я.
— Он что-то не в себе, — сказал Дэвид. — Глисты, наверно. Вернешься в город, обязательно своди его к ветеринару. — И, помолчав минуту: — Почему это ты никогда не смеешься моим шуткам?
Я приготовила кисти, краски, листы бумаги, а он все топтался рядом. Потом произнес:
— Н-да, зов природы. — И, как в водевиле, на цыпочках вышел вон.
Я закрутила крышечки на тюбиках с красками, я вовсе и не собиралась работать — теперь, когда все разошлись, я решила поискать завещание, документы на дом и участок. Поль был совершенно уверен, что отца нет в живых, это заставило и меня усомниться в моей прежней теории. Что, если ЦРУ убило его, чтобы завладеть земельным участком? Неправдоподобный какой-то был этот мистер Малмстром. Но только это уж совсем черт знает что, нельзя подозревать людей без всякого повода!
Я перерыла ларь под левкой у стены, перебрала книги на полках, шарила под кроватями, где хранились палатки. Он мог еще раньше положить бумаги в банковский сейф в городе, если так, мне их никогда не достать. А мог и сжечь. Здесь их, во всяком случае, не было.
Может быть, правда, они спрятаны между страницами какой-нибудь книги. Я проверила Голдсмита и Бернса, держала за корешок и трясла, потом вспомнила про его сумасшедшие рисунки — единственный имеющийся у меня знак того, что он, может быть, еще жив. Подробно я их до сих пор не рассмотрела. Ведь если рассуждать логически, среди них — самое место для документов. Он всегда был человек логический, а сумасшествие — это всего лишь преувеличение того, что ты есть.
Я сняла с полки всю стопку рисунков и стала просматривать. Бумага тонкая, мягкая, почти как рисовая. Сначала шли руки и рогатые фигуры, и на каждом листе в углу — цифры, потом лист побольше, на нем полумесяц с четырьмя выростами, утолщенными на концах. Я повернула лист, сообразуясь с цифрами, и тогда полумесяц оказался лодкой, в ней четыре человека, а утолщения на концах — это головы. Хорошо хоть, что в рисунке нашелся смысл.
Но в следующем рисунке найти смысл мне не удалось. Какое-то длинное тело, то ли змея, то ли рыба, четыре ноги или руки, хвост, а из головы выходят ветвящиеся рога. В лежачем положении похоже на животное, нечто вроде крокодила, а стоя — словно бы человек: глаза направлены вперед и две руки по бокам.
Полное расстройство рассудка. Когда оно началось? А все снег и одиночество. Я знаю, человек не в состоянии это выдержать; тебя достает через глаза разреженный черный холод зимней ночи и невыносимый солнечный блеск белого дня, наружное пространство то оттаивает, то опять смерзается, принимая все новые очертания, и то же самое начинает происходить внутри тебя. Это рисунки — с натуры, они воспроизводят то, что отец видел, его галлюцинации, или же это автопортреты, чудившиеся ему его собственные превращения.
Открыла следующий лист. Но это оказался не рисунок, а отпечатанное на машинке письмо. Я пробежала его глазами. Адресовано отцу.

 

«Дорогой сэр!
Весьма признателен Вам за присылку фотографий, прорисовок и приложенной к ним карты, Материал очень ценный, кое-что я с Вашего разрешения и со ссылкой на Вас включу в подготовленную мною публикацию на эту тему. Был бы очень рад получать от Вас подробные сведения обо всех Ваших последующих находках.
Прилагаю одну из моих последних работ, быть может, она Вас заинтересует.
Искренне Ваш…»

 

Подпись была неразборчивая, а бланк университетский. К письму подколото несколько листков ксерокопии: проф. Робин М. Гроув, «Наскальные изображения на Центральном щите». Сначала шли одни карты, графики и диаграммы, я быстро перелистнула их. А в заключение — три коротких абзаца с подзаголовком: «Эстетические достоинства и предполагаемый смысл».
«Сюжеты группируются по следующим категориям: руки, абстрактные символы, люди, животные и мифологические существа, По манере — удлиненные конечности, предельно нарушенные пропорции — рисунки напоминают детские. Бросается в глаза скованность, статичность, в противоположность наскальным изображениям других культур, в первую очередь европейской пещерной живописи.
Вышеперечисленные особенности позволяют предположить, что создатели этих образов интересовались исключительно символическим содержанием в ущерб экспрессии и жизненной правде; однако касательно самого этого символического содержания мы можем; только строить догадки, поскольку не располагаем историческими сведениями, Опрос дал противоречивые толкования. Одни утверждают, что места, где обнаружены рисунки, являются обиталищем могущественных покровительственных духов, чем, возможно, объясняется сохранившийся в отдаленных районах обычай оставлять там приношения — одежду и пучки молитвенных палочек. Однако более правдоподобной представляется другая теория, согласно которой наскальные изображения связаны с обычаем поста, имеющего целью вызывать вещие и пророческие видения.
Неясна также и техника изображения. По-видимому, рисунок наносился пальцем или толстой, грубой кистью. Преобладающий цвет — красный, с редкими включениями белого и желтого; это может быть связано с тем, что красный цвет у индейцев считается священным, а также со сравнительной доступностью окислов железа. Связывающее вещество в настоящее время анализируется; им может оказаться и медвежий жир, и птичьи яйца, а возможно, и кровь или слюна».
Ученая проза дышала разумом; моя гипотеза рассыпалась в прах, Вот и разгадка, объяснение; он всегда все объяснял.
Значит, это не его собственные рисунки, а только прорисовки. По-видимому, его новое увлечение — хобби пенсионера, он был неисправимый энтузиаст и любитель, уж если он увлекся местными наскальными рисунками, то прочесал здесь все окрестности, сфотографировал каждое изображение, одолевая письмами специалистов, — старческая иллюзия собственной полезности.
Я надавила себе пальцами на закрытые веки, надавила сильно, чтобы образовалось черное пятно в кольцах яркого света. Отпустишь, и снова разливается красный, внезапно, как боль. Секрет разрушился, никакого секрета и не было, это я его выдумала, так мне было проще. У меня открылись глаза, я стала соображать.
Я думала: ведь я это понимала с самого начала, нечего было лезть выяснять — это-то его и убило. Теперь у меня в руках было неопровержимое доказательство его здравого ума и, следовательно, смерти. Облегчение, горе; я должна испытывать либо то, либо это. Пустота, разочарование: безумные люди возвращаются оттуда, где они пытались найти себе убежище, но мертвым нет возврата, им дорога заказана. Я попыталась вспомнить его, представить себе его лицо, какой он был живой, но оказалось, что я не могу. Вспомнились только карточки, которые он показывал нам, когда занимался с нами арифметикой: 3 x 9 =? Теперь он сам отсутствовал, как третье число на карточке, как нуль, как знак вопроса на месте ненайденного ответа. Неизвестное число. В его духе: все должно быть вычислено.
Я разглядывала его рисунки в раме моих голых рук, вытянутых поперек стола. Мысли мои вернулись к тому, что лежало передо много. Там был один пробел, кое-что еще нуждалось в объяснении, в расшифровке.
Я разложила на столе первые шесть листов и стала изучать их, пользуясь своими так называемыми умственными способностями, с ними все упрощается. Пометы и цифры явно должны служить обозначением мест, это было как ребус, который он оставил мне решать, или арифметическая задача; он учил нас арифметике, а мама учила читать и писать. В геометрии я раньше всего обучилась чертить цветы с помощью циркуля, они получались как кристаллы. Когда-то считалось, что таким образом можно увидеть Бога, но я видела только пейзажи и геометрические фигуры, что, в сущности, то же самое, если для кого Бог — гора или окружность. Отец говорил, что Иисус — историческое лицо, а Бог — суеверие, суеверие же — это то, чего не существует. Но если твердить своим детям, что Бога не существует, они поневоле начнут считать Богом вас, и что же будет потом, когда они наконец убедятся, что вы не божество, а человек и неизбежно должны состариться и умереть? Воскресение — это из растительного мира, Иисус Христос восстал ныне из мертвых, так пели в воскресной школе, празднуя выход из земли желтых нарциссов; но люди не луковицы, убедительно доказывал отец, они остаются под землей.
В цифрах была какая-то система, игра; я была готова сыграть с ним в эту игру, так он становился словно бы менее мертвым. Я сложила листы стопкой и стала сопоставлять обозначения, тщательно, как ювелир.
На одном из рисунков — это было опять какое-то рогатое существо — я наконец наткнулась на ключ к разгадке; знакомое название — озеро Белой Березы, мы туда плавали удить окуней, из главного озера туда дорога волоком, Я перешла в комнату Дэвида и Анны, где к стене была приколота карта района. Небольшой мысок оказался помечен еле различимым красным крестиком и цифрой, и точно такая же цифра стояла сбоку от рисунка. Правда, на карте напечатано было Lac des Verges Blanches, правительство переводило все английские названия на французский язык, только индейские оставались без изменений. Здесь и там по всей карте были рассыпаны такие же крестики — зарытые клады.
Надо побывать там и увидеть все своими глазами, сопоставить рисунки с реальностью; так я хоть буду знать, что соблюла правила игры и выполнила его волю. Отправиться якобы на рыбалку, Дэвид не поймал здесь ни рыбешки после своей первой удачи, сколько ни старался. Времени у нас хватит, успеем побывать там и вернуться, и два дня еще в запасе.
Я услышала приближающийся голос Анны, недопетый обрывок песни — Анна задохнулась, поднимаясь по ступенькам от воды. Я перешла обратно в гостиную.
— Привет, — сказала она. — Как у меня видик? Обгорела?
Видик у нее был малиновый, ошпаренный, белое только выглядывало по краю купальника, а по шее шла граница между естественным загаром и гримом.
— Немножко припеклась, — ответила я.
— Слушай, — заговорила она озабоченно, — что такое происходит с Джо? Я была с ним на мостках, и он не произнес ну буквально ни слова.
— Он вообще неразговорчивый, — сказала я.
— Знаю, но это совсем другое. Он просто лежит и молчит.
Она настаивала, ждала ответа.
— Он считает, что мы с ним должны пожениться, — сказала я.
Брови у нее вздернулись, как усики насекомого.
— Правда? Джо? Вот уж не…
— А я не хочу.
— А-а… Тогда это ужасно. Тебе, должно быть, жуть как неприятно.
Она выяснила, что хотела; теперь она втирала в плечи крем от ожогов.
— Намажь мне спину, а? — попросила она, протягивая тюбик.
Но мне не было жуть как неприятно, я вообще ничего особенного не чувствовала, уже давно. Может быть, это у меня от рождения, как некоторые родятся глухими или лишенными тактильного чувства, но, если бы это было так, я бы не замечала, что мне чего-то не хватает. Должно быть, в какой-то момент у меня перекрыло горло, как пруд замерзает или зарастает рана, и я оказалась запертой у себя в голове. С тех пор от меня все только отскакивало рикошетом, словно сидишь за стеклом в банке; или как я чувствовала себя в деревне: я их видела, но не слышала, я ведь не понимала, что они говорят. Но для наружного наблюдателя стекло банки тоже искажает, лягушки казались приплюснутыми, тем, кто смотрел, я, должно быть, тоже представлялась каким-то уродом.
— Спасибочки, — сказала Анна. — Даст Бог, неполезу. Ты бы сходила туда к нему, поговорила, что ли.
— Я говорила, — ответила я, но ее глаза смотрели осуждающе: я сделала недостаточно для примирения, искупления. Я послушно пошла к двери.
— Может быть, как-нибудь договоритесь! — крикнула она мне вслед.
Джо все еще находился на мостках, но теперь не лежал, а сидел, спустив ноги в воду. Я присела на корточки рядом. У него на пальцах ног росли сверху темные волоски — кустиками, как иглы на пихте.
— В чем дело? — спросила я. — Ты что, болен?
— Сама знаешь, — хмуро ответил он, помолчав.
— Поехали обратно в город, — сказала я. — И пусть будет все как раньше.
Я взяла его за руку, ощутила под пальцами мозолистую ладонь, огрубевшую от гончарного круга, настоящую.
— Ты виляешь, — все так же не глядя на меня, сказал он, — А я добиваюсь, чтобы ты мне ответила прямо.
— На какой вопрос? — спросила я.
Возле мостков бегали по воде водомерки, поверхностное натяжение не давало им провалиться в воду, на песчаное дно падали крохотные тени от вмятинок под их ножками. Его ранимость обескураживала меня, он еще способен чувствовать, с ним надо быть бережнее.
— Любишь ты меня или нет, вот какой, — ответил он. — Остальное не имеет значения.
Опять этот язык; я не могла на нем изъясняться, потому что это был не мой язык. Он, по-видимому, знал, что имел в виду, но слово было неточное; у эскимосов пятьдесят два названия для снега, потому что для них он важен, столько же должно быть и для любви.
— Я бы хотела, — ответила я. — И в каком-то смысле — да.
Я торопливо рылась у себя в душе, ища хотя бы подобия эмоций, соответствующих этим словам. Я и вправду хотела бы, но это было все равно как если кто хочет, чтобы был Бог, а верить не может.
— А, черт! — Он выдернул у меня руку. — Неужели нельзя просто ответить, да или нет? Без виляний!
— Я стараюсь говорить правду, — сказала я. Голос был не мой, это говорил кто-то, подражая мне и одетый как я.
— А правда та, — с горечью произнес он, — что ты считаешь мою работу ерундой и меня самого — неудачником, на которого не стоит тратить чувства.
Лицо у него сморщилось, это было страдание. Я позавидовала ему.
— Нет, — сказала я. Но у меня получилось не так, да ему все равно этого было мало.
— Пошли в дом, — позвала я. Там Анна, она поможет. — Я чай заварю.
Я встала, но он за мной не пошел.
Пока растапливалась плита, я сняла с полки в их комнате кожаный альбом и раскрыла его на столе, а рядом Анна читала книгу. Теперь меня занимала не его смерть, а моя; может быть, глядя на свои прежние лица, я сумею определить, когда это со мной произошло, вот по сей год, по сей день — живая, а потом ледяная, оцепенелая. Была одна герцогиня при французском дворе до революции, она перестала смеяться и плакать, чтобы кожа у нее на лице не портилась, не покрывалась морщинами, и это оказалось действенным средством, она скончалась бессмертной.
Сначала бабушки и дедушки, дальние предки, незнакомцы, смотрящие прямо, словно под дулом пистолета; фотоаппарат тогда был внове, может быть, они боялись, что у них отнимают душу, так считали индейцы. Под портретами подписи белым, аккуратный почерк мамы. Вот мама до замужества, тоже незнакомка, короткие волосы, вязаная шапочка. Свадебные фотографии, улыбки, затянуты в рюмочку. Брат, снятый, когда меня еще не было, потом появляются и мои изображения, Поль везет нас через озеро в санях, запряженных лошадьми, пока еще не сошел лед. Мама в своей кожаной куртке, волосы странно длинные, по моде сороковых годов, она стоит возле птичьей кормушки, вытянув руку; сойки и тогда здесь были, она их приручала, одна сидит у нее на плече, косится на нее умными глазами-кнопками, другая как раз опускается ей на запястье, крылья на взмахе размазаны. А вокруг в соснах сквозит солнце, и глаза мамы устремлены прямо в объектив, испуганные, таящиеся в тени глазниц, похоже на череп, неудачное освещение.
Прослеживаю, как я становилась все больше и больше. Снова мать и отец, они строят дом — должно быть, снимали друг друга, — ставят стены, потом крышу, сажают огород. Каждый снимок окружен белой рамкой, уголки закреплены в петельках, словно это черно-белые оконца в мир, который для меня уже больше не доступен. Я была почти на каждой фотографии, там, за бумажным окошком, я или та часть меня, которой теперь недостает.
Школьные фотографии, мое лицо в ряду сорока других, а над нами возвышаются исполины-учителя. Меня всюду легко найти: вон та, смазанная или глядящая не туда, — я. Потом пошли глянцевые цветные снимки, забытые мальчики с прыщами и гвоздиками, я в жестких платьях, кринолинах и тюлях, многослойных, как именинный торт из кондитерской; и наконец-то я — цивилизованная, готовый товар. Она говорила: «Тебе это очень к лицу, дружок», можно было подумать, что она говорит искренне, но я не верила, я уже знала тогда, что она не судья в вопросах общепринятого.
— Это ты? — спросила Анна, положив на стол «Таинственное происшествие в Стербридже». — Господи, неужели мы так одевались?
Последние страницы в альбоме оказались пустые, несколько снимков были просто вложены между темными листами, как будто мама не хотела доводить его до конца, Я после вечерних туалетов исчезла, свадебных фотографий не было, впрочем, мы их и не делали. Я захлопнула обложку, подровняла ладонью листы.
Ни фактов, ни намеков, так и неизвестно, когда это случилось. В те времена у меня было, по-видимому, все в порядке; но потом как-то так вышло, что я оказалась разрезанной на две части. Будто женщина в цирке, которую распиливают пополам, а она лежит в деревянном ящике, одетая в купальный костюм, и улыбается, тут секрет в зеркалах, я читала в детском журнале; но только со мной фокус не удался, вышла накладка, и меня в самом деле перепилили. Другая моя половина, которая осталась отрезанной и спрятанной, и была как раз жизнеспособной, а я — нет, я не та половина, я обреченная, конченая. Не я, а только моя отрубленная голова, или нет, еще того меньше, отрубленный затекший палец, онемение, В школе была такая шутка; приносили коробок, в нем вата, а на дне отверстие, туда незаметно просовывали палец, и получалось, будто он отрублен и уложен в вату.
Назад: ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ