Глава 47
Поездка в Старый Свет что-то сделала с Джимом, он никак не может отделаться от не совсем понятной гнетущей тревоги. Впечатление такое, словно программа, направлявшая его по привычной магнитной дорожке, нарушилась, зациклилась и с навязчивой монотонностью раз за разом повторяет одну и ту же петлю.
И это не только в переносном смысле, теперь Джим все свое свободное время бесцельно кружит по трассам – от Ньюпорта к Сан-Габриэлю, затем к Сан-Диего, к Санта-Ане, к Трабуко, к Гарден-Гроув, снова к Ньюпорту и так далее. Он сидит в машине и смотрит на свою родину. И выписывает круг за кругом, словно затянутый циклической программой поиска неполадок, в которой завелась неполадка. Испортилось программное обеспечение.
Он прерывает очередную поездку, чтобы пройтись по Саут-Кост Пласа.
Двенадцать универмагов: «Буллок», «Пенни», «Сакс», «Сирз», «АО Одежда», «Дж. Магнин», «И. Магнин», «Уорд», «Палаццо», «Робинсон», «Баффэм», «Нейман-Маркус».
Три сотни магазинов поменьше, ресторанов, видеосалонов, игорных салонов, галерей.
Стихотворение – это список отданного в прачечную белья.
Ты одет в культуру с головы до ног.
Хром и толстые ковры.
Повсюду зеркала, бесконечно повторяющие изображения витрин.
Это что там, глаз, что ли?
Эскалаторы, лифты, стеклянные двери, фонтаны.
Уйма растений. По большей части – живых, тропических. Оранжерейное цветение.
Спектральные тона. Полка за полкой за (отраженной в зеркале) полкой.
Войдем в «Буллок», «Магнии», «Сакс»: по тринадцать прилавков с духами в каждом.
Духи! Серьги, шарфы, бусы, канцелярские принадлежности, хромированные колонны, полки с кофточками, спортивной одеждой, обувью – дополни список сам (ежедневно).
Гнетущая тревога; каждое зеркало, каждый глянцевый лист тропического растения, каждая яркая ткань отражают эту тревогу, концентрируют ее и усиливают. В шлеме летчика-истребителя монтируется оперативный дисплей, постоянно находящийся в поле зрения – точно так же воспоминания о каирской ночи накладываются сейчас на все, что видит бесцельно бродящий от прилавка к прилавку Джим. Словно зеленоватая картинка прибора ночного видения: египетские попрошайки, которым не по карману даже жизнь в тех жалких, битком набитых людьми комнатушках. Сколько людей могло бы жить в таком вот строении? Вся эта роскошь, думает Джим, не что иное, как откровенное, сознательное отрицание реальностей нашего мира. Групповая галлюцинация, поразившая все население Америки.
Джим устал блуждать по лабиринту молла, среди лунатичных его обитателей и бдительных полицейских, он ищет глазом скамейку и садится. Джим потерял ощущение времени и направления, у него кружится голова, к горлу подступает тошнота. У витрины видеопрокатного заведения отирается компания подростков. Они поворачиваются и начинают глазеть на Джима; все ясно, написано на их любопытных мордах, типичный передозняк. «И ведь правда передозняк, – думает Джим. – Я принял слишком большую дозу Саут-Кост Пласа». В надежде на спектакль, ребятишки бросают свою витрину, подходят, становятся кругом. К крайнему их разочарованию, Джим поднимается и уходит без всякой посторонней помощи. Дефектный автопилот все же проводит его через путаницу эскалаторов и уровней к бетонированной стоянке, к машине. Он звонит Артуру.
– Артур, дай мне, пожалуйста, какую-нибудь работу. У вас там ничего не намечается?
– Да, ты как раз вовремя. Сегодня сможешь?
– Да. – Джиму сразу становится легче, ведь теперь переполняющее его омерзение выразится в действии.
Той же ночью они с Артуром организуют удар по «Эрспейс текнолоджи корпорейшн», одному из поставщиков комплектующих для ядерных реакторов, обеспечивающих энергией старые химические лазеры космического базирования. То же самое рандеву в глубине складской автостоянки, те же самые парни перегружают в машину Артура такие же, как и прежде, ящики. Место сегодняшней операции – Сан-Хуан-Хот-Спрингс; несмотря на все меры безопасности – в их число входят даже самонаводящиеся снаряды с тепловыми головками, установленные по верхней кромке забора, – удар по главному производственному корпусу оказывается успешным. Все изготовленное из композитов оборудование рассыпается в пыль.
Однако на утро усталый, выжатый, как тряпка, Джим с горечью осознает, что ничего, собственно, не изменилось. Он вернулся в свою крохотную, засунутую под трассу квартирку с тем же самым сосущим чувством тревоги, и приглушить это чувство нечем. Музыка? Все свои записи он слушал уже по сто раз. Книги все прочитаны. Наклейки с апельсиновых ящиков – так они вообще смеются ему в лицо. Он выучил наизусть все свои карты, просмотрел все видеокассеты, изучил все программы по мировой истории. Эта квартира – капкан, большой, сложный, с уймой прибамбасов капкан, поставленный не на кого-нибудь другого, а на него лично. Нужно вырываться. Джим осматривает захламленную, покрытую пылью комнату; как же он прежде-то ее терпел? Очень странно.
И тут звонит телефон.
– Ну, как дела? – спрашивает Хана.
– Прекрасно! Слушай, как хорошо, что ты позвонила! Заходи ко мне сегодня, ладно?
– Спасибо, зайду.
К захлестнувшему Джима облегчению примешиваются и другие, не столь легко определимые ингредиенты; вот, скажем, такая же радость вспыхивает в нем, когда звонят Эйб или Таши и просят что-нибудь сделать, организовать. Ощущение того, что вот этот человек считает его своим другом и первым идет на контакт – ведь по большей части инициатива достается на долю самого Джима.
Джим идет в лавку, покупает макароны, все для соуса и салата и бутылку кьянти. Дома он предпринимает отчаянную, безнадежную попытку навести если не полную чистоту, то хотя бы какое-то подобие порядка.
Хана приходит около семи.
– Я так обрадовался, что ты позвонила, – говорит Джим, продолжая энергично помешивать в кастрюле.
– Да, мы давно не виделись.
Хана присела к кухонному столу, смотрит в пол и изъясняется редкими, короткими фразами. Очередной приступ застенчивости? Черные волосы всклокочены – не больше, но и не меньше, чем всегда.
– У меня… у меня вроде как земля из-под ног уходит. – Слова Джима удивляют и Хану, и его самого. – Эта поездка, она только обострила все, что я чувствовал раньше!
И тут Джима прорывает окончательно, он взахлеб рассказывает о Каире, и о Крите, и о Калифорнии. Он непрерывно перескакивает с одного на другое, Хане уже непонятно, о каком именно месте говорит сейчас Джим, но она слушает, не перебивая – до того момента, когда в голосе его появляется совсем уж отчаянная мука. Тогда она встает и трогает его за руку – поступок настолько для нее необычный, что Джим лишается дара речи.
– Я понимаю, я все хорошо понимаю, – говорит Хана. – Но ты бы немного успокоился, ведь обед, похоже, почти готов. А в таком состоянии есть нельзя, это вредно.
– А так я помру с голода, – ворчит Джим, откидывая макароны на дуршлаг.
И неожиданно чувствует, что напряжение почти исчезло, что между ним и Ханой появилась какая-то новая близость. И очень приятная. Они садятся за стол, и Джим включает один из своих коллажей классической музыки.
Через несколько минут Хана вскидывает глаза:
– Что это такое?
– Я отобрал все медленные эпизоды из пяти поздних струнных квартетов Бетховена, а центральной частью поставил медленный эпизод из его же сонаты Hammerklavier. Получилось очень торжественное…
– Подожди, подожди. Ты хочешь сказать, все эти части взяты из разных квартетов?
– Да, но они едины по стилю и…
– Что за жуткая мысль! – весело хохочет Хана. – Но зачем, для чего ты это сделал?
– Ну… – на секунду задумался Джим. – Я вдруг заметил, что ставлю эти квартеты исключительно ради медленных эпизодов, а остальное почти не слушаю. Настроение у меня всегда такое, или еще что, не знаю. Эти части – подходящее звуковое сопровождение, а может, они усиливают настроение, или даже преобразовывают его в нечто высшее.
– Ты шутишь, что ли, Джим! Да от одной этой мысли Бетховен бы в гробу перевернулся, – снова смеется Хана. – Ведь каждый квартет – единое, цельное переживание. А ты все обкарнал, оставил какие-то огрызки. Бросай эту ерунду, поставь лучше какой-нибудь из них целиком. Тот, который тебе больше нравится.
– Не так-то это просто. – Джим поднимается и идет к проигрывателю. – Странная тут одна вещь. Вот Салливан пишет в своей книге про Бетховена, что опус сто тридцать первый значительно превосходит все остальные – семь торжественных эпизодов и обширное вступление, и все такое прочее…
– А это что, очень для тебя важно?
– Что важно? То, что говорит Салливан? Ну, это как сказать… Я же большую часть своих идей нахватал из книг. А Салливан – один из лучших биографов в мире.
– И поэтому ты согласился с его мнением.
– Да. Во всяком случае – сперва. А позднее я сам себе признался, что больше люблю сто тридцать второй опус. Бетховен писал этот квартет, оправляясь после тяжелой болезни, и медленные эпизоды похожи на благодарственные молитвы.
– Ладно, давай послушаем вещь целиком.
Джим засовывает в проигрыватель диск сто тридцать второго опуса в исполнении «Ла Салле», музыки хватает как раз до конца обеда.
– Ну, как ты мог убрать эту часть? – удивляется Хана, слушая финал.
– Не знаю.
Потом Хана бродит по квартире и рассматривает все, что в ней находится. Долго и внимательно, чуть не упираясь в них носом, изучает окантованные апельсиновые этикетки.
– Очень красивые.
Она останавливается на пороге спальни и громко, весело хохочет:
– Какие карты! Это же просто роскошь! Где ты их раздобыл?
Джим с радостью объясняет. Хану восхищает придуманное братьями Томас решение задачи о раскраске карты в четыре цвета. Потом она замечает под потолком видеокамеры, наморщивает нос и брезгливо подергивает плечами. И снова в гостиную, где она перерывает весь книжный шкаф, том за томом, и они говорят о книгах и вообще обо всем.
Хана замечает на замызганном столе компьютер, а рядом с ним – груды распечаток.
– А вот и стихи, верно? Можно я почитаю?
– Нет-нет! – Джим бросается к столу и закрывает бумаги собой, как курица цыплят. – Ну, я хотел сказать, – не сейчас. Они у меня все незаконченные, недоделанные, ну и поэтому…
Хана чуть хмурится, пожимает плечами. Потом они сидят на бамбуко-виниловой кушетке и говорят, говорят, а потом Хана встает и смущенно рассматривает пол.
– Мне пора. У меня завтра много работы.
Джим провожает ее к машине.
Возвратившись в квартиру, он оглядывается по сторонам и тяжело вздыхает. Все эти худосочные то ли стихи, то ли неизвестно что, валяющиеся на столе, заброшенные и покинутые… Он сравнивает свою манеру работать с тем, что видел когда-то в мастерской у Ханы, и готов сгореть со стыда – лежебока, безвольный лентяй, дилетант… Ждет, видите ли, когда на него снизойдет вдохновение. Чушь это все собачья. И вообще, последнее время он даже не вспоминает о поэзии, не любит о ней вспоминать. Он – боец сопротивления, настало время не слов, но дел, он пишет лишь изредка, по случайному наитию. Его жизнь обрела совершенно новый смысл.
Только Джим и сам не очень-то этому верит. Он прекрасно знает свою лень. А теперь вот Хана – ну как, скажите на милость, сможет он показать ей свои так называемые творения? Они же никуда не годятся. Джим не хочет демонстрировать перед Ханой свою бездарность. Он стыдится этой бездарности, сперва – неосознанно, а потом разбирается в своих чувствах, и тогда ему становится совсем тошно. Ведь все-таки стихи, они и есть его настоящая работа, так ведь?