Книга: Том 8. Повести и рассказы 1868-1872
Назад: <Записи 1850-1860-х годов>
Дальше: Степной король Лир

Несчастная

Первоначальный план и формулярный список действующих лиц

Рассказ
1835 г. Мне — 18, товарищу — Андрей Давыдовичу Фустову24. — Мое знакомство с семейством Ратч. Иван Демьяныч Ратч — учитель немецкого языка, географии, математики, фортепьяно. — Богемец (католик) родом (р. 1780, въехал в Россию 22 лет — 1802) — 56 лет. Жена (вторая) Элеонора Карловна (обрусевшая немка. 36 лет, р. 1800). — Дети: от первой жены — Сусанна — 28 лет (р. 1808), Виктор — 19 лет (р. 1817); от второй — «Коля — 8, Оля — 7, Сашка — 4 и Машка — 2». Второй брак совершился в 1827 году (Ратчу было 47 лет, жене его — 27). Первый брак с матерью Сусанны и Виктора — в 1816 г. (Ратчу 36, матери Сусанны было тогда 28 лет — р. в 1788). Она была русская, дочь почтмейстера, вроде бывшего Мценского, звали ее Прасковьей Дмитриевной. Сусанна была дочь богатого барина Ивана Матвеича Колтовского (р. 1760, <у.> 1825). Наследовал ему брат его Семен Матвеич (р. 1762, у. 1834). Сын его Михайла (ротмистр гвардии, р. 1800, убит на Кавказе — в начале 1829). Переехало семейство Ратчей из Архангельского (имение Колтовских в Тамбовской губернии) в Москву зимою 1827-го года, незадолго до свадьбы Ратча. Михайла Семеныч должен был приехать в Москву за Сусанной, когда его убили. — Он влюбился в нее, и она его полюбила — шла к нему (июль 1827) на свидание и нашла подставленного по милости Ратча отца и т. д. — Я жил в одном доме с Фустовым. Знакомство. Он нечто вроде скромного Дон-Жуана. Я ему завидую, хотя чувствую свое превосходство над ним. Я у него вижу в первый раз Ратча, который давал урок его брату и зашел трубочку покурить. После ухода Ратча Фустов сообщает мне, что у него дочь — странное, но замечательное существо… словом, возбуждает мое любопытство.
Первое посещение, вечер. Общее развязное и как бы добродушное, но неприятное впечатление. Появление Сусанны за чаем. Что-то трагическое и неловко-величественное, чего-то боится Фустов; но он избегает. Я у него сижу на следующий день. Появление Виктора. <1 нрзб.> Впечатление скверное — вроде молодого сына Погодина. Кое-какие намеки уже тут. Второе посещение. — Пение. Выказываются странные отношения между Ратчем и Сусанной, которая его ненавидит. Дня через два Фустов нахмурен, недоволен… Высказывает мне наконец, что́ сообщил ему Виктор. Я очень этим потрясен. Обед в трактире втроем. Виктор выбалтывается. Дня через два Фустов объявляет мне, что уезжает в деревню — на несколько времени — и исчезает. Я иду к Ратчам. — Грозное впечатление Сусанны. На другой день ее посещение и рассказ. Я ее провожаю и пишу письмо к Фустову. Я уверен, что она умрет… Известие о действ<ительной> ее смерти через Виктора. Фустов приезжает. Идет на похороны — безобразие. — Поминки. — И над могилой не смолкнул голос клеветы. Она тревожит призрак милый…
Появление Цилиндрова.
Андрей Давыдович Фустов. — Очень хорошенький, белокурый, с вьющимся коком; прелестные глаза, которые глядели всегда задумчиво и преданно — чисто физически — у них был такой взгляд, когда он суп ел; рот, зубы восхитительные. Довольно умен, не зол, аккуратен и добропорядочен, но эгоист порядочный. Скромный Дон-Жуан, в сущности ничем не увлекается, хотя многим интересуется. Это дико! дико!.. — характерные его слова. Недурно поет, в шахматы хорошо играет, очень ловкий ездок, танцор. Он жил у матери, довольно богатой женщины, сов<сем> свободно, — занимал особую комнату и пока состоял по министерству двора, говорил по-французски скверно <?>; и в высший свет ездил мало, так <как> там ему скучно было, и он удобнее забавлялся в среднем и низшем кругу.
Ратч И. Д. (Johann Dietrich Ratsch) родился в Праге от довольно зажиточных родителей, но закутил, был в университете на все руки, а в 1800 году был вывезен в Россию князем Голицыным в качестве не то камердинера, не то секретаря. Скоро выучился по-русски и даже любил залихватские выражения (вроде князя Вяземского), дока для всего и <1 нрзб.> занимался счетоводством, даванием уроков математики. (Играл на фаготе, причем становился весь красный и лицо принимало свирепое выражение.) Вертелся в разных домах и должностях. В 1812 году в Москве якобы потерял имущество, а по другим слухам шпионил, получил какое-то вознаграждение. Довольно высокого роста, крепко и ядрено сложен; лицо красное, бритое, белые, крупные зубы, седые волосы курчавой шапкой, гладкий большой лоб, глаза почти белые. Беспрерывно смеется каким-то металлическим хохотом, причем себя бьет ладонями по ягодицам и по ляжкам сзади. Скверный, на все гадости способный, хитрый и наглый человек. Веселости большой и любит общество. Жаден до денег до чрезвычайности. Ненавидит Магдалину. Служит в кадетском корпусе учителем, [надворный советник] коллежский асессор.
Элеонора Карловна — его жена, урожденная Шнике, дочь [богатого] зажиточного мясника, совершенно обрусевшая [московка] немка, дюжее свежее существо, неглупое, но приниженное и покорное. Хорошая хозяйка. В молодости имела la beauté du diable <буквально „красота дьявола“ — свежесть>, а теперь просто свежий кусок говядины. Знает, однако, что по мужу дворянка, и так себя и держит и страстно любит всё русское, московское. Говорлива, Ратч ее перебивает, но тотчас <?> хохочет. «Ну и где же <?> мои дети могли быть дворяне? И я дворянка». Четверо ее детей. Они ужасно на нее похожи. Дюжие крепыши, белокурые, с вихрами, с топорными, свежими лицами; небольшие глаза, руки обрубками, вроде детей Петра Никитиевича.
Виктор J<unior?>. Куренье. — Студент вроде Гуллерта или сына Погодина. Уже переносил 2 шанкера и 2 <1 нрзб.>. Похож на отца, но только черты несколько тоньше. Зубы скверные. Выражение сладковато-изможденное и наглое. Неопрятен, только руки содержит в чистоте, с длинными ногтями. Надут, трус, подлец, завистлив и прислужиться готов, где можно покутить и попить на чужой счет. Сестру терпеть не может. Мать перед ним благоговеет, в доме командир — его отец боится, хотя за глаза ругает его.
Сусанна. Родилась от Ивана Матвеича Колтовского и Парасковьи. — 1808. — Мать ее вышла за Прача в 1816, когда ей было 8 лет, а умерла в 1822, когда ей было 14. Когда отец ее умер, ей было 17. Иван Матвеич хоть не мог решиться гласно признать ее (оттого и мать ее замуж выдал), но заботился об ее воспитании, сам [давал] читал с ней ф<ранцузски>е <?> книги (sa jeune lectrice <его юная чтица>). Иван Матвеич Колтовской, вроде старика Бакунина — «L’aiqle sa plaît dans les régions austères» <«Орлу нравится в суровых краях»>, — помнил Версаль и Марию Антуанетту. <2 нрзб.> Умер под новый 26-ой г. внезапно, не оставив никакого завещания, хотя всё готовился написать; брат, с которым был в разладе, — Семен Матвеич, важный в Петербурге чиновник, получил наследство. Вышел по неприятности в отставку и, приехав тут же в деревню, поселился в ней. Сношения с Сусанной, которую он вовсе не трактует как племянницу, но которая очень ему нравится (он великий развратник). Он старается привлечь ее лаской и величавой снисходительностью, а к Ратчу оказывает благоволение и покровительство, почти делает его управляющим, приближает к своей особе. В душе она его боится и дичится. Она догадывается, в чем дело. К зиме приезжает сын Михаил (вроде Дм. Ник.), красивый, добрый юноша, заболевает и остается до весны; Сусанна страстно в него влюбляется, и он влюбляется в нее. Отец подозревает и приходит в тайную ярость. Происходит свидание… на которое с помощью Ратча — вместо сына — является отец. Безобразие. Страшная сцена между сыном и отцом. Михаил уезжает на Кавказ. Сусанна грозит самоубийством. Старик уезжает из деревни. Ратч со скрежетом зубов тоже перебирается в Москву, зимой 1827-го года. Семен Матвеич ему дал денег. Ратч ненавидит Сусанну за то, что она знает, какой он подлец, и за то, что по ее милости лишился такого теплого местечка. Горькое житье. Ратч женится. Переписка с Мишелем. Он хочет жениться и перед самым отъездом убит в экспедиции… Семен Матвеич Колтовской назначает пенсию ей и Ратчу под условием, что она не выйдет замуж… Так живет она до 1835 года. Влюбляется в Фустова… Наружность: большая, худая, черные матовые волосы; огромные, несколько одичалые и тусклые, но прекрасные глаза. Выражение трагического горя на впалых щеках и в довольно больших крепко сжатых губах… Овал лица удивительный. Вся фигура поразительная, хотя несимпатичная по совершенному отсутствию нежности [кокетства] и грации… Голос тихий и словно скорбный. Черное платье.

Первая редакция заключительных глав повести

XVIII
Я очень храбро и решительно посылал Фустова к Ратчам, но когда сам я к ним отправился часов в двенадцать (Фустов ни за что не согласился идти со мною и только просил меня отдать ему подробный отчет во всем), когда из-за поворота переулка издали глянул на меня их дом с желтоватым пятном пригробной свечи в одном из окон, несказанный страх стеснил мое дыхание, и я бы охотно вернулся назад… Однако я преодолел себя и вошел в переднюю. В ней пахло ладаном и воском; розовая крыша гроба, обитая серебряным позументом, стояла в углу, прислоненная к стене. В одной из соседних комнат, в столовой, гудело, как залетевший шмель, однообразное бормотанье дьячка. Из гостиной выглянуло заспанное лицо служанки; промолвив вполголоса: «Поклониться пришли?» — она указала на дверь столовой. Я вошел. Гроб стоял к дверям головой: черные волосы Сусанны под белым венчиком, над приподнятой бахромой подушки, первые бросились мне в глаза. Я зашел сбоку, перекрестился, поклонился в землю, взглянул… Боже, какой горестный вид! Несчастная! Даже смерть ее не пожалела; не придала ей — не говорю уже красоты, но даже той тишины, умиленной и умилительной тишины, которая так часто встречается на чертах усопших. Маленькое темное, почти коричневое, лицо Сусанны напоминало лики на старых-старых образах… И какое выражение было на этом, лице! Такое выражение, как будто она собралась крикнуть отчаянным криком, да так и замерла, не произнеся звука… Даже морщинка между бровями не изгладилась, а пальцы на руках были подвернуты и сжаты. Я невольно отвел взор, но погодя немного я заставил себя поглядеть, внимательно и долго поглядеть на нее. Жалость наполнила мою душу, и не одна только жалость. «Эта девушка умерла насильственной смертью, — решил я про себя, — это несомненно». Пока я стоял и глядел на покойницу, дьячок, который при входе моем возвысил было голос и произнес несколько членораздельных звуков, снова загудел и зевнул раза два. Я вторично поклонился в землю и вышел в переднюю. На пороге гостиной уже ожидал меня г. Ратч, одетый в пестрый бухарский шлафрок, и, поманив меня к себе рукою, повел меня в свой кабинет, я чуть было не сказал, в свою нору. Кабинет этот, мрачный, тесный, весь пропитанный кислым запахом вакштафа, возбуждал в уме сравнение с жилищем волка или лисицы.
— Разрыв! разрыв сердца, там этих покровов… оболочки… Вы знаете… покровов! — заговорил г. Ратч, как тольно запер дверь. — Такое несчастие! Еще вчера вечером нельзя было ничего заметить, и вдруг: рррраз! и пополам! и конец! Вот уже точно: «Heute roth, morgen todt!» Правда, это должно было ожидать: я это всегда ожидал, мне в Тамбове полковой доктор Галимбовский, Викентий Казимирович… Вы, наверное, слыхали о нем… отличнейший практик, специалист!
— В первый раз слышу это имя, — заметил я.
— Ну, всё равно; так вот он, — продолжал г. Ратч, сперва тихим голосом, а потом всё громче и громче и, к удивлению моему, с заметным немецким акцентом, — он меня всегда предупреждал: «Эй, Иван Демьяныч! эй! друг мой, берегитесь! У вашей падчерицы органический недостаток в сердце — hipertrophia cordialis! Чуть что — беда! Сильных ощущений пуще всего избегать должно… На рассудок должно действовать…» А помилуйте, разве можно с молодою девицей!.. на рассудок действовать? Х…х…ха…
Г-н Ратч чуть было не засмеялся, по старой привычке, но вовремя спохватился и перевел начатый звук на кашель.
Я не в силах выразить, до какой степени был мне гнусен и противен этот человек, особенно после всего, что я прочел о нем! Однако я почел своей обязанностью спросить: был ли призван доктор?
Г-н Ратч даже подпрыгнул.
— Конечно, был… Двоих призывали, но уже всё было совершено — abgemacht! И вообразите: оба словно стаковались (г. Ратч, вероятно, хотел сказать: стакнулись): Разрыв, разрыв сердца! Так в одно слово и закричали. Предлагали анатомию, но я уже… вы понимаете, не согласился.
— И завтра… похороны? — спросил я.
— Да, да, завтра, завтра мы хороним нашу голубицу! Вынос из дома тела будет ровно в одиннадцать часов пополуночи… Отсюда в церковь Николы на Курьих Ножках… Знаете? Странные какие имена у ваших русских церквей! Потом на последний покой в матушке земле сырой! Вы пожалуете? Мы недавно знакомы, но, смею сказать, любезность вашего нрава и возвышенность чувств…
Я поспешил кивнуть головой.
— Да, да, да, — вздохнул г. Ратч. — Это… это уж точно, как говорится, молния на светлом небеси! Ein Blitz aus heiterem Himmel!
— И ничего Сусанна Ивановна не сказала перед смертью, ничего не оставила?
— Ничего решительно! Ни синь-пороха! Ни единого клочка бумаги! Помилуйте, когда меня к ней позвали, разбудили меня — представьте! она уже окоченела!! Очень чувствительно это было для меня; очень она нас всех огорчила! Александр Давыдыч, чай, тоже пожалеет, как узнает… Говорят, его в Москве нет?
— Он точно уезжал на несколько дней… — начал было я.
— Виктор Иваныч жалуются, что саней им долго не закладывают, — перебила меня вошедшая служанка, та самая, которую я видел в передней. Лицо ее, по-прежнему заспанное, поразило меня в этот раз тем выражением дерзкой грубости, какое появляется у слуг, когда они знают, что господа от них зависят и не решатся ни бранить их, ни взыскивать с них.
— Сейчас, сейчас, — засеменил Иван Демьяныч. — Элеонора Карповна! Leonore! Lenchen! Пожалуйте сюда!
Что-то грузно завозилось за дверью, и в ту же минуту раздалось повелительное восклицание Виктора: «Что ж это, лошадь не закладывают? Не пешком же мне в полицию тащиться?»
— Сейчас, сейчас, — снова залепетал Иван Демьяныч. — Элеонора Карповна, пожалуйте же сюда!
— Aber, Иван Демьяныч, — послышался ее голос, — ich habe keine Toilette gemacht!
— Macht nichts. Komm herein!
Элеонора Карповна вошла, придерживая двумя пальцами косынку на голой шее. На ней был утренний капот-распашонка, и волос она не успела причесать. Иван Демьяныч тотчас подскочил к ней.
— Вы слышите, Виктор лошадь требует, — промолвил он, торопливо указывая пальцем то на дверь, то на окно. — Пожалуйста, распорядитесь попроворнее! Der Kerl schreit so!
— Der Fiktor schreit immer, Иван Демьяныч, Sie wissen wohl, — отвечала Элеонора Карповна, — а я сама сказала кучеру, только он вздумал овес задавать. Вот какое несчастье случилось вдруг, — прибавила она, обратясь ко мне, — и кто это мог ожидать от Сусанны Ивановны?
— Я всегда это ожидал, всегда! — закричал Ратч и высоко поднял руки, причем его бухарский халат разъехался спереди, и обнаружились препротивные нижние невыразимые из замшевой кожи с медными пряжками на поясе. — Разрыв сердца! разрыв оболочек! Гипертрофия!
— Ну да, — повторила за ним Элеонора Карповна, — гипо… Ну, вот это. Только мне очень, очень жалко, опять-таки скажу… — И ее топорное лицо понемножку перекосилось, брови приподнялись трехугольником и крохотная слезинка скатилась на круглую, точно налакированную, как у куклы, щеку… — Мне очень жалко, что такой молодой человек, которому только бы следовало жить и пользоваться всем… всем… И этакое вдруг отчаяние!
— Na, gut, gut… geh, alte! — перебил г. Ратч.
— Geh’shon, geh’shon, — проворчала Элеонора Карповна и вышла вон, всё еще придерживая пальцами косынку и роняя слезинки.
И я отправился вслед за нею. В передней стоял Виктор в студенческой шинели с бобровым воротником и фуражкой набекрень. Он едва глянул на меня через плечо, встряхнул воротником и не поклонился, за что я ему мысленно сказал большое спасибо.
Я не успел отойти двадцати шагов от дома Ратча, как вдруг ко мне из-за угла переулка быстрыми шагами приблизился человек сумрачного вида, уже не молодой, закутанный в поношенное альмавива.
— Позвольте узнать, — спросил он меня строгим, но вежливым голосом. — Вы, я вижу, вышли из того дома… Правда ли, что падчерица г-на Ратча сегодня скончалась?
— Правда, — отвечал я.
Незнакомец ахнул, отступил шаг назад, схватил себя крупной, красной рукой за лицо…
— Извините меня, — промолвил он глухо из-под растопыренных пальцев… — Эта смерть для меня — удар жестокий! Но мы еще увидимся. Роль моя только теперь начинается, заметьте! Только теперь начинается моя роль! Прощайте!
Незнакомец зашагал прочь от меня. Я отправился к Фустову.
XIX
Я застал моего приятеля сидящим в углу своего кабинета, с понуренной головой и скрещенными на груди руками. Видно было, что он не в состоянии был ничем заняться. На него нашел столбняк, и глядел он вокруг себя с медленным изумлением человека, который очень крепко спал и которого только что разбудили. Я ему рассказал свое посещение у Ратча, передал ему его речи, речи его жены, впечатление, которое они оба произвели на меня, сообщил ему мое убеждение в том, что несчастная девушка сама себя лишила жизни… Фустов слушал меня, не меняя выражения лица, и с тем же изумлением посматривал кругом.
— Ты ее видел? — спросил он меня наконец.
— Видел.
— В гробу?
Фустов словно сомневался в том, что Сусанна действительно умерла.
— В гробу.
Фустов перекосил и опустил глаза и тихонько потер себе руки.
— Тебе холодно? — спросил я.
— Да, брат, холодно, — отвечал он с расстановкой и бессмысленно покачал головою.
Я начал ему доказывать, что Сусанна непременно отравилась, а может быть, и отравлена была, и что этого нельзя так оставить…
Фустов уставился на меня.
— Что же тут делать? — сказал он, медленно и широко моргая. — Хуже ведь… если узнают. Хоронить не станут. Оставить надо… так.
Мне эта, впрочем, очень простая мысль в голову не приходила. Практический смысл моего приятеля не изменил ему!
— Когда… ее хоронят? — продолжал он с той же расстановкой.
— Завтра.
— Ты пойдешь?
— Да.
— В дом или прямо в церковь?
— И в дом и в церковь; а оттуда на кладбище.
— А я не пойду… Я не могу, не могу, — прошептал Фустов и начал всхлипывать. Он и поутру на тех же самых словах зарыдал. Я заметил, это часто случается с плачущим; точно будто одним известным словам, большею частью незначительным, — но именно этим словам, а не другим, — дано раскрыть источник слез в человеке, потрясти его, возбудить в нем чувство жалости и к другому и к самому себе… Помнится, одна крестьянка, рассказывая при мне про внезапную смерть своей дочери во время обеда, так и заливалась и не могла продолжать начатого рассказа, как только произносила следующую фразу: «Я ей говорю: Фекла? А она мне: мамка, соль-то ты куда… соль куда… со-оль…» Слово: «соль» ее убивало. Но меня, так же как и поутру, мало трогали слезы Фустова. Я не постигал, каким образом он мог не спросить меня, не оставила ли Сусанна чего-нибудь для него? Вообще их взаимная любовь была для меня загадкой: она так и осталась загадкой для меня.
Поплакавши минут с десять, Фустов встал, лег на диван, повернулся лицом к стене и остался неподвижен. Я подождал немного, но, видя, что он не шевелится и не отвечает на мои вопросы, решил удалиться. Я, быть может, взвожу на него напраслину, но едва ли он не заснул. Впрочем, это еще бы не доказывало, чтоб он не чувствовал огорчения… а только природа его была так устроена, что не могла долго выносить печальные ощущения… Уж больно нормальная была природа!
XX
На следующий день, ровно в одиннадцать часов, я был на месте. Тонкая крупа сеялась с низкого неба, мороз стоял небольшой, готовилась оттепель, но в воздухе ходили резкие, неприятные струи… Самая была великопостная, простудная погода. Я застал г. Ратча на крыльце его дома. В черном фраке с плерезами, без шляпы на голове, он суетился, размахивал руками, бил себя по ляжкам, кричал то в дом, то на улицу, в направлении тут же стоявших погребальных дрог с белым катафалком и двух ямских карет, возле которых четыре гарнизонные солдата в траурных мантиях на старых шинелях и траурных шляпах на сморщенных лицах задумчиво тыкали в рыхлый снег ручками факелов. Седая шапка волос так и вздымалась над красным лицом г-на Ратча, и голос его, этот медный голос, обрывался от натуги. «Что же ельнику! ельнику! сюда! Ветвей еловых! — вопил он. — Сейчас гроб выносить будут! Ельнику!» — воскликнул он еще раз и вскочил в дом. Оказалось, что, несмотря на мою аккуратность, я опоздал: г. Ратч счел за нужное поспешить. Служба уже отошла: священники, — из коих один имел камилавку, а другой, помоложе, очень тщательно расчесал и примаслил волосы, — появились вместе с причетом на крыльце. Вскоре показался и гроб, несомый кучером, двумя дворниками и водовозом. Г-н Ратч шел сзади, придерживаясь концами пальцев за крышу, и всё твердил: «Легче, легче!» За ним вперевалочку плелась Элеонора Карповна, в черном платье, тоже с плерезами, окруженная всем своим семейством; после всех выступал Виктор в новеньком мундире, при шпаге, с флером на рукоятке. Носильщики, кряхтя и перекоряясь, поставили гроб на дроги; гарнизонные солдаты зажгли факелы, которые тотчас же затрещали и задымились, раздался плач забредшей салопницы, дьячки запели, снежная крупа внезапно усилилась и завертелась «белыми мухами», г. Ратч крикнул: «С богом! трогай!» — и процессия тронулась. Кроме семейства г. Ратча, провожавших гроб было всего пять человек: отставной, очень поношенный офицер путей сообщения с полинялою лентой Станислава на шее, едва ли не взятой на прокат; помощник квартального надзирателя, крошечный человечек, с смиренным лицом и жадными глазами; какой-то старичок в камлотовом капоте; чрезвычайно толстый рыбный торговец в купеческой синей чуйке и с запахом своего товара, — и я. Отсутствие женского пола (ибо не было возможности причислить к нему двух теток Элеоноры Карповны, сестер колбасника, да еще какую-то кривобокую девицу в синих очках на синем носе), отсутствие приятельниц и подруг меня сперва поразило; но, поразмыслив, я сообразил, что Сусанна, с ее нравом, воспитанием, с ее воспоминаниями, не могла иметь подруг в той среде, где она жила.
В церковь, напротив, собралось довольно много разного народа. Между прочими я увидел у клироса и того странного господина, который накануне заговорил со мной на улице; он был, как говорится, темнее ночи, не молился, не оборачивал головы и, прощаясь с покойницей, низко поклонился ей, но не дал ей последнего лобызанья. Г-н Ратч, тот, напротив, очень развязно исполнил этот ужасный обряд, с почтительным наклонением корпуса пригласил к гробу офицера со Станиславом, точно угощая его, и высоко, с размаха, поднимая под мышки своих детей, поочередно подносил их к телу. Элеонора Карповна, простившись с Сусанной, вдруг разрюмилась на всю церковь; однако скоро успокоилась и всё спрашивала раздраженным шёпотом: где же ее ридикюль? Виктор держался в стороне и всей своей осанкой, казалось, хотел дать понять, как далек он от всех подобных обычаев и как он только долг приличия исполняет. Больше всех изъявил сочувствия старичок в капоте, бывший лет пятнадцать тому назад землемером в Тамбовской губернии и с тех пор не видавший Ратча; он Сусанны не знал вовсе, но успел уже выпить две рюмки водки в буфете. Тетушка моя также приехала в церковь. Она почему-то узнала, что покойница была именно та барышня, которая посетила меня, и пришла в волнение неописанное! Подозревать меня в дурном поступке она не решалась, но изъяснить такое странное стечение обстоятельств также не могла… Чуть ли не вообразила она, что Сусанна из любви ко мне решилась на самоубийство, и, облекшись в самые темные одежды, с «округленным сердцем и слезами, на коленях молилась об успокоении души новопреставленной, поставила рублевую свечу образу Утоления Печали… «Амишка» также с ней приехала и также молилась, но больше всё на меня посматривала и ужасалась… Эта старая девица была, увы! ко мне неравнодушна. Выходя из церкви, тетушка раздала бедным все свои деньги, свыше десяти рублей.
Кончилось наконец прощание. Принялись закрывать гроб. В течение всей службы у меня духа не хватило прямо посмотреть на искаженное лицо бедной девушки; но каждый раз, как глаза мои мельком скользили по нем, «он не пришел, он не пришел», казалось мне, хотело сказать оно. Стали взводить крышу над гробом. Я не удержался, бросил быстрый взгляд на мертвую. «Зачем ты это сделала?» — спросил я невольно… «Он не пришел!» — почудилось мне в последний раз…
Молоток застучал по гвоздям, и всё было кончено.
XXI
Вслед за гробом двинулись мы на кладбище. Больше часу продолжалось поминальное шествие. Погода делалась всё хуже. Виктор с полдороги сел в карету; но г. Ратч выступал бодро по талому снегу; точно так он, должно быть, выступал, и тоже по снегу, когда, после рокового свидания с Семеном Матвеичем, он с торжеством вел к себе в дом навсегда погубленную им девушку. Волосы «ветерана», его брови опушились снежинками; он то пыхтел и покрикивал, то, мужественно забирая в себя дух, округлял свои крепкие глянцевитые щеки… Право, можно было подумать, что он смеется. «После моей смерти пенсия должна перейти к Ивану Демьянычу», — вспомнились мне опять слова Сусанниной тетрадки. Вчерашний незнакомец также шел за гробом, в двух шагах от г. Ратча: он стискивал губы, хмурился и по временем значительно потрясал головою. Г-н Ратч, казалось, не знал хорошенько, что это за человек, и не понимал, зачем он к нам присоединился. Пришли мы наконец на кладбище; добрались до свежевырытой могилы. Последний обряд совершился скоро: все продрогли, все торопились. Гроб на веревках скользнул в зияющую яму; принялись забрасывать ее землею. Г-н Ратч и тут показал бодрость своего духа; он так проворно, с такой силой, с таким размахом бросал комки земли на крышу гроба, так выставлял при этом ногу вперед и там молодецки закидывал свой торс… энергичнее он бы не мог действовать, если б ему пришлось побивать каменьями лютейшего своего врага. Мрачный незнакомец стоял за самой его спиной и до пронзительности внимательно, ястребиным взглядом следил за каждым его движением. Виктор по-прежнему держался в стороне; он всё кутался в шинель и проводил подбородком по бобру воротника; остальные дети г. Ратча усердно подражали родителю. Швырять песком и землею доставляло им великое удовольствие, за что их, впрочем, и винить нельзя. Холмик появился на месте ямы; мы уже собирались расходиться, как вдруг г. Ратч, повернувшись по-военному налево кругом и хлопнув себя по ляжке, объявил нам всем, «господам мужчинам», что приглашает нас, а также и «почтенное священство», на «поминательный» стол, устроенный в недальнем расстоянии от кладбища, в главной зале весьма приличного трактира, «стараньями любезнейшего нашего Сигизмунда Сигизмундовича…» При этих словах он указал на помощника квартального надзирателя и прибавил, что, при всей своей горести и лютеранской религии, он, Иван Демьянов Ратч, как истый русский человек, дорожит пуще всего русскими древними обычаями. «Супруга моя, — воскликнул он, — и какие с ней пожаловали дамы, пускай домой поедут, а мы, господа мужчины, помянем скромной трапезой тень усопшей рабы твоея!» Предложение г. Ратча было принято с искренним сочувствием; священство как-то внушительно переглянулось меж собою, а офицер путей сообщения потрепал Ивана Демьяныча по плечу и назвал его патриотом и душою общества.
Мы отправились гуртом в трактир — и незнакомец пришел вместе с нами. Г-н Ратч начинал подозрительно на него посматривать, однако ничего не сказал ему. В трактире, посреди длинной и широкой, впрочем, совершенно пустой комнаты второго этажа, стояли два стола, покрытые бутылками, яствами, приборами и окруженные стульями; запах штукатурки, соединенный с запахом водки и постного масла, бил в нос и стеснял дыхание. Помощник квартального надзирателя, в качестве распорядителя, усадил священство за почетный конец, на котором преимущественно столпились кушанья постные; вслед за духовенством уселись прочие посетители; пир начался. Не хотелось бы мне употреблять такое праздничное слово: пир, но всякое другое слово не соответствовало бы самой сущности дела. Сперва всё шло довольно тихо, не без оттенка унылости; уста жевали, рюмки опорожнялись, но слышались и вздохи, быть может пищеварительные, а быть может, и сочувственные; упоминалась смерть, обращалось внимание на краткость человеческой жизни, на бренность земных надежд; офицер путей сообщения рассказал какой-то, правда военный, но наставительный анекдот; батюшка в камилавке одобрил его и сам сообщил любопытную черту из жизни преподобного Иоанна Воина, но понемногу всё изменилось. Лица раскраснелись, голоса загомонели, смех вступил в свои права; стали раздаваться восклицания порывистые, послышались ласковые наименованья вроде «братца ты моего миленького», «душки ты моей», «чурки» и даже «свинтуса этакого». Словом, посыпалось всё то, на что так щедра русская душа, когда станет, как говорится, нараспашку. Когда же наконец захлопали пробки цимлянского, тут уже совсем шумно стало: некто даже петухом прокричал. Г-н Ратч, уже не красный, а сизый, внезапно встал со своего места; он до того времени много шумел и хохотал, но тут он попросил позволения произнести спич. «Говорите! Произносите!» — заголосили все; старик в капоте закричал даже «браво!» и в ладоши захлопал… Впрочем, он сидел уже на полу. Г-н Ратч поднял бокал высоко над головой и объявил, что намерен в кратких, но «впечатлительных» выражениях указать на достоинства той прекрасной души, которая, оставив здесь свою, так сказать, земную шелуху (die irdische Hülle), воспарила в небеса и погрузила всё свое семейство в ничем не заменимую печаль.
— Да! — продолжал Иван Демьяныч, — справедливо говорит русская пословица: Судьба гнет не тужит, переломит…
— Гнет не тужит! — раздался вдруг громовой голос. — Я вот тебя согну в бараний рог и тужить уж точно не стану!
«Незнакомец», — подумал я и тотчас глянул в его сторону (он за столом поместился наискось против г. Ратча). Действительно: слова, остановившие в самом начале спич нашего хозяина, были произнесены им, таинственным незнакомцем!
Сбросив с плеч долой свою альмавиву, он стоял, как «монумент» (так отозвался о нем впоследствии мой сосед, рыбный торговец), — стоял с закинутыми назад волосами, с выражением ярости на бледном лице; глаза его сверкали как у тигра — и как тигр он оскалил свои большие желтые зубы.
— Что это значит, милостивый государь, — пробормотал г. Ратч, никак не ожидавший, что его красноречию будет положен такой скорый предел, — как вы смеете употреблять такие слова? И кто вы такой? — продолжал он, приходя в азарт. — С какой стати вы здесь находитесь? Я вас, кажется, не имею чести знать. Во всяком случае я не приглашал вас. Помилуйте, господа, — прибавил г. Ратч, обращаясь к сидевшим возле него лицам, — после этого всякий чужой человек с улицы придет, напьется пьян, невзирая на важность церемоний, и будет бесчинствовать… Помилуйте!
Незнакомец дал г. Ратчу высказаться — только глаза его разгорались всё более и более и бледное лицо побагровело.
— Кто я?! — промолвил он наконец глухим, словно клокотавшим голосом. — Кто я?! Это сейчас все узнают! Да и ты не ври: и тебе моя фигура небезызвестна… Понатужь-ка свою память! А я теперь скажу, кто ты… Да, ты, кто? Ты вор, преступник, клеветник, убийца — я тебя с Тамбовской губернии еще знаю. Я тебя давно караулю, в Москву-то я, жаль, попал недавно… Благодетель мой, покойный болярин Михаил, тебя, злодея, осудил… Час твоей кары настал!
И тут произошло нечто неописуемое… Раздался треск, зазвенела разбитая посуда — незнакомец перелетел через стол — и мгновенье спустя г. Ратч, смятый и опрокинутый, уже представлял как бы некую мягкую, судорожно вертевшуюся груду, на которую беспрестанно, с силой и правильностью парового рычага обрушался громадный кулак правой руки незнакомца. Левая держала г. Ратча за шиворот. Атака произошла с такой быстротой, общее изумление было так велико, что хотя все гости повскакали с своих стульев — никто не спешил на помощь истязуемому, а напротив, каждый стоял с раскрытым ртом и выпученными глазами: что, мол, за невероятное происшествие совершается?
— Каз…нит тебя Михаил Се…меныч Кол…тов…ской, — говорил между тем незнакомец в промежутках ударов, — а имя… мое Мер…кул Цилиндров! И живу я… на Плю…щихе, в доме вре… Куда? вре…мен…ного цеха мас…тера Бо…ро…ду…лина! Цилиндров… Меркул… помни… Цилиндров! Бац! бац! бац!
— А они их, должно, убьют, так полагать надо, — заметил мой сосед, толстый купец, поигрывая пальцами в бороде.
— Помогите… помогите… Караул! — запищал г. Ратч, продолжая повертываться из стороны в сторону и подставляя под удары своего мучителя то спину, то бок, то самые ланиты. — Помогите!
И тут должен я упомянуть свое удивление. Удивился я, во-первых, тому, что «ветеран 12-го» года не оказывал большего сопротивления человеку, который был ниже его ростом и уже в плечах; а во-вторых, удивлялся я также и тому, каким образом металлический голос того же ветерана внезапно превратился в самый мизерный, плаксивый визг. «Викторка! Викторка! — взывал он к своему сыну. — Спасай же отца! Zu Hülfe! G’walt! Господа посетители!»
Но Виктор продолжал держаться в отдалении, с прежним выраженьем гадливого достоинства на лице, а «господа посетители» потолкались немного, каждый на своем месте — и только!
— Не мешайте. Прошу вас, — обратился ко всем нам г. Меркул Цилиндров, ни на миг не прекращая своих телодвижении. — Это заслу…женная ка… бац!
— Эх! однако как ловко пришлось! — заметил одно лицо из духовенства.
— …ра! Ка…ра! Заслуженная кара! — продолжал Цилиндров. — Я высшего закона ис…пол…нитель! Сему мерзав…цу бич и укро…ти…тель!
Так говорил, так действовал грозный незнакомец — и странное дело! — мы все так смирно стояли вокруг, так беспрекословно смотрели на него, точно и мы были убеждены, что он приводит в исполнение заслуженное наказание…
Но г. Ратч издал наконец такой вопль, что помощник квартального надзирателя, офицер путей сообщения и два прибежавших на шум половых бросились на выручку… Что произошло дальше, я не знаю; я поскорей схватил фуражку да и давай бог ноги. Помню только, что-то страшно затрещало; помню также остов селедки в волосах старца в капоте, поповскую шляпу, летевшую по воздуху, и рыжую бороду в чьей-то мускулистой руке… Это были последние впечатления, вынесенные мною из «поминательного» пира. Впрочем, баталия едва ли кончилась поражением храброго Цилиндрова, ибо я еще не успел дойти до моей квартеры, как он уже промчался мимо меня на лихаче…
Отдохнув несколько, я отправился к Фустову и рассказал ему всё, чему я был свидетелем в течение того дня. Он выслушал меня сидя, не поднимая головы и подсунув обе руки под ноги… При имени Цилиндрова он медленно взвел глаза на меня и промолвил в раздумье: «Да… она мне говорила. У того… у Колтовского этот Цилиндров был секретарем… Колтовской его как-то от смерти спас… Да… Она его знала. Только потом он уехал… Куда-то далеко… И он прибил того… А я здесь… Ах, моя бедная, бедная!»
Фустов опять лег на диван, опять повернулся ко мне спиною.
Неделю спустя он уже совершенно справился и зажил по-прежнему. Я попросил у него тетрадку Сусанны на память, он отдал мне ее безо всякого затруднения.
XXII
Прошло несколько лет. Я из Москвы переселился в Петербург. В Петербург переехал и Фустов. Он поступил в Министерство финансов, но я виделся с ним редко и не находил уже в нем ничего
особенного. Чиновник как и все — да и баста! Если он еще жив и не женат, то, вероятно, и доселе не изменился: точит и клеит, и гимнастикой занимается, и сердца пожирает по-прежнему, и Наполеона в лазоревом мундире рисует в альбомы приятельниц. Однажды, идя по Невскому, столкнулся я с человеком, лицо которого мне показалось знакомым; он со своей стороны тоже уставился на меня. Слово за словом — оказалось, что это был победитель Ивана Демьяныча, мужественный Меркул Цилиндров! Он зашел ко мне: мы разговорились о прошедшем. Цилиндров подтвердил мне всё, что сказал о нем Фустов. Он состоял при Михаиле Колтовском, когда тот ездил к отцу в Тамбовскую губернию; там он узнал, что за птица г. Ратч. Потом, когда умер Колтовской, ему пришлось отправиться в Сибирь, на службу к золотопромышленнику — и он только что вернулся в Москву, когда скончалась Сусанна. Он еще в Тамбовской губернии дал самому себе, как он выразился, аннибаловскую клятву: наказать подлеца! — и сдержал ее. Сверх того Цилиндров был поэт, любил даже говорить рифмованными или размеренными строками. Он не изменил этой привычке даже во время истязания г. Ратча и декламировал свои стихи чуть не захлебываясь и замирая — ни дать ни взять покойный писатель Красов. Энтузиаст он был, человек, как говорится, «фатальный», но малый хороший.
— Вообразите вы себе, — воскликнул он. — Я на днях был в Москве белокаменной и — встретил моего крестника. Вы понимаете — кого? Подумал я тогда: не поучить ли еще тебя? Да нет! двух шкур не дерут с вола! Он же терпит справедливое воздаяние за свои позорные дела: говорят, старший сынок его так и не выходит из долгового отделения. Дом его сгорел; из службы его выгнали. Но представьте вы себе, что меня взорвало! В одном обществе при мне упомянули имя невесты моего благодетеля, злополучной Сусанны Ивановны — и самым непростительным образом! Я по этому случаю следующее стихотворение сочинил. Слушайте!
И Цилиндров начал мне декламировать свое стихотворение, которое оканчивалось следующими четырьмя стихами:
Но и над брошенной могилой
Не смолкнул голос клеветы…
Она тревожит призрак милый
И жжет надгробные цветы!

Цилиндров разливался-плакал, произнося эти строки, и только изредка потом повторял: Несчастная! Несчастная! Я вспомнил, что и Фустов, в присутствии которого я однажды, уже в Петербурге, произнес имя Сусанны, промолвил с коротким, приличным вздохом: Несчастная! — и я подумал про себя: «Да, несчастная ты была!»
Цилиндров ушел, а я начал размышлять о том, чем возможно было объяснить любовь Сусанны к Фустову и почему она так скоро, так неудержимо предалась отчаянию, как только увидала себя оставленной, почему не захотела подождать, услышать горькую правду из собственных уст любимого человека, написать ему письмо, наконец? Как возможно так сейчас броситься в бездну вниз головой? — Оттого, что она страстно любила Фустова, — скажут мне; оттого, что она не могла перенести малейшего сомнения в его преданности, в его уважении к ней. Может быть; а может быть и то, что она вовсе не так страстно любила Фустова; что она не ошиблась в нем, а только возложила на него свои последние надежды и не в состоянии была примириться с мыслию, что даже этот человек тотчас, по первому слову сплетника, с презрением отвернулся от нее! Кто скажет, что ее убило: оскорбленное ли самолюбие, тоска ли безвыходного положения, или, наконец, самое воспоминание о том первом, прекрасном, правдивом существе, которому она, на утре дней своих, так радостно отдалась, который так глубоко был в ней уверен и так уважал ее? Кто знает: быть может, в самое то мгновение, когда мне казалось, что над ее мертвыми устами носилось восклицание: «А он не пришел!» — быть может, ее душа уже радовалась тому, что ушла сама к нему, к своему Мишелю? Тайны человеческой жизни велики, а любовь самая недоступная из этих тайн… Но все-таки до сих пор, всякий раз, когда образ Сусанны возникает передо мною — я не в силах подавить в себе ни сожаления к ней, ни упрека судьбе, и уста мои невольно шепчут: «Несчастная! несчастная!»
Назад: <Записи 1850-1860-х годов>
Дальше: Степной король Лир