19
Вот и снова садится солнце. С той стороны, где пересекаются 31-я Улица и 5-я Авеню и где из ствола брошенного армейского танка растет деревце, до меня долетают жалобы маленькой птички. Она все причитает и причитает. «Бьють, бе-да, бьють», — говорит птичка.
Ни разу в жизни я не осмелился назвать эту птичку «бьютьбедабьють». Мелодия и Изадор стараются следовать моему примеру. Например, они редко называют Манхэттен «Манхэттеном», или Островом смерти, как это делают на материке. Как и я, они, не моргнув глазом, называют его «Национальным парком небоскребов», не замечая юмора, который таят в себе эти слова.
А птичку, которая при заходе солнца жалуется на то, что ее бьют, они называют так же, как когда-то ее называли мы с Элизой. Мы, в свою очередь, нашли ее правильное название в толковом словаре. Название вселяло суеверный страх. Не успевали мы его произнести вслух, как перед нашими глазами представали кошмары с полотен Иеронима Босха. И каждый раз, стоило ей только закричать, наши губы сами собой шептали ее имя. Это был единственный случай, когда мы говорили одновременно.
«Плач Ночного козодоя», — говорили мы.
Вечером, накануне моего отъезда на Мыс, мы тоже слушали, как причитает Ночной козодой.
Мы убежали из замка и сидели в сыром мавзолее профессора Рузвельта Свеина.
«Бьють, бе-да, бьють!» — неслось прямо из яблоневых ветвей.
Даже соприкасаясь головами, мы уже не могли придумать ничего дельного.
Как-то мне рассказывали, что узники, приговоренные к смертной казни, воспринимают себя как мертвецов задолго до самой казни. Наверное, что-то похожее происходило и с нашим гениальным разумом в ожидании мясника, который придет и грубо разрубит его на два безликих куска мяса, навсегда превратив нас в Бетти и Бобби Браунов.
Пусть так, но руки наши сами выполняли какие-то механические действия. С обреченными случается. Мы притащили лучшие свои манускрипты, запихнули их в цилиндр, а цилиндр — в пустую бронзовую похоронную урну. Первоначально урна предназначалась для праха жены профессора Свеина. А жена возьми да и предпочти быть похороненной в Нью-Йорке. Урна была инкрустирована черненой медью.
Так-то вот.
Что было в бумагах?
Насколько помню, там предлагался способ, как найти квадратуру круга. Был утопический план создания в Америке искусственных разветвленных семей. В плане указывалось, что достаточно всем людям дать новые средние имена, и тогда те, кому достанутся одинаковые имена, автоматически станут родственниками.
Что еще? Да, была там критика эволюционной теории Дарвина и эссе о природе гравитации, в котором мы приходили к заключению, что притяжение в древности носило неустойчивый характер.
Помню, была запись, в которой мы не соглашались с привычкой чистить зубы теплой водой, как будто это не зубы, а тарелки, кастрюли и миски.
Так-то вот.
Спрятать записи в урну решила Элиза. Элиза же собственноручно захлопнула крышку. В тот момент наши головы не соприкасались, поэтому то, что сказала Элиза, полностью исходило от нее: «Простись навеки со своим разумом, Бобби Браун».
«До свидания», — сказал я.
«Элиза, — сказал я, — почти во всех книгах, которые я читал, говорилось, что самое важное в жизни — это любовь. Кажется, пришло время сказать, что я тебя люблю».
«Валяй!» — сказала Элиза.
«Я люблю тебя, Элиза».
Она нахмурила брови и минуту стояла, задумавшись.
«Нет, — наконец сказала она, — мне это не по душе».
«Почему?»
«Как будто ты нацелил ружье мне прямо в затылок. Это способ заставить человека сказать то, что, может быть, он и не думает. Разве у меня остается возможность ответить что-либо кроме: „Я люблю тебя тоже!“
«Значит, ты не любишь меня?» — спросил я.
«А разве можно любить Бобби Брауна?» — ответила она.