26
Мне кажется, все мы воспринимаем нашу жизнь как роман, и я убежден, что психологам, историкам и социологам было бы полезно признать это. Если человек – женщина или мужчина – выходит за пределы положенного ему срока (в среднем этот срок – шестьдесят лет с чем-то), то вполне возможно, что сюжет его жизни уже, в сущности, исчерпан и осталось только одно – эпилог. Жизнь еще тянется, но рассказывать больше не о чем.
Многим людям так не по душе доживать свой эпилог, что они кончают жизнь самоубийством. Как не вспомнить Эрнеста Хемингуэя. Как не вспомнить Селию Гувер, урожденную Гилдрет.
Биография моего отца, как мне кажется и как, вероятно, казалось ему самому, закончилась, когда я застрелил Элоизу Метцгер, а он принял на себя мою вину и полицейские сбросили его с железной лестницы. Художника из него не вышло, не вышло из него и солдата – но он мог по крайней мере вести себя как настоящий герой, храбро и честно, если бы только представилась возможность.
Именно такой он и видел свою жизнь в мечтах.
И тут возможность представилась. Он вел себя как настоящий герой, храбро и честно. А его сбросили с лестницы, как мешок с мусором.
Уже тогда должно было где-то появиться слово КОНЕЦ.
Оно не появилось. Но все последующие годы были чем-то вроде эпилога к его жизни – просто свалка каких-то случайных, незначительных событий, всякий хлам, какие-то обрывки и ошметки, коробочки и пакеты черт знает с чем.
И в истории народов может случиться такое. Иногда народ думает, что творит эпос, но сюжет его уже исчерпан, а жизнь все идет. Может, история моей родины как эпос кончилась после второй мировой войны, когда Америка была самой богатой, самой процветающей страной на Земле, когда она собиралась стоять на страже мира и справедливости, потому что только она одна владела атомной бомбой.
КОНЕЦ.
Феликсу эта теория пришлась по душе. Он сказал, что история его собственной жизни закончилась, когда он стал президентом Эн-би-си и вошел в первый десяток самых элегантных мужчин в нашей стране.
КОНЕЦ.
Правда, он считает, что самое лучшее время в его жизни как раз эпилог, а не основная история. Похоже, что это можно сказать о многих людях.
Бернард Кетчем пересказал нам один диалог Платона: древнего старика спрашивают, что чувствует человек, который по старости уже не интересуется сексом. Старик говорит, что ощущение такое, будто тебе разрешили соскочить с дикого жеребца.
А Феликс сказал, что у него было точно такое же чувство, когда его выперли из Эн-би-си.
* * *
Может быть, это очень плохо, что многие люди стараются сделать из своей жизни как можно более занимательную историю. Ведь всякий сюжет – это нечто искусственное, вроде механического, бьющего задом мустанга в питейном заведении.
А еще хуже, когда целый народ пытается стать героем исторического романа.
Хорошо бы выбить на мраморе над входом в здание Организации Объединенных Наций и в здания всех парламентов малых и больших государств: ОСТАВЛЯЙТЕ СВОИ ИСТОРИИ ЗА ПОРОГОМ.
* * *
Мне думается, что именно на похоронах Селии Гувер я и соскочил с истории своей жизни, как с дикого жеребца, когда его преподобие Харрелл публично отпустил мне мой грех – убийство Элоизы Метцгер в те давние годы. Хотя, возможно, это произошло еще два года спустя, когда мою мать в конце концов прикончила радиоактивная каминная доска.
Я старался искупить по мере сил свою вину перед ней и перед отцом, считая, что я испортил им жизнь. Но теперь мать ни в каких услугах не нуждалась. Эта история кончилась.
* * *
Быть может, мы так никогда бы и не узнали, что ее убила каминная доска, если бы у нас не объявился один искусствовед, преподававший в университете штата Огайо, в городе Афины. Звали его Клифф Маккарти. Он был и художником. Но жизнь Клиффа Маккарти никогда не пересеклась бы с нашей жизнью, с нашими судьбами, если бы газеты столько не писали о маминых протестах против произведений, приобретенных Фредом Т. Бэрри для Центра искусств. Клифф прочитал об этом в журнале «Наш народ». И конечно, мама не нападала бы с такой страстью на Фреда Т. Бэрри, если бы у нее в мозгу не развивались мелкие опухоли из-за облучения от радиоактивной каминной доски.
Колесики цепляются за колесики… Шестеренки судьбы!
В журнале «Наш народ» маму называли «вдовой известного художника из штата Огайо». Клифф Маккарти уже много лет, при финансовой поддержке известного кливлендского филантропа, работал над книгой обо всех выдающихся художниках штата Огайо, но о моем отце он никогда не слыхал. Поэтому он посетил наш «нужничок» и сфотографировал неоконченную работу отца, висевшую над камином. Больше фотографировать было нечего, и он сделал несколько снимков с разной экспозицией своей большой камерой на трехногом штативе. Я думаю, просто из вежливости.
Его камера заряжалась кассетами с плоской пленкой четыре на пять, и несколько отснятых кассет он зачем-то вынул из своего кофра.
Одну из них он случайно забыл на камине. Через неделю, проезжая мимо, он свернул с шоссе и заскочил к нам за своей забытой кассетой.
Дня через три он позвонил мне по телефону и сказал, что вся пленка в этой кассете засветилась до черноты и один его товарищ, учитель физики, утверждает, что пленка лежала рядом с источником сильнейшего радиоактивного излучения.
* * *
По телефону он мне сообщил еще одну новость. Он читал дневник выдающегося художника Фрэнка Дювенека, который тот вел до конца жизни. Умер он в 1919 году в возрасте семидесяти одного года. Лучшие и наиболее плодотворные годы жизни Дювенек провел в Европе, но после того, как его жена скончалась в Италии, во Флоренции, он вернулся на родину, в Цинциннати.
– В этом дневнике есть запись о вашем отце, – сказал мне Маккарти. – Дювенек прослышал о великолепной студии, которую строил молодой художник в Мидлэнд-Сити, и шестнадцатого марта тысяча девятьсот пятнадцатого года он поехал взглянуть на эту студию.
– А что он пишет?
– Пишет, что студия прекрасная и любой художник мира полжизни отдал бы за такую студию. – Я спрашиваю, что он пишет про моего отца?
– Кажется, он ему понравился, – сказал Маккарти.
– Вот что, – сказал я. – Я прекрасно знаю, что мой отец не был никаким художником, да и сам отец это знал. Дювенек, верно, был единственный настоящий художник, который понял, что отец просто пускает пыль в глаза. Пожалуйста, скажите мне, что написал Дювенек про отца, пусть это будет даже что-то очень обидное.
– Ладно, я вам прочитаю вслух, – сказал Маккарти и тут же прочел: – «Отто Вальца надо расстрелять. Его надо расстрелять, ибо он живое доказательство того, что у нас в стране доказывать совершенно ни к чему: что художник – ничтожество, никакого значения не имеющее».
* * *
Я стал разузнавать, кто у нас ведает гражданской обороной. Я надеялся, что у такого человека есть счетчик Гейгера или какой-нибудь другой прибор для измерения радиоактивности. Выяснилось, что ответственный за гражданскую оборону нашего округа – некто Лоуэлл Ульм, владелец автосервиса на шоссе, у шлагбаума перед аэропортом. Это лично ему мы должны будем звонить по телефону, если разразится третья мировая война. У него-то и был счетчик Гейгера.
И он заглянул к нам после работы. Сначала ему пришлось заехать домой за этим самым счетчиком. Оказалось, что безобидная с виду доска над камином, перед которым мама сидела, часами глядя в огонь или повыше, на неоконченную картину отца, – эта доска таила в себе смерть. Лоуэлл Ульм сказал так:
– Будь я проклят, да ведь эта чертова доска опаснее, чем детская коляска из Хиросимы!
* * *
Маму и меня переселили в новую гостиницу «Отдых туриста», а в это время рабочие в скафандрах, как астронавты на Луне, обезвреживали наш домишко в Эвондейле. И вот в чем ирония судьбы: будь моя мама обыкновенной матерью, домашней хозяйкой, которая только и мечется то в кухню, то в погреб, бегает за покупками и так далее, и будь я типичным маменькиным сынком, бездельником, который только и ждет, чтоб его накормили, а сам слоняется по гостиной, смертельную дозу облучения вместо нее получил бы я.
Хорошо хоть, что Джино и Марко Маритимо к тому времени уже скончались, так ничего и не узнав. Им было бы очень тяжело узнать, что дом, который они фактически подарили нам, таил в себе такую опасность. Смотровой глазок Марко закрылся примерно за месяц до похорон Селии Гувер – он умер своей смертью, а через несколько месяцев Джино случайно погиб на строительстве Центра искусств. Вышло все до крайности глупо: Джино пытался наладить механизм подъемного моста в Центре искусств – через неделю должно было состояться торжественное открытие, – и его убило током. В общем, во время постройки Центра искусств имени Милдред Бэрри погибло всего два человека.
Не представляю себе, сколько человек погибло в Индии, на строительстве Тадж-Махала. Наверное, сотни, а то и тысячи. Красота редко достается по дешевке.
* * *
Но сыновья Джино и Марко, узнав про каминную доску, отнеслись к этому делу очень серьезно. Они были чрезвычайно расстроены – не меньше, чем были бы расстроены их отцы, – и рассказали нам даже больше, чем следовало, потому мы с Феликсом и решили подать в суд на их компанию, а впоследствии и на очень многих других людей. Они нам рассказали, что эта каминная доска валялась на свалке, в бурьяне, позади завода декоративного цемента, где-то на окраине Цинциннати. Там эту доску углядел старый Джино, она показалась ему еще вполне пригодной, и он купил ее по дешевке для образцового домика в Эвондейле, где потом поселил нас.
Нам вообще повезло, да и кое-какие честные люди помогли нам дознаться, откуда брали цемент для нашей каминной доски, и выяснилось, что следы ведут в Оук-Ридж, в штате Теннесси, где производили чистый уран-235 для атомной бомбы, сброшенной на Хиросиму в 1945 году. Почему-то правительство разрешило продавать оставшийся цемент как отходы военной промышленности, хотя очень многим было известно, что он сильно радиоактивен.
В данном случае правительство вело себя так же безответственно, как глупый мальчишка, который баловался с заряженной винтовкой «спрингфилд» под куполом каретного сарая.
* * *
Когда мы с мамой вернулись в наш «нужничок», оказалось, что камина у нас больше нет. Нас не было дома только сутки, но вместо камина уже возникла гладкая стена, и вся гостиная была выкрашена заново. Строительная компания братьев Маритимо все перестроила за свой счет, даже трудно было заметить, что у нас тут когда-то был камин.
Во время перестройки Феликса не было дома. Он поступил на работу под чужим именем, хотя его наниматели знали, кто он такой на самом деле и кем он был раньше, и теперь он работал диктором на радиостанции в Саут-Бенде, штат Индиана. Ничего унизительного в этом не было. Феликс делал именно то, что всегда хотел делать, что ему было по душе. Наркотиков он больше не употреблял. И мы им очень гордились.
* * *
Мама сказала очень характерную для нее фразу, увидев, что камина у нас больше нет:
– Ах, какой ужас! Просто жить не хочется без камина!
Что же в ее жизни было романом, а что – просто эпилогом? – спросите вы. Мне кажется, что ее жизнь походила на жизнь отца в том отношении, что к нашему – моему и моего брата – появлению на свет от их романа оставался только эпилог. Жизнь ее сложилась так, что вся история оказалась с гулькин нос: не успела она начаться, как тут же и кончилась. Например, раскаиваться маме было не в чем – но прежде всего потому, что она никогда не испытывала искушения согрешить. И она не собиралась отправляться на поиски какого бы то ни было Святого Грааля, потому что это дело чисто мужское, а еще потому, что у нее уже была своя чаша, из которой сыпались и лились через край всякие вкусности – ешь и пей сколько душе угодно!
Мне кажется, что в Америке многие женщины сейчас жалуются именно на это: они считают, что роман их жизни чересчур уж коротенький, а эпилог слишком растянут.
А мамина история кончилась, как только она вышла замуж за самого красивого и богатого мужчину в городе.