24
Я охотно попытался бы подробнейшим образом проанализировать характер Селии Гувер, если бы думал, что это имеет хоть какое-то отношение к тому, что она покончила с собой, наглотавшись «Драно». Но как фармацевт, я считаю себя обязанным отдать должное амфетамину, который ее до этого довел.
Вот предостережение, прилагаемое в обязательном порядке к каждой партии амфетамина при выпуске с фабрики:
«Амфетамином часто злоупотребляют. Наблюдается привыкание, возникает наркомания, тяжелые нарушения социальной адаптации. Известны случаи, когда пациенты самовольно увеличивали дозы в несколько раз. Резкое прекращение приема после длительного употребления больших доз вызывает апатию, депрессивное состояние; отмечены изменения в электроэнцефалограмме во время сна.
Хроническое отравление амфетамином вызывает острый дерматоз, бессонницу, раздражительность, повышенную возбудимость, изменение личности. Наиболее тяжелые симптомы хронической интоксикации дают картину психоза, почти неотличимого от шизофрении».
Угощайтесь!
* * *
Я уверен, что конец двадцатого столетия войдет в историю как эпоха фармацевтического шарлатанства. Мой родной брат приехал из Нью-Йорка, одуревший от всяких наркотиков: дарвона, риталина, метаквалона, валиума и черт знает от чего еще. И все это он получил по рецептам врачей. Он сказал, что приехал искать свои корни в родной почве, но, когда я услыхал, как он травит себя лекарствами, я подумал, что скоро он и собственную задницу не сможет найти, хоть и будет шарить обеими руками. Я подумал, что он просто чудом сообразил, где надо свернуть с магистрали.
Правда, в дорожное происшествие он все же угодил – в своем новехоньком белом «роллс-ройсе». Покупка этого «роллс-ройса» тоже была безумной выходкой наркомана. Его только что выгнали с работы, и его бросила четвертая жена, а он покупает машину за семьдесят тысяч долларов.
Он нагрузил ее всей своей одеждой без единой пуговицы – и подался в Мидлэнд-Сити. И когда он добрался до дома, его бессвязную болтовню нельзя было назвать речью нормального человека – он твердил одно и то же как одержимый. Ему хотелось всего лишь двух вещей. Во-первых, найти свои корни, а во-вторых, найти женщину, которая взялась бы пришить все срезанные пуговицы. Пуговицы остались только на костюме, что был на нем. Он пострадал, как никто другой, когда у него срезали все пуговицы на всех костюмах и пальто: они были сшиты в Лондоне, а там всюду вместо «молний» – на ширинках, на манжетах – ставились пуговицы, которые и вправду расстегивались и застегивались. Когда он решил показаться маме и мне в пиджаке без пуговиц, расстегнутые манжеты болтались у него, как у пирата из «Питера Пэна».
* * *
На левом крыле новехонького «роллс-ройса» была большая вмятина, и царапина, и какая-то пыльная синяя полоса, которая шла через левую дверцу. Очевидно, Феликс задел за что-то синее. И он, как и мы все, недоумевал, что бы это могло быть.
До сих пор это так и осталось для нас тайной, хотя я с радостью могу сказать: Феликс никаких наркотиков больше не употребляет, разве что иногда выпьет немного спиртного или кофе. Он вспоминает, как предложил руку и сердце какой-то девице, которую подхватил по дороге у шлагбаума при въезде в родной штат.
– Удрала от меня в центре Мансфилда, – рассказывал он на следующий вечер. Оказывается, он свернул туда, чтобы купить ей цветной телевизор или стереопроигрыватель – в общем, все, что она попросит, – хотел ей доказать, как она ему нравится. – Наверное, там я и заработал эту вмятину, – сказал он. Он помнил, какой наркотик сделал его таким безмозглым и влюбчивым. – Все от метаквалона, – сказал он.
* * *
Теперь я часто вспоминаю те паршивые домишки, мимо которых я проезжал всю жизнь, да и все американцы проезжают мимо таких убогих домиков, где во дворе стоят самые дорогие автомобили, а иногда и яхта на трейлере. И около нашей с мамой конурки под навесом откуда ни возьмись вдруг появился новый «мерседес», а на лужайке – новехонький «роллс-ройс» с откидным верхом. Феликс с ходу въехал на машине прямо на газон перед домом – хорошо еще, что не сбил фонарный столб и не переломал кустарник. Он ворвался в дом, крича:
– Блудный сын вернулся! Режьте упитанного тельца! – и так далее. Мы с мамой ждали его домой, но совершенно не знали, когда он вздумает явиться. Мы переоделись, уже выходили из дому и на всякий случай оставили для Феликса незапертой боковую дверь.
На мне был парадный костюм, тесный, как кожица на сардельке, – в последнее время я здорово растолстел… А все из-за того, что я сам так вкусно готовил. Я испробовал много новых рецептов, и получалось отлично. А на маме, не прибавившей ни одного грамма за пятьдесят лет, было то же самое черное платье, которое Феликс ей купил на похороны отца.
– Вы куда это собрались, а? – спросил Феликс.
Мама объяснила ему:
– Мы на похороны Селии Гувер.
Так Феликс узнал, что той девочки, которую он когда-то пригласил на бал выпускников, уже нет в живых. В последний раз он видел ее, когда она босиком убегала от него через пустырь – в непроглядную тьму.
Если бы он сейчас захотел ее догнать, пришлось бы ему последовать за ней далеко – туда, куда после смерти уходят души человеческие.
* * *
Хорошо бы снять в кино такую сцену: Феликс на небесах, в смокинге, в котором он собирался на бал старшеклассников, держит в руках золотые туфельки Селии и зовет, зовет ее: «Селия! Селия! Где ты? Где ты? У меня твои бальные туфельки!»
* * *
Словом, пришлось нам взять с собой Феликса на похороны. Под действием метаквалона он уверил себя, что он и Селия были влюблены друг в друга еще в школе и что он должен был на ней жениться.
– Такую девушку я искал всю жизнь, но так и не понял, что это она и есть, – сказал он.
Теперь я сознаю, что мы с мамой должны были тогда отвезти его прямо в больницу, чтобы там из него выкачали весь этот яд. Но мы сели в его машину, сказали, как проехать в церковь. Верх был откинут, так ехать на похороны было совершенно неприлично, да и сам Феликс был в жутком виде. Галстук сбился на сторону, рубашка грязная, два дня не брит, оброс щетиной. Купить «роллс-ройс» у него время нашлось, а купить пару рубашек ему и в голову не пришло. Не желал он покупать рубашки с пуговицами, пока не найдет женщину, которая пришила бы ему все пуговицы.
* * *
И мы отправились в Первую методистскую церковь, и Феликс сидел за рулем, а мама – на заднем сиденье. И надо же, чтобы судьба подстроила такую штуку: Феликс чуть не закрыл смотровой глазок своей первой жены Донны, когда она выходила из машины возле дома своей сестры-двойняшки на Арсенал-авеню. Она сама была бы виновата, если бы угодила под нашу машину, потому что вылезла не с той стороны, даже не посмотрев, не едет ли кто. Она сидела за рулем. Но на суде Феликсу пришлось бы плохо, если бы он ее сшиб, потому что один раз она из-за него уже пробила головой ветровое стекло, и он все еще платил ей за это громадные алименты, да к тому же на суде выяснилось бы, что он принимает наркотики, и так далее. Я уверен в одном: присяжные бы этому богачу в «роллс-ройсе» спуску не дали.
Феликс даже не узнал свою первую жену. Донну; мне думается, что и она его не узнала. А когда я ему объяснил, кого он чуть не раздавил насмерть, он отозвался о ней очень нелестно. Вспомнил, что после того, как она врезалась в ветровое стекло, голова у нее была вся в шрамах. Стоило ему погладить ее по голове и нащупать пальцами эти шрамы, как он вдруг представлял себе, что играет в гандбол и в руках у него мяч.
– И я сразу начинал высматривать, кому бы его перебросить, – сказал он.
* * *
Но хуже всего Феликс со своим дружком и благодетелем метаквалоном вели себя в церкви. К началу службы мы опоздали, пришлось сидеть на самых задних скамьях – там сидели все посторонние, а родственники усопшей сидели впереди, так что, если бы послышался какой-то шум, родственникам пришлось бы оборачиваться, смотреть, кто это там нарушает тишину.
Служба началась спокойно. Я услышал, как кто-то заплакал в первых рядах – это была горничная-негритянка Лотти Дэвис, служившая у Гуверов. Только она да Двейн Гувер оплакивали Селию. Остальные видели ее в последний раз лет семь тому назад, когда она играла главную женскую роль в моей пьесе «Катманду».
Ее сын не пришел.
Ее врач тоже не пришел.
Родители ее давно умерли, все братья и сестры разъехались кто куда. Знаю, что один из братьев был убит на войне в Корее. И кто-то клялся, что видел ее сестру Ширли в толпе статистов в новой версии боевика «Кинг-Конг». Очень может быть.
На похороны пришло человек двести. По большей части это были служащие, друзья, покупатели и поставщики Двейна. По всему городу ходила молва, как ему необходима поддержка и как он всенародно каялся в том, что был плохим мужем и довел жену до самоубийства. Мне рассказывали, что на следующий день после самоубийства Селии он пришел в бар «Ату его!» и во всеуслышание сказал:
– Принимаю на себя только половину вины, а вторая – на совести этого сукина сына доктора Джерри Митчелла. Проверяйте, какими лекарствами ваш доктор пичкает вашу жену. Больше мне сказать нечего.
* * *
Сцена, наверное, была потрясающая. По вечерам, примерно с пяти до половины седьмого вечера, народу в баре было полно – там собирался неофициальный совет заправил Мидлэнд-Сити. Правда, несколько крупных дельцов вроде Фреда Т. Бэрри вели игру в мировом масштабе, и разговоры в баре их не интересовали. Но всем, кто занимался крупными делами или надеялся получить выгодный подряд у нас в округе, было бы просто глупо не показаться там хоть раз в неделю и не выпить там кружку пива. В этом «Ату его!» пиво лилось рекой.
Кстати, Двейн был одним из совладельцев гостиницы «Отдых туриста». Его контора по продаже автомобилей была на том же заасфальтированном участке, рядом с гостиницей. А в баре служил тапером Кролик, его сынок, которого он лишил наследства. Рассказывали, что, когда Кролик пришел наниматься тапером, управляющий спросил Двейна, как он к этому относится, на что Двейн ответил, что он и слыхом не слыхал ни о каком Кролике и ему наплевать, наймут его или нет, лишь бы он умел играть на рояле.
Говорят, Двейн еще добавил, что не выносит бренчанья на рояле, потому что оно мешает разговаривать. Он просит об одном – чтобы до восьми часов вечера никакой музыки не было. И хотя Двейн Гувер прямо ничего не говорил, он устроил так, что его недостойный сын никогда не попадался ему на глаза.
* * *
На похоронах Селии я вдруг отключился, замечтался. Нечего было ожидать, что я услышу что-нибудь новое, возвышенное. Даже священник, его преподобие Чарльз Харрелл, не верил ни в бога, ни в черта. Даже сам священник не верил, что каждая жизнь по-своему значительна, что каждая смерть может потрясти и заставить понять что-то необычайно важное и так далее. Мертвое тело – это просто товар средней руки, пришедший со временем в негодность. И толпа провожающих – серийная продукция невысокого качества, которая тоже в свой час пойдет в утиль.
И сам город уже был обречен. Центр почти вымер. Все жители ездили за покупками в окрестные поселки. Тяжелая промышленность прогорела. Население постепенно разбредалось кто куда.
Да и вся наша планета была обречена на гибель. Рано или поздно она все равно взорвется, если не успеет до того отравиться насмерть. Она, можно сказать, уже наглоталась «Драно».
Так, сидя в церкви на задней скамье, я мысленно построил теорию – что такое жизнь и зачем она нам дана. Я себе представил, что и мама, и Феликс, и его преподобие Харрелл, и Двейн Гувер – клетки гигантского, мощного организма какого-то животного. Не стоит всерьез воспринимать нас как обособленные личности. И мертвое тело Селии в гробу, насквозь пропитанное ядовитым «Драно» и амфетамином, может быть, просто отмершая клеточка необъятной поджелудочной железы величиной с Млечный Путь.
Смешно же, если я, микроклеточка, стану принимать свою жизнь всерьез!
И я почувствовал, что улыбаюсь во весь рот во время похорон.
Но я сразу же согнал улыбку с лица. Я испуганно огляделся – не заметил ли кто. Один человек все видел. Он стоял на другом конце нашего ряда и не отвернулся, когда наши взгляды встретились. Он смотрел на меня не отрываясь, и я первым отвел глаза. Я его так и не узнал. На нем были огромные дымчатые очки, и свет отражался от зеркальных стекол. Это мог быть кто угодно.
Но тут я сам стал центром всеобщего внимания – его преподобие Харрелл произнес мое имя. Он говорил про Руди Вальца. Это был я. Пусть знает тот, кто следит за нашим жалким существованием в электронный микроскоп: и у нас, ничтожных клеточек, есть собственные имена, и пусть мы многого не знаем, но свои имена все же помним.
Его преподобие достопочтенный Харрелл рассказал прихожанам про те полтора месяца, когда и он сам, и покойная Селия Гувер, и драматург Руди Вальц познали благословенное, святое бескорыстие, которого так не хватает в нашем мире. Он рассказывал о постановке моей пьесы «Катманду». Сам он играл роль Джона Форчуна, пилигрима, отправившегося из Огайо в никуда, а Селия играла его жену, явившуюся с того света. Актер он был очень талантливый. В нем было что-то львиное.
По-моему, Селия вполне могла бы влюбиться в него. Собственно говоря, она могла бы влюбиться и в меня. Разницы никакой: и я, и его преподобие Харрелл – оба мы в этом смысле не представляли никакого интереса.
И, как может только очень талантливый актер, его преподобие Харрелл представил постановку «Катманду» в «Клубе парика и маски» событием необычайной важности для всего города. Особенно он превозносил Селию. По правде говоря, пьеса была для зрителей развлечением, вроде хорошего баскетбольного матча. Просто в тот вечер они были не прочь побывать и на спектакле.
* * *
Его преподобие Харрелл сказал:
– Как жаль, что Селия не дожила до завершения строительства мемориального Центра искусств имени Милдред Бэрри на Сахарной речке, но ее участие в постановке «Катманду» доказывает, что искусство процветало в Мидлэнд-Сити и до того, как был построен этот Центр. – Он провозгласил, что самые прекрасные центры искусств в каждом городе – это человеческие души, а не дворцы и мавзолеи. Он снова обратил внимание аудитории на меня. – Вот там, в заднем ряду, сидит центр искусств, именуемый Руди Вальц, – сказал он.
И тут Феликс и его дружок метаквалон зарыдали в голос. Феликс ревел, как сирена пожарной машины, и никак не мог остановиться.