20. — СТОП, — СКАЗАЛ Я
— Как я могу в это поверить, подумайте сами?.. — сказал я. — Я ученый. Это красивая гипотеза, не больше. Фантастика. Можно даже логику построить. Но ведь вы же сами утверждаете, что логика — это связь между известными фактами, а разве этот факт известен?
Говорю, а самому тошно. Потому что я в это поверил сразу. Безоговорочно. Гипноз, наверно. А может быть, потому, что именно эта догадка мелькнула у меня самого как единственно возможное объяснение акта творчества.
— Значит, не верите, — сказал он и облегченно вздохнул.
И засмеялся.
— Не могу больше, — сказал он.
— Вот и отлично. Вот и отлично, дорогой мой.
— Хотите, расскажу еще несколько баек?
— Стоп, — сказал я. — Довольно.
— Это все пустяки, дорогой учитель. Клоунада. Я все наврал в старинном духе. Фантастика.
— Врете. Вот теперь вы врете.
— Какая разница, — сказал он, и лицо у него стало светлое и отрешенное. — Смех и слезы, дорогой учитель. Нет ничего на свете, дорогой учитель, над чем нельзя было бы посмеяться. И легче всего над слезами. Даже над трагедией Шекспира можно. Может быть, смех — это единственное, что нас отличает от животного. Смеется только человек.
— Ну, подумайте, что вы говорите, — сказал я. — С вами всегда влипаешь и нелепые дискуссии. Вы же прекрасно знаете, что есть вещи, над которыми не посмеешься. Тот же «Гамлет», например. Иначе я не знаю, что такое смешно.
Это была моя ошибка — которая по счету?
— Ерунда. Вы знаете, что такое смешно, — сказал он спокойно. — Вот, например, идет трагедия «Гамлет». Принц Гамлет читает монолог «Быть или не быть». И тут у него падают штаны… И дальше он читает монолог, придерживая штаны… А они падают и падают… А еще смешней, если они падают, когда принц проклинает свою мать, а за стенкой лежит труп Полония. А штаны все падают… падают…
— Перестаньте…
— А еще смешней, если штаны падают во время поединка с Лаэртом…
Я уже давно смеялся каким-то дрожащим козлиным смехом — я представлял себе дуэль без штанов, а в горле у меня закипали слезы. Оказывается, над Гамлетом (над Гамлетом!) можно было смеяться. Я перестал блеять и посмотрел на него. У него широкий рот был искривлен в улыбку, а по щеке бежал ручеек. Мне казалось, что я гляжусь в зеркало.
— Вы чудовище… — сказал я.
— Я человек, — сказал он. — А вы посмеялись над предположением, может быть самым важным в истории человечества.
А что, если это всерьез? После этого я пошел к директору и все уладил. Три с половиной часа разговора — ему решили простить и на этот раз. Пусть только уедет в экспедицию. Экспедиция должна быть чрезвычайно интересной. После этого он подошел ко мне и сказал, что не едет.
— Я совершенно серьезно, — сказал он. — Я не еду с вами в экспедицию.
Я почувствовал усталость и отвращение. Этого было достаточно даже для меня.
— … Ну что ж, — сказал я. — Вы подписали свое увольнение.
— Да-да, я знаю, — сказал он. — Мне пора уже уходить. Я и так чересчур задержался в археологии.
Мне уже все как-то было все равно — не знаю, можно ли так сказать. Я вдруг как-то сразу понял — это же смешно, ему же действительно в науке делать нечего. То, что я смутно чувствовал, подтвердилось. Я почувствовал облегчение. У облегчения был хинный привкус.
— Могли бы хоть раньше сказать. Сколько я хлопотал за вас. Думаете, приятно?
— Я тогда еще не знал, что ухожу.
— Что же изменилось?
— Мне скучно ехать с вами. Я понял, что вы найдете при раскопках.
— Понятно. Творческий акт. Догадались, не заглядывая под землю. Так что мы, обыкновенные люди, там найдем?
— Нет уж, — сказал он. — Поезжайте и найдите. С вами поедет мое письмо. Когда найдете, вскройте. А то опять не поверите. Итак… мы прощаемся с вами…
Он опять засмеялся.
— Стоп, — сказал я. — Стоп.
Ну что ж, оставалось только поехать и доказать ему и самим себе, что мы и есть венец творения, и что по-другому мыслить пока что не предвидится, и что он не мог угадать, что мы там найдем среди старых костей. И этим покончить с бредовыми идеями, которых за последнее время расплодилось что-то чересчур много вокруг меня, тихого человека.