Исповедь савана
"Confessions Of A (Pornographer's) Shroud", перевод О. Лежниной
Некогда он был плотью. Был человеком, был его устремлением. Казалось, с тех пор минули века. Память еще хранила картины того счастливого времени, но с каждым мгновением их становилось все меньше — они мелькали где-то в ее глубине и стирались навсегда.
Оставались лишь отдельные мазки красок — самых для него значимых, самых тревожных и мучительных. Из них начинали вырисовываться лица: светлые, словно сияющие изнутри, любимые им когда-то, и ненавидимые. Он видел их ярко и отчетливо. Их, видимо, не суждено было забыть. Никогда… В глазах его детей все та же теплота и умиротворенность. И ледяной холод умиротворенности в глазах этих скотов, с которыми было покончено навсегда.
Если бы из его накрахмаленных глаз могли течь слезы, он заплакал бы, наверное. Просто от жалости. К ним, к себе. Впрочем, нет: жалость — лишь роскошный подарок всему живому. Всему, что могло дышать и действовать. Тем, кто должен и может что-то изменить. А ему слишком поздно было о чем-то жалеть.
Он находился за всеми мыслимыми пределами. Находился, несмотря на их существование. Он прошел сквозь все границы. Когда-то для своей мамочки он был просто малышом Ронни. Теперь он был для нее мертвым. Уже три недели. Боже мой, о чем бы она подумала, увидев сейчас своего малыша…
Он хотел лишь исправить свои ошибки? Что ж, он уже сделал для этого все возможное. И невозможное. Он смог даже продолжить, дочертить отведенный ему временем отрезок жизни. Смог собрать воедино оборванные клочья своего существования. И все, что им двигало, — это желание воплотить задуманное. Выполнить запланированное точно и аккуратно. Лишь прилежно сделать бухгалтерский расчет. Сделать то, что он так любил в жизни: работу, которую он когда-то выбрал для себя и в которой он находил радость. Она требовала как раз того, чем он обладал, — опрятности и честности. Выстраивать горки из сотен цифр, двигать их слои, пересыпать их содержимое, выцеживая из их нагромождений несколько пенсов, на которые можно все же было существовать. Это была его игра, его развлечение. Она лишала вечерний труд его кажущейся рутинности. После работы даже подсчет книг доставлял удовольствие.
"У тебя есть все, о чем только можно мечтать".
Слова его мамочки. Она была, конечно же, права. И сейчас эти слова казались ему истиной. Сейчас, когда он мечтал только об исповеди. О том, чтобы раскрыть душу, чтобы быть прощенным. Чтобы спокойно и уверенно чувствовать себя на Судном Дне, не задрожать, как жалкая тварь, перед троном своего Творца. Раскаяться… Лишь эта мысль жила в нем, когда скамью исповедальни Собора Святой Марии Магдалины, словно скатертью, накрыло его тело. Тело, казавшееся ему сейчас пугающе ненадежным. Он стремился сохранить его. Его форму, хоть какое-нибудь ее подобие. Нет, он не мог позволить ему безвольно повиснуть здесь, на этом сиденье, в этом месте, прежде, чем изольется тяжесть его грехов, мучительная для сотканного из полотна сердца. Он сосредоточился, усилием воли скрепив душу и тело, собрав их воедино ради этих нескольких минут. Последних в его странной жизни.
Сейчас войдет патер Руни. Они останутся вдвоем по разные стороны мелкой сетки исповедальни. Патер произнесет слова мудрого понимания и готовности простить. И тогда лишь одному ему в свои оставшиеся мгновения жизни Ронни расскажет свою историю.
Начнет он с того, что развенчает одну гнусную ложь. Его душа не запятнана этим мерзким грехом. Он никогда не был дельцом от порнографии.
Порнографии…
Это было бы абсурдом чистой воды. Даже в мыслях у Ронни этого не могло быть. Это подтвердил бы каждый, кто знал его жизнь: никаких извращенных вкусов, даже никакого интереса к сексу у Ронни не было. В этом и заключается парадокс: он жил в далеко не безгрешном мире, но жил, казалось, безгрешно. Он был из тех немногих, наверное, людей, чья натура отталкивала от себя грех, отвергала почти с отвращением, словно боясь запачкаться грязью навсегда. В окружающем его мире все происходило совсем не так: неожиданно бурные всплески плотского вожделения всегда были в силах захватить человека, лишая его, пусть на мгновение, разума. Это случалось с людьми, которых Ронни знал и которых не знал. Это обрушивалось на них как гром среди ясного неба, как автомобильная авария. Скрытый голос плоти врезался в их жизнь и звучал пронзительный и неумолимый, зовя за собой. Ронни знал об этом. Что же из того? С ним вряд ли могло такое приключиться. Секс для него был сродни бешеной тряске и опустошающе-изнуряющему воздействию американских горок: раз в год еще можно было позволить себе прокатиться. Дважды? Можно было вынести. Трижды? Подступила бы неминуемая тошнота.
Никого не удивляло, что этот добрый католик, женатый на доброй католичке уже девять лет, заимел только двух детей. Ронни был ей любящим мужем, Бернадет ему — любящей женой. Он любил глубоко и невинно. Она разделяла с ним его индифферентность к половой жизни. Они редко ссорились. И уж совсем никогда по поводу его ленивого и безразличного члена. Ну а дети… Дети просто восхищали обоих. Саманте уже были присущи вполне взрослая изысканная вежливость и тихое смирение, а у Иможен, хоть ей не исполнилось и двух, была скромная мамина улыбка.
Что ж, жизнь в скромном, выглядевшем немного обособленно домике, утопающем в зелени листвы Южного Лондона, была прекрасна. Небольшой садик был для Ронни тихой обителью природы, воскресным приютом для его семьи, для его души. Это была обычная жизнь, вполне достойная его честных усилий. Жизнь, к которой, казалось, не могла примешаться грязь.
Грязь. Она хоть и обходила его стороной, но все же каким-то таинственным образом забросила в душу Ронни маленького червячка жадности. Едва заметный паразит и изменил все.
Если бы не жадность, он пропустил бы между ушей предложение этого Мэгира. Проигнорировал бы его вместо того, чтобы ухватиться двумя руками. Скользнул бы взглядом по неприметной и прокуренной конторе, которая взгромоздилась на плечи магазина венгерских кондитерских изделий в Сохо, и пошел бы прочь. Но жажда процветания оказалась тогда сильнее. Она лишила его осторожности, наполнив доверием к этим людям, к их бизнесу, в котором он заметил лишь удачную возможность применить свой опыт в бухгалтерии. Бизнесу, порожденному продажностью разврата. Он вовсе не видел этих людей в розовом свете. Увертки и болтовня Мэгира с легкостью выдавали его ничтожество. В помпезности его разглагольствований о переосмыслении морали, о высокодуховном творчестве Бонсэ, о том, что детей надо любить, сквозил примитивизм его вкуса, его поклонение китчу. Самому отвратительному китчу в этом мире… Если бы Ронни мог только знать!.. Но ему наплевать было на взгляды Мэгира на жизнь, на его отношение к живописи — он просто хотел было подработать. Подсчитывать книги? Да, он согласен. Тем более что Мэгир был щедр не только на слова. Что они значили для Ронни, ведь он принял исключительно доходное предложение! Ему даже начали нравиться эти люди, сам Мэгир. Он приспособился, нет, привык к их виду и пристрастиям: к грузно двигающейся туше Дэниса Люцатти по прозвищу Курица, к следам кондитерской пасты, не исчезавшей с его пухлых губ. И с трехпалым коротышкой Генри Б. Генри он тоже свыкся. Привык к его каждодневным фокусам — не всегда только карточным, к его жаргонным словечкам. Так, ничего компания. Не цвет общества, конечно, и даже не опытные и интересные собеседники, но ведь ему не в теннисный клуб с ними ходить. Серые, безобидные люди. Серые, безобидные лица.
Безобидные… Велик был его шок, когда пелена слетела с глаз и он увидел их настоящие лики — морды зверей.
Прозрение пришло к нему совершенно случайно.
Однажды он задержался в конторе дольше обычного. Новая работа — новые расчеты. Что-то не сходилось в вычислениях — пришлось засидеться допоздна. Поймав такси, Ронни заспешил к помещениям склада. Хотелось успеть застать там Мэгира, чтобы передать бумаги лично в его руки.
Он не ездил сюда раньше и в глаза не видел этого склада, хотя его частенько упоминали в болтовне новые компаньоны. Судя по всему, Мэгир арендовал его для хранения поступающих книг — книг о правильном и вкусном питании, о способах сервировки стола, книг о тонкостях европейской кухни. Когда Ронни добрался до цели, была уже глубокая ночь. Ночь, которая открыла ему все содержание этих "тонкостей".
Мэгира он нашел в одном из отсеков склада. Комната была выложена кирпичом и загромождена коробками и кучами еще чего-то. Над этим хламом он и возвышался. На лампочке, свисающей с потолка, не было плафона. Она разливала вокруг себя розовый свет, отражаясь в лысине Мэгира. Казалось, его голый череп светится тоже. Здесь же оказался и Курица, погруженный в очередной торт. И Генри Б. Генри — он раскладывал пасьянс. Теперь Ронни мог разглядеть это трио поближе: оно восседало среди тысяч и тысяч журналов, среди умопомрачительной глянцевитости их обложек, кажущихся чьей-то блестящей кожей. Мэгир их пересчитывал. По одному. Он не оторвался и тогда, когда Ронни подошел поближе.
— Гласс, — произнес он, погруженный в работу. Мэгир всегда называл его так.
Ронни стоял неподвижно, пытаясь понять, что являли собой эти горы. Он буквально вперил в них взгляд. И начал постепенно догадываться.
— Можешь заглянуть — они к твоим услугам, — произнес Генри Б. Генри, — Славно развлечешься.
— Да что с тобой? Расслабься, — утешительным тоном произнес Мэгир. — Ничего особенного. Это просто товар.
Приступ какого-то странного, цепенящего ужаса швырнул Ронни к отблескивающей горе. Он взял экземпляр.
"Климакс и эротика", — прочитал он. И еще: "Цветные порноснимки для тех, кто это понимает. Текст на английском, немецком и французском". Ронни стал листать журнал, не в силах удержать, спасти себя от этого. Не в силах бороться со смущением, вогнавшим в краску его лицо. Он слышал шуточки и скабрезности, выстреливаемые очередью Мэгиром. Слышал вполуха…
Страницы буквально кишели непристойностью. Она изливалась с них мутными потоками. Устрашающее изобилие, которого Ронни и представить себе не мог. Всюду изображалось совокупление. Между людьми. Взрослыми людьми, давшими на это согласие. Людьми, которые не были против того, чтоб их занятие застыло здесь во всех подробностях и деталях. Проявляя буквально акробатическую ловкость, они улыбались. Одними лишь губами, глаза их остекленели, словно в них затвердела похоть, затопившая эти страницы. Похоть и нагота. Во всем без исключения. В каждом контуре и изгибе, в каждой кожной складке. В каждой ее темной прожилке и морщине. Это доводило обнажение до безобразия. До предела, ниже которого не было уже ничего. Ронни почувствовал конвульсивные судороги своего желудка.
Он захлопнул журнал, питая к нему почти физическое отвращение. Потом взглянул на другие обложки: все то же яростное совокупление, бесстыдное искусство совращения, рассчитанное на любой вкус. Здесь были "эксцентричные женщины, закованные в цепи", и "пленница резиновых одежд", и "любовник из снежного Лабрадора".
В кружившейся голове Ронни раздался голос Мэгира, словно пытавшийся подольститься, но в действительности карающий за наивность и простодушие.
Он говорил:
— Все равно, рано или поздно, тебе открылось бы это. Ты ведь не мог от этого скрыться. Может быть, для кого-то такое занятие и опасно, но оно очень забавно. Поверь мне.
Ронни встряхнулся, пытаясь избавиться от заполнившего его кошмара, от устрашающих образов, стоящих перед глазами. Увиденные ими картины ожили — они дышали, их становилось все больше. Они стремились прорваться в глубь его мозга, отвоевать у невинности, спрятавшейся в нем, каждую клетку. Взятое в плен воображение породило устрашающее видение, в котором полчища летучих мышей кружились над бескрайним скоплением плоти бесстыдных женщин, всюду натыкаясь на нее, нанося смертельные раны, купаясь в вытекающих из них потоках крови. Ронни не мог заставить эту сцену исчезнуть, и она становилась все более отвратительной, все обильнее залитой красным. Она стремилась утопить Ронни в себе. Нужно было действовать. Предпринять хоть что-то…
— Это ужасно, — лишь смог сказать Ронни. — Они ужасны… ужасны… ужасны…
Он столкнул пачку с "эксцентричными женщинами" на заляпанный пол, и она разлетелась, будто карточный домик, сложившись на нем в сомнительную мозаику.
— Н-не надо этого делать, — произнес Мэгир с ледяным спокойствием.
— Ужасны, — снова повторил Ронни. — Они же ужасны!
— Правда? А у нас с ними большая дружба: они — наше дело.
— Но не мое! — выкрикнул Ронни.
— Чем же они тебе не приглянулись? Слышишь, Курица, они ему не по нраву!
Толстяк произнес, вытирая изящным носовым платком свои вымазанные в креме пальцы:
— И отчего же?
— Наверное, для него это слишком пошло.
— Ужасно, — все повторял Ронни.
— Но ты в них по горло, мой мальчик, — спокойно сказал Мэгир. Для Ронни это был голос Дьявола, говорившего с ним из этой плоти:
— Больно, но вынести придется. Ничего — стерпишь.
— Стерпишь и вынесешь, — мерзко захихикал Курица.
Ронни поднял взгляд на Мэгира. Лицо показалось ему одряхлевшим, сморщенным, жутко изможденным. Куда более старым, чем сам Мэгир. Лицо вдруг перестало быть вообще лицом: капельки пота, усики над губами — все это стало для Ронни бесстыдной задницей одной из журнальных шлюх. Она и произнесла эти страшные слова:
— Мы все здесь отпетые негодяи и мерзкие подонки, и если нас снова сцапают — терять нам нечего.
— Нечего, — подтвердил Курица.
— А ты, сопливый специалист, ты же букашка у нас под ногами. И посмей ты пикнуть хоть слово о грязных делишках — окажешься в навозной куче вместе со своей репутацией честного бухгалтера. Уж я позабочусь об этом. Ни одна тварь не предложит тебе работу. Ты понял?
Ронни трясся от возмущения, ему захотелось ударить Мэгира. Так он и поступил. Ощущение собственного кулака, развившего скорость и врезающегося в зубы, даже понравилось Ронни. Кровь не заставила себя ждать, хлынув из разбитых губ Мэгира. Ронни проявил воинственность второй раз в жизни — ведь он никогда не дрался. Со школьных дней. Гнев лишил бойца бдительности, и ответный удар застал Ронни врасплох. Он рухнул на грязный пол, в безразличное к его сильной боли окружение "эксцентричных женщин". Тяжесть пятки Курицы помешала ему подняться. Она сломала ему нос. Укрощенный самым грубым и гадким образом, Ронни был снова поставлен на ноги, ошеломленный, но не побежденный. Его поддерживал Курица, стоявший сзади. Увешанная кольцами рука Мэгира сжала пальцы в кулак. Мерзавец не видел перед собой Ронни, он видел лишь боксерскую грушу. Мэгир колотил ее долго. Такое упражнение вряд ли выполняли боксеры на тренировках: начать бить с уровня ниже пояса, медленно продвигаясь все выше и выше.
Боль, которую испытывал Ронни, действовала на него странно и непостижимо: силы постепенно восстанавливались, душа словно освещалась вспышками какой-то нетелесной загадочности этой боли. Странно, но к концу побоев, когда он был выброшен Курицей в темноту ночи, искалеченный и избитый, на сердце его не лежал больше груз вины. Он не чувствовал ни возмущения, ни злобы — только потребность завершить то, что было начато рукой Мэгира. Очиститься от грязи полностью.
Бернадет он все объяснил тем, что на него напали сзади. Били. Хотели ограбить. Сказать ей правду? Нет, правда касается лишь его самого. Хотя он не перестал страдать, введя супругу в заблуждение. Она трогательно заботилась о нем, ласково и нежно утешая; Ронни же не чувствовал себя достойным этого. Две ночи прошли без сна. Он недвижно лежал на кровати, всего в нескольких футах от ложа своей доверчивой жены, пытаясь прояснить и объяснить свои ощущения, собраться с мыслями. Он знал, он предчувствовал, что рано или поздно истина прорвется на свет Божий, люди осудят этих подонков и их бизнес. Гнусная афера не могла не стать объектом всеобщего негодования. Что он мог для этого сделать? Рассказать полиции? Это требовало смелости, которой не оказалось в его задумчивом и ослабшем сердце. Ронни не нашел ее в себе ни в пятницу, ни в субботу. Синяки почти исчезли. Беспорядок и волнения улеглись в умиротворенной душе. И тогда, в воскресенье, на свет Божий прорвалась ложь.
Она кричала с аршинных заголовков воскресной газеты, решившейся поведать миру все об "Империи секса Рональда Гласса", не позабыв взять на вооружение его фотографии. Она была и внутри, где Ронни, снятый при самых невинных, обыденных обстоятельствах, производил благодаря фотомонтажу отнюдь не благопристойное впечатление. Он то защищал лицо от наведенной камеры, то оказывался застигнутым ею врасплох: все могли видеть его смущение и притворную невинность. Иногда монтаж уступал место ретуши. Кожа на щеках и подбородке, никогда не остававшаяся после бритья гладкой, казалась заросшей недельной щетиной. Ежику коротко стриженных волос был придан самый что ни на есть криминальный вид. Из легкого прищура близоруких глаз была сконструирована самодовольная похотливая гримаса.
Ронни изучал свое же лицо, размноженное Агентством новостей. Он чувствовал приближение своего Апокалипсиса. Потрясенный, он решил испить горькую чашу до дна.
Он прочитал все, что не поленился создать чей-то двухдневный труд. Чей именно? Он не знал. Этот вопрос оставался неразрешенным и тогда, когда чаша была осушена. Было ясно, что это человек, знакомый с деятельностью Мэгира. Подробно описывался тот тайный мир, которым окружил себя этот мерзавец: порнография, публичные дома, секс-шопы, кинотеатры. Но имени главного его обитателя, стоящего в центре этого мира, не было нигде. Как и имен помощников. Не упоминались ни Курица, ни Генри. Только Гласс. Везде, во всем лишь один Гласс, к тому же еще и растлитель детей. Каждый, кто прочел эту ложь, мог обвинить его во всех смертных грехах. Обвинить его одного. И бесполезно было отстаивать свою невиновность.
Он вернулся обратно. Бернадет была дома с детьми. Какая-то скотина, наверняка в приступе своего негодования забрызгавшая слюной телефонную трубку, не погнушалась пересказать ей газетные сказки.
Ронни стоял на кухне около накрытого для обеда стола. Стоял, понимая, что воскресного обеда не будет. Никто не сядет за этот стол. Никто не притронется к этой еде. Он заплакал. Слезы не полились ручьями — их утекло ровно столько, сколько понадобилось Ронни, чтобы излить горечь сожаления. Он сел и с видом честного человека, оступившегося и осознавшего свою глубокую ошибку, разработал план убийства.
* * *
В его положении раздобыть оружие было делом непростым. Пришлось пустить в ход всю свою осторожность, несколько ласковых слов и немалое количество твердой валюты. Полтора дня ушли у Ронни на подготовку. За это время ему все же удалось выяснить, где он сможет купить необходимые орудия убийства и как ими следует пользоваться.
Наступило его время, и Ронни приступил к делу. Первым умер Генри Б. Он был застрелен в Ислингтоне в собственном доме. На собственной кухне из соснового дерева, где он, сжимая в трехпалой руке маленькую чашку, наслаждался крепким кофе. Его лицо вдруг исказила гримаса жалкого ужаса — ужаса унизительного и взывающего к пощаде, но ней не могло быть и речи. Первый выстрел продырявил ему бок, вмяв отстрелянный клочок рубашки в рану. Крови было мало. Слишком мало даже по сравнению с той, что истекла когда-то из Ронни. Тот выстрелил еще — уже более прицельно и уверенно. Пуля оправдала его надежды, попав в шею. Ей суждено было стать смертельной. Безмолвный Генри Б. медленно подался вперед, словно актер немого кино. Уродливая рука не желала расставаться с чашкой бодрящего напитка до тех пор, пока его тело не распростерлось вниз лицом на полу, впитывающем все, что Генри Б. мог на него расплескать. Завертевшаяся волчком чашка остановилась. Ронни сделал шаг и, оказавшись над трупом, выпустил еще одну пулю в заднюю сторону шеи. Она вошла в уже выбитое им отверстие. Быстрая и аккуратная работа. Ронни пробежал через двор и скрылся за задними воротами, пораженный прежде всего тем, что совершить убийство оказалось не так уж сложно. У него было ощущение, что он раздавил крысу в собственном винном погребе: немного неприятно, но потрудиться все же стоило. Он испугался обыденности этой мысли. Она истощала силы, не переставая преследовать его.
В конце концов он убил не кого-то, а Генри Б. Что ж, одним "фокусником" меньше.
Обстановка, в которой отдал концы Курица, была куда интересней. На собачьих бегах тот сделал верную ставку и, показывая Ронни счастливый билет, вдруг почувствовал, как между четвертым и пятым его ребром продвигается нож.
Он не мог поверить, что кто-то вздумал убить его сейчас, когда в его руках находится счастливый билет. Он с удивлением вертел головой в разные стороны, смотря на публику, непринужденно делающую вокруг него свои ставки, словно ожидая от нее дружного смеха и признания в том, что над ним лишь хотели немного подшутить. Просто разыграть по случаю приближающегося дня рождения.
Ронни провернул в ране свой инструмент убийства, зная наверняка, что это неминуемо отправит Курицу на тот свет. Тому уже стало безразлично, был с ним его счастливый билет или нет. День для него был определенно не из счастливых.
Ронни немного прогулялся с его тушей, проводя ее до вертящегося турникета у безлюдного выхода и оставив ее там. Горячий поток, хлынувший из раны, был замечен лишь через некоторое время, когда Ронни уже и след простыл.
Довольный и очищенный он возвращался домой. Бернадет собирала одежду, снимала со стен и мебели ту церковную утварь, которую особенно любила. Ронни хотелось сказать: "Возьми все — для меня теперь это ровным счетом ничего не значит", но она быстро выскользнула из дома. Кухонный стол оставался все еще накрытым с того воскресенья. Приборы покрылись пылью. Особенно много ее было на маленьких детских чашечках. Наполовину растопленное масло распространяло прогорклый запах. Ронни просидел неподвижно всю ночь до следующего утра. Он чувствовал сосредотачивающуюся в нем силу — власть над жизнью и смертью. Наконец он подошел к своей кровати, лег и заснул, не сняв одежды и вовсе не заботясь о том, что она может помяться. Никогда еще сон его не был таким крепким.
Мэгиру нетрудно было догадаться, кто отобрал у него Курицу и Генри Б. Генри, хотя он вовсе не ожидал такого от Ронни. Преступный мир, к мнению которого Мэгир прислушивался, был, конечно, в восторге от грязной инсинуации в газете. Но никто в нем, включая и самого Мэгира, не думал, что жертва искусного подлога станет безжалостным карателем. Некоторые слои криминальной системы — самые низшие и самые жалкие — даже приветствовали такой поступок за его кровожадность и бессмысленность. Другие предполагали, что Ронни зашел слишком далеко, и если не укротить его разнузданность, он сможет здорово перетасовать их карты. Мэгир посчитал верным последнее: с Ронни следовало расправиться.
Дни, оставшиеся у Ронни, могли быть пересчитаны на трехпалой руке Генри Б.
Его взяли в субботу днем. Быстро схватили, не дав воспользоваться оружием, и, лишив малейшей возможности избежать своей участи, конвоировали на склад салями и мяса. Там, среди обледенелого спокойствия камеры, они нанизали Ронни на крюк и начали пытать. Любой, кто хоть как-то был затронут судьбами Курицы и Генри Б. Генри, получил возможность изобразить на его теле огорчение и ярость — ножом, молотком, ацетиленовой горелкой — всем, что оказалось под рукой. Кости плеч и колен оказались искрошенными в порошок. Мучители разорвали ему барабанные перепонки, содрали кожу со ступней.
Где-то около одиннадцати вечера им это наскучило. Появилась возможность для других развлечений: открывались клубы, игральные дома. Можно было расходиться.
Но тут явился сам Микки Мэгир, разодетый в лучшие свои одежды. Ронни понимал, что он здесь. Лишенный почти всех органов чувств, он мог все же разглядеть в обволакивающем тумане пистолет, поднесенный к его голове. Послышался выстрел, сотрясший неподвижный затхлый воздух импровизированной камеры пыток. В мозг Ронни вошла одна-единственная пуля, пробив аккуратную дырочку во лбу — в самом его центре. На его изуродованном лице она казалась третьим глазом. Тело Ронни дернулось в последней конвульсии жизни и умерло.
Палачи отреагировали на это событие бурными аплодисментами — похвала воздавалась прежде всего Мэгиру, который так точно и изящно завершил дело. Он принял ее с достоинством, непринужденно произнес слова благодарности и удалился для игры в карты. Тело замотали черным пластиком и бросили на окраине Эппингского леса. Было уже ранее утро. Солнечные лучи дрожали в кронах ясеней и платанов. Казалось, все было закончено. На самом деле все только начиналось.
* * *
Тело Ронни было обнаружено человеком, совершавшим вечернюю пробежку вдоль опушки. Его остановил неприятный запах начавшего разлагаться трупа.
Вскоре тело было передано патологоанатому. Тот без всяких эмоций наблюдал за работой двух технических ассистентов, которые освободили тело от прилипшего пластика и рваной одежды и разложили то, что не было мертвым телом Ронни, по специальным ящикам. Патологоанатом стоял, спокойно ожидая окончания подготовительных процедур, когда в помещении, заполненном отражениями звуков печальной деятельности его ассистентов, появилась Бернадет. Глаза ее опухли от частых слез, лицо побледнело и казалось постаревшим. Она посмотрела на мужа. Без проблеска сожаления или любви, не вздрогнув и не поморщившись, когда ее взгляд остановился на ранах. Патологоанатом мог представить себе историю непростых взаимоотношений между Секс-королем и его не ведавшей забот супругой: их фиктивный брак, бесконечную ругань, обвинения супруги в мерзости и опасности избранного им пути. Ее разочарование. Его грубую настойчивость и жестокость… Как она, должно быть, рада освобождению от кошмара совместного выживания, появившейся возможности определить дальнейшую жизнь самой. Жизнь, в которой не будет этого негодяя. Патологоанатом подумал, не поинтересоваться ли адресом вдовушки? Тихое безразличие этого смазливого личика, рассматривавшего своего распотрошенного мужа-мучителя, было для него исполнено привлекательности…
Ронни чувствовал, что Бернадет недавно была рядом и что сейчас она ушла. Он мог чувствовать и присутствие других людей, совершенно посторонних, заскочивших сюда, чтобы посмотреть на Секс-короля. И после его смерти этот персонаж не перестал быть объектом восхищения. Ронни мог предвидеть такое, но по извилинам его бывшего мозга все же прокатилась волна ужаса. Ужасом был он сам — узник, способный слышать и чувствовать окружающий мир, но бессильный действовать в нем.
С самого момента смерти ему не удавалось освободиться от этого плена. По-видимому, он обречен был вечно сидеть здесь, в своем мертвом черепе, неспособный ни к какому перемещению: ни к возвращению в мир людей, ни к воспарению на небеса, нежелательному и неоправданному, пока в нем кипит эта жажда мести — именно она заставила отложить посещение Рая, с магической легкостью заставив ту часть сознания, которая помнила о необходимом в таких случаях перевоплощении, примириться с идеей выполнения одного земного плана. Нужно было добавить еще книг: чтобы на обеих чашах их оказалось поровну. Нет, Ронни никуда не уйдет из этого мира, пока в нем обитает Мэгир.
Круглые, окостеневшие стены его темницы начали сотрясаться. Хотелось знать, что происходит. Он собрал свою волю и попробовал двигаться.
Патологоанатом колдовал над трупом Ронни, работая с усердием раздельщика рыбы. Казалось, он владел всеми тонкостями этой профессии, совершая массу резких и грубых движений, заставляя все тело дергаться. Потом он долго копался в вязком месиве, обнаруженном там, где должны быть плечи и колени. Ронни этот человек не понравился. Настоящий мастер своего дела не позволил бы себе так смотреть на женщин и быть таким безразличным и безответственным работягой. Он не казался Ронни профессионалом. Скорее он был мясником. Ронни не терпелось показать этому садисту, как надо правильно препарировать и исследовать трупы. Одной его воли оказалось для этого недостаточно. Если только не попробовать сфокусировать ее на чем-то, что приведет к освобождению. Но на чем?
Закончив возню с телом, патологоанатом небрежно зашил его толстыми нитками. Стянув с руки блестящую перчатку, он бросил ее вместе с испачканными кровью и слизью инструментами на роликовую тележку, заставленную склянками со спиртом. Потом он вышел, оставив тело с ассистентами.
Ронни слышал, как раздвижные двери ударились друг о друга. Кажется, он остался в одиночестве. Откуда-то вытекала вода, часто капая на что-то. Звук начинал раздражать Ронни.
Оказалось, что он был не один. Рядом с трупом стояли ассистенты и обсуждали ботинки. Какие еще ботинки, ради всего святого?! Это было чем-то смешным, банальным. Каким-то враждебным Ронни примитивизмом. Враждебным к самой идее жизни.
— Помнишь эти новые подошвы, Ленни? Я хотел еще приладить их к коричневым башмакам? Безрезультатно. Редкая дрянь.
— Так я и думал.
— Выложить кучу денег, чтобы… Вот гляди. Нет, ты только посмотри: стерлись в ноль за какой-нибудь месяц.
— Они же на бумажной основе.
— Да, черт их возьми, Ленни, на бумажной. Надо бы отнести их обратно.
— Я так бы и сделал.
— Значит, стоит отнести?
— Я бы на твоем месте отнес.
Бессмысленная трепотня. После часов страшной пытки, после внезапной смерти, после открытия другого бытия — как это можно было вынести?
Дух Ронни заметался по своей темной тюрьме: от стенки к стенке, из начала в конец, из конца в начало. И снова по кругу. Жужжа, словно пчела, попавшаяся в западню перевернутой банки с джемом и стремящаяся только выбраться… И жалить.
Из начала в конец, из конца в начало. Снова по кругу. Как и этот разговор:
— Основа-то бумажная, чтоб ее.
— Тогда ничего удивительного.
— Иностранцы, чтоб их. Не наши подошвы… Сделано в вонючей Корее.
— В Корее?
— Ну да. Теперь неудивительно, что основа бумажная.
Она неискоренима, глупость этих людей, их вялая, ленивая жизнь. Они могут так существовать. Они так и существуют, в то время как Ронни мечется в жужжащем вращении в поисках выхода, наталкиваясь лишь на разочарование. Почему? Они боятся?
— Здорово прострелен, да, Ленни?
— Кто?
— Этот закостенелый. Труп, бывший когда-то Секс-королем. Прямо в середине лба, видал?
Денни не вызвал никакого интереса у своего помощника.
Скорее всего, того переполняли навязчивые мысли о подошвах. Денни отогнул край савана:
— Посмотри-ка сюда.
Помощник обвел взглядом лицо мертвеца. Рана была вычищена благодаря усилиям патологоанатома. Белесый контур дырочки слегка оттопыривался.
— А я думал, что его в сердце. Так чаще всего застреливают.
— Его никто не убивал на улице. Его казнили, — сказал Ленни, погрузив в рану свой небольшой пальчик. — Потрясающим выстрелом. Прямо в середину лба. Словно хотели сделать ему третий глаз.
— Да…
Саван вернулся на свое место. Пчела продолжала беспокойно жужжать. Из начала… в начало… по кругу…
— Ты что-нибудь слышал про третий глаз?
— А ты?
— Кажется Стелла мне что-то о нем читала: он вроде бы расположен в центре тела.
— Ну это же пупок. Или, по твоему, на животе лоб находится?
— Н-нет, но…
— Это пупок и ничто другое.
— Может быть, она имела в виду духовное тело, а не физическое…
Собеседник на этот счет ничего не высказал.
— Он как раз где-то здесь. Где дырка от пули, — сказал Ленни, восхищаясь тем, кто умудрился убить Ронни так красиво.
Пчела перестала жужжать. Она слушала. Дырка у Ронни была не только в голове. Она была в его доме, покинутом женой и детьми. Дырки были на лицах, смотрящих со страниц журналов. Они были всюду… Вот если бы знать, какая из них ведет на свободу. Для этого нужно было отыскать свою рану.
Дух Ронни не был уже больше маленькой мечущейся пчелкой. Он расслаивался, расползался, стремясь простереться вдоль поверхности лба. Он продвигался медленно, сотрясаясь от смущения и радостного предвкушения. Впереди вдруг что-то замерцало, манящее, словно свет в конце длинного туннеля. Свет, которым была наполнена материя савана. Движение стало уверенным и легким — направление было найдено. Свет становился ярче, голоса громче. Дух Ронни, не видимый никем и не слышный, вырывался на свободу. Энергетические потоки, являющиеся его волей и окружающие незаметным сиянием клубок его сознания, встретили на ходу единственное препятствие. Дальше они не прошли. Годный лишь к сожжению окоченевший кусок мяса и спекшейся крови был покинут навсегда.
Ронни Гласс существовал в новом мире — в неизведанном еще мире белой ткани.
Второй раз Ронни суждено было родиться саваном.
Рассеянность снова привела патологоанатома в покойницкую. Он забыл здесь записную книжку с адресом и телефоном вдовы Гласс. Отыскать ее оказалось делом непростым. Он ворошил бумаги и переставлял предметы, не зная, что лучшим было бы и носа сюда не казать. Если он, конечно, дорожил хоть сколько-нибудь своей жизнью. Для него все закончится в считанные секунды…
— Что это такое? Вы с ним еще не закончили? — огрызнулся он на технических ассистентов.
Тем оставалось лишь пробормотать невнятные оправдания.
Их черепашья медлительность была обычно удачным поводом, чтобы выплеснуть раздражение, часто скапливавшееся к концу рабочего дня.
— Поторопитесь-ка убрать это отсюда, — он сорвал с тела саван и в ярости швырнул его на пол. — Этому развратнику, наверное, наскучило порядком здесь лежать и ждать, пока вы не соизволите его немного подогреть. Удивительно, что он еще здесь. Или, может быть, вы наплевать хотели на репутацию нашего скромного отеля?
— Да, сэр. В смысле, нет, сэр.
— Что же вы стоите? Засовывайте это в полиэтилен. Несчастная вдова хочет, чтобы тело сожгли побыстрее, а вы тут прохлаждаетесь. Да и мне оно тут ни к чему. Я и так уже насмотрелся на то, что надо было в нем увидеть.
Ронни лег на пол смятой громадой. Он лежал на полу, постепенно свыкаясь с новыми ощущениями. Обрести тело было не так уж плохо, будь оно даже прямоугольным и пропахшим стерилизаторами. Еще сомневаясь, можно ли им управлять, Ронни почувствовал себя его хозяином. Ему казалось, что воля и сила его желаний не могла не оживить косное.
В свойствах этой материи была заложена полная пассивность и мертвенность — они были ее сутью, отвергающей жизнь, вовсе не предназначенной для служения и подчинения вселившимся духам. Но Ронни не хотел сдаваться. Излучение его желания, поправ естественные законы, наполнило переплетения волокон силой и энергией и заставило их совершить первое самостоятельное движение.
Саван медленно расправился и встал вертикально. Патологоанатом засовывал на ходу найденную наконец черную книжечку в нагрудный карман, когда на его пути неожиданно возник белый занавес. Он слегка прогнулся назад, словно желая потянуться, как человек, очнувшийся от глубокого сна.
Ронни попытался говорить. Но не издал ни звука, хоть немного отличного от шороха своего нового тела. Лишь тихий шелест белья, обдуваемого легким ветерком. Звук был слишком тонким и прозрачным — перепуганные люди вряд ли его слышали. Их оглушали бешено стучащие от страха сердца. Патологоанатом бросился к телефонному аппарату, надеясь вызвать кого-нибудь на помощь. Но нигде никого не было. Ленни с напарником ринулись к раздвижным дверям, во все горло заклиная неземные силы помочь им. Патологоанатом же вовсе не был способен двигаться — он еще в большей степени лишился рассудка.
— Сгинь с глаз моих, — произнес он.
Ронни лишь обнял его. Крепко обнял.
— Помогите, — вымолвил бледный патологоанатом. Обращался он, по-видимому, к себе самому. Те, кто могли ему помочь, неслись сейчас по коридорам, выкрикивая бог весть какую чушь. Они бежали, стараясь все время находиться спиной к ужасающему чуду, появившемуся в покойницкой. Патологоанатом был там один — завернутый в накрахмаленную материю савана, бормочущий слова, которые, по его мнению, могли послужить спасению.
— Прости меня, кем бы ты ни был. Кто бы ты ни был. Прости.
Ярость, владевшая Ронни, не принимала никаких извинений. Никакого помилования — приговор не подлежит больше обжалованию. Это всего лишь подонок с рыбьими глазенками. Незаконнорожденное дитя скальпеля, позволившее себе резать его тело и ковыряться в нем, словно в телячьем боку. Он был виновен в своем ледяняще-холодном отношении к жизни, к смерти, к Бернадет. Поэтому ему придется умереть. Здесь. Среди последних останков, над которыми орудовали его бездушные пальцы.
Из уголков савана начали формироваться руки — от Ронни требовалось лишь представить себе эти орудия возмездия. Он понял, что стоит, наверное, попробовать придать себе прежний внешний вид. Начать пришлось с рук. Ну что ж… Вскоре удалось вырастить на них пальцы. Большие, правда, оказались немного меньше прежних. Он напоминал Адама, создаваемого Творцом из белой ткани.
Творение на время прекратилось: руки схватились за шею патологоанатома. Они не чувствовали ее упругих мышц. Никакого сопротивления. Невозможно было рассчитать усилие, с которым следовало давить на пульсирующую кожу. Ронни просто держался за нее, решив, что давит достаточно крепко. Лицо жертвы наполнилось чернотой, темно-бордовый язык выскочил изо рта, словно его выплюнули. Ронни старался. Шея хрустнула, и голова откинулась назад, оказавшись под устрашающим взор углом к туловищу. Она не могла больше произносить оправданий.
Ронни заставил все это упасть на пол, натертый протестующими ногами жертвы. Он посмотрел на свои новые руки глазами, которые были еще двумя крохотными, словно проколотыми булавкой, дырочками.
Он почувствовал уверенность в своем новом теле. Какая же в нем была сила: нисколько не напрягаясь, сломать шею человеку! Растворенный в странном бескровном куске материи, он был свободнее, чем в оковах человеческого тела. Он жил, несмотря на то, что внутри него все было наполнено воздухом, который беспрепятственно протекал сквозь новую плоть. Можно было свободно парить над миром, быть движимым ветрами, словно планирующий лист бумаги. Можно было создать из себя страшное орудие и поставить весь мир на колени. Казалось, что возможностям предела не было.
И все же… он чувствовал, что это приобретение не останется у него навечно. Рано или поздно саван вновь захочет оставаться неподвижным, вернуть себе привычную жизнь. И если пока он позволяет себе быть вместилищем духа, необходимо мудро воспользоваться этой щедростью, всеми удивительными свойствами этой обычной вещи, взятой напрокат, чтобы совершить месть. Прежде всего, чтобы убрать Мэгира. И чтобы потом, если срок аренды не истечет, взглянуть на детей. Однако вряд ли разумным было бы для савана наносить визиты. Это более естественно для человека. Оставалось лишь создать его иллюзию.
Оказалось, Ронни был способен на многие странные вещи: на смятой поверхности подушки начали появляться изображения и лица, заказываемые его желанием, его памятью. Своеобразным киноэкраном могли служить и фалды пиджака, висящего на дверном крючке. Память оживляла мир. Она творила его. Добравшись до Туринской Плащаницы, она высветила загадочное изображение Иисуса Христа в точности такое, как на почтовой открытке, которую ему не так уж давно прислала Бернадет. Образ разворачивался перед ним во всех мистических деталях: были видны следы ран от копий и отпечатки каждого ногтя. И ему суждено было воскреснуть. Почему бы не совершится другому чуду, столь похожему на это?
Подойдя к раковине морга, он перекрыл воду, потом посмотрел в зеркало, чтобы быть свидетелем своего превращения. По белой поверхности савана бежали воздушные волны. Ваятелю пришлось нелегко на подготовительном для настоящего творения этапе. Сначала очертилась глыбообразная голова. Вышло подобие снежной бабы: две ямки вместо глаз, грузный и обвисший нос. От создателя требовалось изменить сам материал, нарушить пределы его эластичности. Он сосредоточился. Он хотел этого изменения. Но что это? Непостижимо, но все удалось! Материал сдался: нитки заскрипели, но поддались усилию, загибаясь в ободки ноздрей, накапливаясь в тонких веках, переплетаясь в выпуклостях верхней губы. Затем нижней. Словно созерцающая трепетный образ возлюбленной, его память выносила из прошлого все черты, все мельчайшие подробности творимого лица, воплощая его в белой ткани. Вырос столбик шеи: он казался полой изящной подставкой для только что созданного. Он был наполнен воздухом, но прочно держал форму. Наконец забурился еще ниже, влившись в мускулистый торс. Быстро свернулись ноги. Готово.
Адам был сотворен заново. Ронни предстал в привычном виде. Иллюзия была соткана из белой материи — вся, если не принимать во внимание нескольких пятен. Это делало ее не вполне совершенной: плоть, имевшая вид одежды. Черты лица казались плодом деятельности кубиста, немного все же грубоватой. Им не хватало малой толики реализма, о котором свидетельствовало отсутствие волос и ногтей. Однако шедевр был завершен, получив право на существование в этом мире.
Пришло время показать его публике.
* * *
— Твой расклад бьет, Микки.
Проигрывать в покер Мэгиру приходилось редко. Он был слишком умен — это не оставляло шанса эмоциям. Усталые глаза не содержали никаких намеков. Обладатель титула победителя, он не жульничал никогда — это был контракт, подписанный им с самим собой. К тому же от нечестной игры не получить полноценного удовольствия. Пусть этим занимаются подрастающие преступники. Солидному бизнесмену такое не к лицу.
За два часа в его карманах осела уже приличная сумма. Все шло гладко. Дела с полицией давно были налажены. Щедро одаряемая, она занималась поисками убийцы, покончившего с Курицей и Генри Б. Генри, игнорируя все приказы, исходящие от менее важного начальства. И не жалела на это средств и времени. Как-то раз инспектор Уолл, давний приятель Мэгира по одной рюмочной, показал ему повинную какого-то бывшего убийцы, совершенно ненормального типа, который исчез без следа, накатав эти строки. Мэгир был весьма польщен таким поступком.
Было три часа ночи. Всем плохим девочкам и мальчикам пора бы и помечтать о завтрашних преступлениях, забравшись в постельки. Мэгир встал из-за стола, обозначив этим, что игра окончена. Он застегнул пуговицы жилета. Элегантно подтянул узел шелкового галстука.
— Повторим через недельку? — предложил он.
Неудачники были согласны. Для них проигрыш своему боссу был привычным явлением, однако среди всей четверки взаимных обид не возникало. Все вместе они испытывали скорее всего одно чувство: огорчение от того, что они потеряли Курицу и Генри Б. Генри. Субботние игры были утешением и отдушиной. Сейчас за столом царило неподвижное молчание.
Первым поднялся Перльгут, оставив сигару в захламленной окурками пепельнице.
— До скорого, Мик.
— До скорого, Фрэнк. Поцелуй своих малышей и скажи, что от дяди Мика.
— Идет.
Он зашаркал прочь, потянув за собой своего братца-заику.
— Д-д-д-до скорого.
— До скорого, Эрнст.
Братья зашагали вниз по грохочущей лестнице.
Нортон, как обычно, ушел последним.
— Погрузка завтра? — спросил он.
— Завтра воскресенье, — ответил Мэгир. По воскресеньям он не работал никогда. Этот день был для семьи.
— Нет, сегодня воскресенье, — произнес Нортон, не слишком педантично.
— Да, да.
— Погрузка в понедельник?
— Надеюсь, что так.
— Вы собираетесь на склад?
— Возможно.
— Тогда я к вам заскочу, вместе пойдем.
— Хорошо.
Неплохой малый этот Нортон. Без капли юмора, но надежный.
— Тогда до завтра.
Стальные подковы на подошвах зацокали по лестнице, словно дамские каблучки. Хлопнула нижняя дверь.
Мэгир подсчитал прибыль и, допив остатки "Куантре", потушил свет в игровой комнате. Во мраке едко пахло сигарным дымом. Завтра он попросит кого-нибудь подняться сюда и открыть окна. Пусть здесь воцарятся свежие ароматы Сохо: кофейных зерен и салями, коммерции и тонких одежд. Он любил их. Страстно, как любит младенец материнскую грудь.
Спускаясь вниз в дремлющую темноту секс-шопа, он слышал доносившиеся с улицы краткие слова прощания, негромкие хлопки автомобильных дверей, ворчащее отбытие дорогих лимузинов. Чудесная ночь, проведенная среди хороших друзей, — чего еще желать мужчине?
В самом низу лестницы он задержался на минутку. Мигающий подсвет дорожных знаков вырвал из мрака расставленные в ряд журналы. Пластиковые обложки сверкали. Вынырнувшие из-под одежд холмы грудей и ягодиц казались изобилием перезревших фруктов. Лица, увлажненные косметикой, предлагали все для одинокого удовлетворения. Все, чем могла только располагать бумага. Но он был неподвижен — далеко позади остались те времена, когда эта чушь могла его интересовать. Теперь в ней важны лишь деньги, содержание же стало абсолютно незначащим. Оно не отталкивало и не привлекало. В конце концов, он просто счастливый мужчина, женатый на женщине, воображение которой не выходит за пределы второй страницы "Кама Сутры". И он отец ребенка, на каждый каверзный вопрос которого он отвечал громким и увесистым шлепком.
В углу магазина, отведенного для приспособлений порабощения и подчинения, что-то выросло из пола. Что, трудно было разглядеть в этом мигающем свете. Красном, синем… Нет, не Нортон. И не кто-то из братьев Перльгут.
И все же лицо, улыбка которого застыла на фоне "связанных и насилуемых", было ему знакомо. Он понял: это был Гласс. Абсолютно белый, несмотря на цветную иллюминацию. Абсолютно живой, несмотря ни на что.
Мэгир решил не теряться в догадках. Он запахнул плащ и кинулся прочь.
Дверь была заперта, в связке болталось два десятка ключей. Боже мой, почему же их столько? От дверей складов, от дверей игровой, от дверей девочек. Не просто быстро отыскать нужный. И еще это освещение: красное, синее, красное, синее.
Он начал было лихорадочно перебирать их, но счастливый случай сразу предоставил ему верный выбор. Ключ с легкостью проскользнул в механизм замка. Дверь открылась. Впереди улица.
Но Гласс, бесшумно крадущийся сзади, был уже рядом. Лицо Мэгира запеленала странная одежда, не дав сделать и шага, окружив запахом лекарств и дезинфекции. Мэгир хотел крикнуть, но сгусток материи сильно сдавил горло. Он закупорил голосовые связки, заставив их содрогнуться в защитном рвотном движении. Коварный убийца только усилил давление.
На противоположной стороне улицы за происходящим наблюдала девушка. Мэгир знал ее как Натали-модель, согласную принять любую требуемую позу. На рассеянном лице застыл одурманенный взгляд. Раз или два она уже была свидетелем убийства. Об изнасиловании и говорить не приходится. Было поздно, и бедра ныли от усталости. Она повернулась и пошла в освещенную розовым светом подворотню, оставив сцену насилия без внимания. Мэгир отметил про себя, что с девчонкой следовало бы разобраться в ближайшие дни. Если он, конечно, до них доживет, что не казалось сейчас очевидным. Красное уже не сменялось синим. Мозг, лишенный воздуха, был невосприимчив к свету. Руки, пытавшиеся ослабить хватку противника, лишь беспомощно скользили.
Послышался чей-то голос. Не позади него, не голос убийцы, а на противоположной стороне улицы. Нортон. Это он! Господи, возлюби его душу! Он вылезает из машины в каких-нибудь десяти ярдах, громко выкрикивая имя Мэгира.
Железная хватка ослабла, и Мэгир тяжело рухнул на тротуар. Мир кружился в глазах. Лицо побагровело, охваченное жаром.
Нортон стоял напротив своего босса, копаясь в карманных безделушках в поисках пистолета. Убийца, не решившийся вступить с ним в борьбу, отступал, быстро перемещаясь по улице. Он показался Нортону сбежавшим членом Ку-Клукс-Клана: колпак, плащ, мантия. Нортон присел на колено и, приняв позицию для стрельбы с двух рук, спустил курок. Результат выстрела ошеломил его. Фигура вздулась, словно наполнявшийся воздухом воздушный шар, тело потеряло форму, став трепещущей на ветру белой материей. На ее краях сохранился барельеф лица. Звук, сопровождавший это превращение, напоминал громкое шуршание расправляемой простыни, слипшейся после обработки в прачечной. Такие звуки вряд ли звучали на этой чумазой улочке. Обескураженный Нортон не смог ничего предпринять: белая накидка вдруг воспарила, растворившись в темном воздухе.
У ног Нортона ползал Мэгир, не в силах подняться с колен. Он говорил что-то, сквозь стоны, но распухшая гортань искажала звучание слов. Нортон нагнулся, чтобы понять, что они значат. От Мэгира пахло рвотой и страхом.
— Гласс, — хотел, по-видимому, сказать он.
Этого было достаточно. Нортон быстро кивнул головой и попросил Мэгира не издавать ни звука. Да, это его лицо он видел на простыне, — Гласса. Бухгалтера, проявившего неуравновешенность. Нортон видел, как его пытали. Он помнил, как поджаривались пятки. Помнил весь жуткий ритуал, который не пришелся ему тогда по вкусу. Что же, ясно, у Ронни были и другие друзья. И сейчас они не прочь за него отомстить.
Нортон посмотрел наверх, на небо. Но ветер уже далеко унес призрака.
* * *
Это была неудача. В первый же раз ему пришлось испытать горечь поражения. Ронни лежал на ступенях заброшенной фабрики, выходивших прямо к реке, и обдумывал события этой ночи. Паника в переплетениях ткани постепенно исчезла. Что получилось бы, если после этого трюка он потерял контроль над своей устрашающей оболочкой? Нужно было все просчитать. Учесть все варианты и возможности. Нельзя позволять воле ослаблять контроль. Он чувствовал, что какая-то часть энергии все же покинула саван: реконструкция тела удалась с большим трудом. Для новых ошибок времени не оставалось. Ничего, в следующий раз он встретит этого человека в таком укромном местечке, где ему никто и ничто не поможет.
* * *
Полиция уже долго находилась в морге — расследование не сдвигалось с мертвой точки. Допрос Ленни затянулся до поздней ночи. Инспектор Уолл перепробовал уже все известные ему приемы дознания: мягкие слова, грубые, обещания, угрозы, обольщение, затягивание в логические ловушки и даже брань. Но Ленни неизменно твердил одно и то же, повторяя глупую историю, убеждая в том, что его напарник, очнувшись от комы, вызванной нервным истощением, не расскажет ничего нового. Инспектор, по всем существующим на то причинам, не мог принять ее всерьез. Саван, который встал и пошел? Как можно было заносить такое в протокол? Ему нужны были факты поконкретнее, и ничего, если они даже окажутся ложью.
— Можно мне закурить? — спросил Ленни, задававший этот вопрос уже бессчетное число раз. Уолл снова отрицательно покачал головой.
— Эй, Фреско, — обратился он к человеку справа, Аль Кинсаду. — Думаю, тебе пора опять немного поучить этого парня.
Ленни знал, что за этим последует — его снова будут бить.
Поставят к стене, ноги расставят, руки за голову… Внутри Ленни все содрогнулось.
— Послушайте… — произнес он, умоляя.
— Что, Ленни?
— Это сделал не я.
— Это сделал ты, — сказал Уолл, гордо вздернув нос. — Нам хотелось бы узнать, почему? Тебе не нравился старый развратник? Небось, он отпускал грязные шуточки в адрес твоих подружек, не так ли? За ним водился такой грешок, не секрет.
Аль Фреско ухмыльнулся.
— Может быть, ты застал его с одной из них?
— Ради всего святого, — вырвалось у Ленни. — Стал бы я рассказывать вам эту херову историю, не увидь я эту дрянь своими долбанными глазами.
— Повежливее, — прошипел Фреско приказывающим тоном.
— Саваны не летают, — сказал Уолл с неоспоримой убедительностью.
— Тогда, где же он? — спросил Ленни.
— Ты сжег его в крематории, ты его съел… Откуда мне это знать, твою мать?
— Повежливее, — произнес Ленни.
Фреско, собравшийся было его ударить, отвлекся на телефонный звонок. Он поднял трубку и вскоре передал аппарат Уоллу. Затем он ударил Ленни. Легонько — появилась лишь узкая струйка крови.
— Слушай-ка, — Фреско придвинулся к Ленни так близко, словно хотел высосать из его легких воздух. — Мы знаем, что это сделал ты, понимаешь? Ты был единственным в морге живым и способным на это, понимаешь? Вот нам и хочется узнать, почему? И все. Только почему?
— Фреско.
Уолл демонстрировал трубку мускулистому атлету.
— Да, сэр.
— Это господин Мэгир.
— Господин Мэгир?
— Микки Мэгир.
Фреско кивнул.
— Он очень обеспокоен.
— Да что вы. И чем же?
— Он говорит, что на него напал человек из морга. Этот порнографический воротила.
— Гласс, — подсказал Ленни. — Ронни Гласс.
— Это же смешно, — произнес Фреско.
— И все же нам надо помнить о желаниях вышестоящих членов общества. Зайди-ка в морг, чтобы убедиться…
— Чтобы убедиться?
— Что этот мерзавец все еще там.
— Ну и ну.
Немного смущенный Фреско покорно вышел.
Ленни не мог взять в толк: каким боком все это касается его? Он опустил левую руку в карман и, используя дырочку в нем, начал играть сам с собой в биллиард. Уолл глянул на него с презрением:
— Прекрати, — сказал он. — У тебя еще будет время поиграть с собой, когда окажешься в теплой уютной камере.
Ленни медленно кивнул головой, неохотно соглашаясь, и вынул руку. Сегодня он и сам себе не хозяин.
Фреско вернулся немного помрачневшим.
— Он там, — сказал он.
— Конечно же, он там.
— Мертвый, словно Додо, — добавил Фреско.
— Что такое Додо? — поинтересовался Ленни.
Лицо Фреско озадачилось.
— Оборот речи, — процедил он с раздражением.
Уолл продолжал говорить с Мэгиром. Там, на другом конце провода, голос звучал призрачно тихо. Уолл был уверен, что убеждения начали срабатывать.
— Микки, он там и в том же положении. Ты, наверное, ошибся.
Ему показалось, что электрический разряд ударил его в ухо, вырвавшись из трубки, в которой звучал охваченный ужасом голос Мэгира:
— Я же видел его, черт бы вас побрал!
— Но он лежит там с дыркой в голове, Микки. Как ты мог его видеть?
— Я не знаю.
— Ну что ж.
— Слушай… Если выкроишь время — загляни ко мне. Тут возможно одно дело. Тебе найдется неплохая работа.
Уолл, не любивший обсуждать дела по телефону, почувствовал себя неловко.
— Позже, Микки.
— О'кей. Только ты позвони.
— Конечно.
— Обещаешь?
— Да.
Опустив трубку на рычаг, Уолл поднял глаз на Ленни. Тот продолжал свою безобидную игру. Маленькое неуважительное животное. Но Уолл знал, как с ним поступить.
— Фреско, — он придал голосу искусственную нежность. — Потрудись-ка немного поучить эту обезьянку правилам поведения перед офицерами полиции.
* * *
Мэгир плакал от ужаса, укрытый стенами своей крепости в Ричмонде.
Сомнений не было: он видел Гласса. Никакие уверения Уолла, что тело лежит в морге, не могли его успокоить. Гласс был не там — он был на свободе, вольный, как птичка, несмотря на то, что ему продырявили голову. Богобоязненный Мэгир верил в существование после смерти, но никогда не задавался вопросом, в чем оно могло выражаться. Никогда, пока не произошло это. Теперь у него был ответ: оно было озабоченным местью мерзавцем, заполненным внутри воздухом. От этого и приходилось рыдать — страшно было жить, страшно было умереть.
Заря была очень красива — воскресное утро рождалось в тихом великолепии. Ничто не в силах было потревожить его покой…
Здесь, в "Понлеросе", в его замке, выстроенном после стольких лет не столь уж честных, но и не столь уж легких накоплений. Здесь с ним был вооруженный до зубов Нортон. Здесь все ворота охранялись собаками. Никто — ни живой, ни мертвый — не осмелится бросить ему вызов, пока он на своей территории. Пока он окружен портретами своих кумиров: Луи Б. Майера, Диллинджера, Черчилля. Пока с ним его семья, его эстетический вкус, его деньги, его предметы искусства. Пока он здесь и чувствует себя дома. И если этот спятивший бухгалтер придет за ним сюда — его планы будут разрушены. Будь он хоть трижды призраком — это решение окончательно!
Разве не он — Майкл Росскоу Мэгир, строитель собственной империи? Он, рожденный в нищете, победивший судьбу лишь благодаря выражению своего лица — лица достойного биржевого маклера — и своему вечно скитавшемуся сердцу. Лишь однажды, когда другого выхода у него не было, он позволил низменным инстинктам выплеснуться наружу — на казни Гласса. От своего небольшого представления, от своей скромной в нем роли он получил тогда подлинное удовольствие. Это был его грациозный жест, спасавший того от мучений. Его жалость, наконец. Пусть это было даже и его насилием — оно осталось позади. В далеком прошлом. Сейчас он просто буржуа, имевший право укрыться в своей собственной крепости.
Где-то около восьми проснулась Ракель, сразу же заняв себя приготовлением завтрака.
— Хочешь чего-нибудь поесть? — спросила она Мэгира.
Он смог лишь покачать головой — так сильно болело горло.
— Только кофе?
— Да.
— Я принесу его сюда, хорошо?
Он кивнул. Ему правилось сидеть у этого окна, открывавшего вид на зеленый газон и оранжерею. Великолепный день: пухлые, словно покрытые шерстью, громады облаков вздымались ветром, отбрасывая на зеленый ковер причудливо движущийся узор теней. Наверное, стоит научиться рисовать, думал он. Уинстон когда-то так и поступил. Он перенес бы на холст любимые природные пейзажи. Свой сад, например. Он увековечил бы в масле многое. Даже обнаженную Ракель — ее груди никогда не потеряют тогда своей формы. Лишь на картине…
Она уже была рядом, с кофе, что-то тихо мурлыча ему на ухо.
— У тебя все хорошо?
Тупая сука. Конечно же, у него далеко не все так уж хорошо.
— Да, — ответил он.
— А у тебя гости.
— Что? — Он выпрямился в кожаном кресле. — Кто?
— Трейси, — последовал ответ. — Она хочет войти и обнять своего папулю.
Он отвел рукой ее волосы, едва ли не попавшие в рот. Просто тупая сука.
— Ты ведь хочешь увидеть Трейси?
— Да.
Маленькое несчастье — он любил так называть свое дитя — стояло у двери. Все еще в ночной рубашонке.
— Привет, папуля.
— Здравствуй, золотце мое.
Она направилась к нему. Красивая походка — ее мама в молодости.
— Мамуля говорит, что ты заболел.
— Я уже почти поправился.
— Я очень рада.
— И я тоже.
— Пойдем сегодня гулять?
— Может быть.
— Тогда мы сходим на выставку?
— Может быть.
Ее губки надулись. Очаровательный жест. Он должен был вызвать у него умиление. Все та же Ракель, все те же приемы. Не дай Бог и ей стать столь же тупой, как ее мамочка.
— Поглядим, — произнес он, стараясь, чтобы слова прозвучали, как "Да". Уверенный, что они означают "Нет".
Она забралась к нему на колени — пришлось немного побаловать ее сказками о том, каким озорником был папуля пять лет назад. Наконец он попросил заслушавшееся дитя пойти одеться. От разговоров горло ныло сильнее. Ему уже не хотелось быть сегодня любящим отцом.
Оставшись в одиночестве, он долго смотрел на вальсирующие по площадке газона фигуры теней.
* * *
Сразу же после одиннадцати послышался лай собак. Затем вновь стало тихо. Нортон был занят на кухне: помогал Трейси в приготовлении "Телеги с сеном" — любимого лакомства Ракель, состоявшего из нескольких тысяч тоненьких кусочков. К ним вошел Мэгир:
— Что там случилось?
— Не знаю, босс.
— Так узнай же, чертов ублюдок!
В присутствии дочери он редко ругался — сейчас же готов был застрелить Нортона у нее на глазах. Тот отреагировал молниеносно, словно уловил и другое, скрытое желание босса. Он подскочил к задней двери и быстро отпер. Мэгир почувствовал свежий запах хорошего дня. Ему захотелось выйти. Чтобы просто глотнуть чистый теплый воздух. Но лай собак все еще отдавался в его голове тяжелыми ударами — он не позволил поддаться порыву. По телу вновь побежали мурашки. Трейси съежилась над творимым блюдом в ожидании проявления отцовского гнева. Но он, не сказав ни слова, направился к своему покинутому креслу.
Разместившись в нем, он увидел Нортона, покрывающего поверхность газона размашистым шагом. Собака не издавали ни звука. Нортон исчез из поля зрения, зайдя за оранжерею. Он не появлялся долго; Мэгир ждал… Терпение его достигло предела, когда Нортон вдруг возник снова — он смотрел на Мэгира и что-то кричал, пожимая плечами. Мэгир открыл дверь и, скользнув в просвет, оказался во внутреннем дворике. День окружил его исцеляющим благоуханием.
— Что ты говоришь? — крикнул он Нортону.
— Собаки в порядке, — отозвался тот.
Мэгир ощутил, как волны успокоения разлились в его теле. Ну, конечно, они в порядке. Почему бы им не полаять — ведь они созданы именно для этого. Чего он испугался, едва не наложив в штаны? Собачьего лая? Он кивнул Нортону и зашагал по направлению к газону. Чудесный день, подумал он и убыстрил шаг. Он торопился к оранжерее, под роскошные кроны деревьев Бонсэ. Нортон ждал его у дверей, деловито нащупывая в карманах мятные конфеты. Он был готов выполнить дальнейшие указания.
— Я могу помочь вам здесь, сэр?
— Нет.
— Вы уверены?
— Абсолютно, — произнес Мэгир великодушно. — Иди-ка ты лучше домой и развлеки малышку.
Нортон оживленно кивнул.
— Собаки в порядке, — опять повторил он.
— Ну да.
— Должно быть, ветер их встревожил.
Было действительно ветрено. Сильные теплые порывы заставляли гнуться стебли красного бука, которыми была обозначена граница сада. Они дрожали, показывая небу бледную внутреннюю сторону своих листьев. Словно умоляли его остановить стихию.
Мэгир отпер дверь оранжереи и оказался под ее высоким навесом.
Навесом, казавшимся небом над Раем, созданным для его экзотических любимцев: Сарджентского можжевельника, выжившего в суровом климате горы Ишизуки, цветоносной айвы… Для его любимой карликовой елочки Йеддо, которую не просто было уговорить зацепиться слабыми корнями за гладкую поверхность камня…
Умиротворенный, он бродил среди своего волшебного мира. Он забыл о том, что рядом существует другой.
* * *
Собаки встретили Ронни озлобленно — он был для них лишь странно пахнущей игрушкой, которую можно было рвать, кусать и забрызгивать слюной. Оказавшись в стенной нише, он не мог от них избавиться до тех пор, пока вошедший Нортон не отвлек их.
Материя в нескольких местах была порвана. Ронни волновало лишь то, сможет ли он сохранить ее форму. Хватит ли сил, чтобы сделать это. Он стоял в нише, сконцентрировавшись и собравшись. Он не знал, что Нортон был рядом и лишь по счастливой случайности не заметил его.
Прятаться было опасно. Он покинул недавнее убежище. Иллюзия его материальности пострадала от схватки с собаками: на животе была большая дыра; саван то и дело распахивался медленно выпуская управляющую им энергию, она покидала его и через разорванную левую ногу; тело было замызгано собачьими слюнями и испражнениями. Пятен становилось все больше — это уже была кровь. Но желание… Желание было сильнее всего этого. Как он мог, стоя у долгожданной цели, позволить силам природы заставить его сдаться? Он, само существование которого было мятежом против этих сил? Сейчас, впервые в своей жизни — и в своей смерти, — он чувствовал избранность своей участи, своего положения, своей сверхъестественности, нарушавшей основы законов и здравомыслия. Разве это плохо? Он был заляпан кровью и дерьмом, он был мертвым и воскресшим в куске запачканной материи. Он был каким-то абсурдом. Но все-таки он был! И пока его желание быть не умерло, — никто и ничто не властно над ним. Только эту мысль он мог противопоставить ослепшему и оглохшему миру, который он не хотел сейчас покидать. Он знал, что Мэгир в оранжерее. Он долго уже наблюдал за ним: враг был полностью погружен в заботу о растениях. Он даже насвистывал государственный гимн, когда наклонялся над каким-нибудь из них. Тихо и нежно…
Но Мэгир не слышал этого призрачного звука. Тогда Ронни надавил лицом на стекло так, что черты его расплющились и изуродовались. Раздался скрипящий треск… Вздрогнувший Мэгир случайно задел елочку Йеддо. Ока соскочила со своего ненадежного фундамента и упала на пол, расщепившись пополам.
Мэгир хотел закричать, но голосовые связки издали какой-то сдавленный визг. Он бросился к двери как раз в тот момент, когда стекло треснуло под нажимом Ронни. Что произошло дальше, Мэгиру трудно было понять.
Ему показалось, что нечто стремительное и невесомое скользнуло вовнутрь через выломанный проход и встало перед ним, представ в виде человека.
Нет, вряд ли можно было назвать это человеком… Скорее перед ним была жертва жесточайшего избиения: обвисший правый бок, оплывшие формы бледного лица. Половинки порванной ноги шевелились, словно жабры рыбы, когда существо переносило на нее центр тяжести.
Мэгир распахнул дверь, открыв путь к отступлению. Потом побежал. Странное явление последовало за ним, протягивая к нему руки, пытаясь с ним заговорить.
— Мэгир…
Оно произнесло это тихо. Гораздо тише, чем тот мог себе представить. Просто почудилось? Нет:
— Ты узнал меня, Мэгир?
Как его было не узнать, хоть он и был теперь лишь пузырящейся на ветру оборванной фигурой?
— Гласс, — прошептал он.
— Да, — ответил призрак.
— Я не хочу… — Мэгир вдруг осекся. Чего он не хотел? Разговаривать с этим кошмаром? Знать о его существовании? Или…
— Я не хочу умирать.
— Но ты умрешь, — произнес призрак.
Белая материя набросилась на его лицо: словно ветер подхватил бестелесное существо и швырнул в его сторону.
Снова этот жутковатый запах эфира и дезинфекции. Запах смерти. Объятия рук становились крепче. Оплывшее лицо тесно прижалось к его щеке, словно для поцелуя.
Руки Мэгира, в защитной лихорадке царапавшие ткань савана, смогли нащупать прореху, сделанную собаками. Уцепившись за ее край, он начал тянуть. Из материи вырвался громкий стон — треск накрахмаленного вещества, произведенный его бешеным колыханием. Саван брыкался в руках, скривив рот в едва слышном Мэгиру вопле.
Ронни забился в судорогах. Казалось, он не чувствовал уже ничего. Только боль, боль, боль… Он вырвался из причиняющих страдания рук, взревев так громко, как только мог.
Мэгир бросился от него прочь, в дом. Не разбирая пути, спотыкаясь и падая, поднимаясь и снова рвясь вперед с обезумевшими глазами. Он был близок к сумасшествию. Его сознание было потрясено до основания. Но этого было недостаточно. Ронни обещал себе убить негодяя — и он еще не отрекся от этого решения.
Боль не стихала, но, поглощенный преследованием, он не замечал ее. Лишь оказавшись у самого дома, он осознал свою страшную слабость перед ветром — его всегдашним врагом. Перед ветром, который разрывал его тело и свистел в лохмотьях внутренностей. Казалось, Ронни был продырявленным боевым знаменем, покрытым пороховой пылью, пропитанным смрадом битв и горечью поражений. Знаменем, которое все равно нужно было спустить.
Если бы… Если бы ему не предстояло еще одно сражение.
Вбежав в дом, Мэгир хлопнул дверью — кусок материи смешно трепыхался в окне, скребя слабыми руками стекло. В почти стершихся чертах лица еще читалась жажда мести.
— Позволь мне войти, — говорил Ронни, — я все равно приду к тебе.
Мэгир, падая, понесся в прихожую.
— Ракель.
Где же эта женщина?
— Ракель?
— Ракель…
На кухне ее не оказалось. Из темноты лились мягкие звуки. Это Трейси. Она тихо пела. Он присмотрелся: малышка была одна. Она была поглощена своей любимой песенкой, раздававшейся из надетых на голову наушников.
— Где мамуля? — еле слышно спросил он.
— Она наверху, — ответила дочка, не снимая наушников.
Наверху… На середине лестницы он снова услышал лай собак в глубине сада. Что он мог означать? Что эта мерзость с ними делала?
— Ракель, — он вряд ли слышал свой собственный голос. Ему показалось, что теперь он единственный призрак в мире.
Все было объято тишиной. Спотыкаясь, он вбежал в ванную. Ему всегда нравилось смотреть в ее зеркало: мягкое освещение стирало с лица отпечатки лет. Но сейчас оно отказалось лгать. Он увидел в нем старого измученного человека.
Он открыл боковой шкафчик и начал прощупывать полотенце, одно за другим. Он искал пистолет, припрятанный здесь на случай крайней необходимости. Вот он! Ощущение выпуклости в руке немного успокоило его. Он проверил пистолет: все в полном порядке. Когда-то это оружие выстрелило в Гласса. Почему бы ему не покончить и с его новым появлением?
Он вошел в спальню.
— Ракель.
Ракель сидела на краю кровати.
Она еще не успела раздеться. Нортон уже вошел в нее, лаская ртом одну из ее восхитительных грудей. Он тоже был одет. Она молча оглянулась. Как обычно. Сейчас она и представить не могла, что натворила.
Он выстрелил, не раздумывая.
Открыв рот — от страсти или от неожиданности, — Ракель рухнула на кровать с внушительной дыркой в шее. Нортон, видимо чуждый некрофилии, бросился к окну. Вряд ли он понимал, зачем это делает — не умел же он летать…
Пуля прошила его насквозь, пробив к тому же и оконное стекло.
Мэгир взглянул на распростертую жену: ее измена и се окровавленное тело, его потерянная любовь и все, что творилось в его душе, — все это не имело теперь никакого значения. Он уже не был способен переживать.
Пистолет выпал из его рук.
Собаки больше не лаяли.
Выскользнув из комнаты, он тихо, чтобы не потревожить ребенка, прикрыл за собой дверь.
Только бы не потревожить ребенка… Поднимаясь по лестнице, он увидел, что обаятельное личико глядит на него снизу.
— Папуля.
Он пристально смотрел в ее глаза, не зная, как поступить.
— Там был кто-то у двери. Я сама видела, как он проскочил за окном.
На нетвердых ногах он стал спускаться вниз, едва ли осознавая причину своей неуверенности.
— Я открыла дверь, но там никого не оказалось.
Уолл. Должно быть это Уолл. Уж он-то знает, как следует действовать.
— Он был высокий?
— Я не разглядела его. Я запомнила только лицо: оно еще бледнее, чем ты.
Дверь! Черт побери! Дверь!!! Если она не закрыла ее… Но было поздно.
Незваный гость уже стоял в прихожей. Его лицо кривилось в улыбке. Мэгир подумал, что она была худшим видением в его жизни.
Это был не Уолл…
Уолл был плоть и кровь — посетитель казался разорванной куклой. Уолл был угрюм — этот тип улыбался. Уолл означал жизнь, закон и порядок. Этот пришелец не мог означать ничего подобного.
Сомнений нет — это был Гласс.
Мэгир потряс головой. Не видевшее колышущуюся на воздухе фигуру недоуменное дитя спросило:
— Я что-то сделала не так, папуля?
Эти слова еще звучали в воздухе, когда Ронни бросился в атаку. Он взлетел вверх по лестнице с неуловимостью тени. Он и был теперь тенью, окруженною трепетавшими языками оборванной одежды. У Мэгира не осталось ни намека на спасение. Даже такого желания у него не осталось. Защищаясь чисто инстинктивно, он пытался произнести какие-то слова оправдания, когда единственная оставшаяся у Ронни рука, обернутая полотном материи, схватила его за горло. Мэгир рефлекторно перехватил ее. Тщетно: рука Ронни быстрой змейкой проникла в сотрясаемую судорогами гортань и, разрывая пищевод, поползла к желудку. Мэгир чувствовал ее там: она переполняла его страшной иллюзией сытости, словно от сильнейшего переедания. Рука сотрясала стенки его желудка, стремясь схватиться за трубку кишечника. Мэгир был еще жив. Он не успел умереть от удушья — так быстро все произошло. Он не понимал, чего добивался Ронни. Он лишь чувствовал, как тот копался в его внутренностях все глубже, все ниже. Наконец он мертвой хваткой вцепился в основание прямой кишки. И тогда, когда прочным кольцом оказалось стянуто все, что только можно было удержать, Ронни вытащил руку.
Она проделала этот путь быстрее, но для Мэгира бесконечно долго. Он стенал от страшной боли рвущихся внутренностей, от их удушающего потока через горло. Весь мир, скрытый в его теле, оказался теперь снаружи. Он был покрыт смесью из желудочного сока, кофе, крови и желчи.
Ронни потащил его за собой. Наверх. Еще выше. Живот, лишенный всякой упругости, захлопал по спине. Притянутый за хвост собственных внутренностей к верхней ступеньке, Мэгир был сброшен вниз. Он оказался там, где все еще стояла его дочь. Голова мертвого Мэгира была обмотана кишечником.
Ребенка, казалось, эта сцена ничуть не встревожила. Но Ронни знал: дети часто скрывают перед взрослыми свои настоящие переживания.
Работа выполнена… Дрожащий при каждом шаге, он начал спуск вниз. Малышку все же стоило успокоить… Если это возможно. Он попытался размотать закрутившуюся руку, чтобы быть способным на какое-то подобие человеческого прикосновения. Он дотронулся ею до руки ребенка. Она молчала… Все, что он мог сделать, — уйти из этого дома. Уйти с надеждой, что она когда-нибудь забудет этот кошмар.
Трейси осталась одна. Она поднялась наверх, чтобы найти мать. Ракель оставалась безразличной к ее расспросам. И человек, лежавший на ковре у окна, тоже. Но у него была одна вещица, которая буквально очаровала ее: толстенькая красная змейка, зажатая в раскрывшихся штанах. Трейси засмеялась — слишком маленькой и безобидной показалась ей эта штучка.
Ее смех не прекращался долго… Даже тогда, когда в доме появился инспектор Уолл. Он снова опоздал. Как полицейскому, ему надлежало констатировать совершенное преступление. Но как человеку, ему вовсе не хотелось бы присутствовать на этой частной вечеринке.
* * *
Саван Ронни Гласса все еще находился в исповедальне Собора Святой Марии Магдалины. Он был истрепан и изорван до неузнаваемости. Ронни не обнаруживал — ни в нем, ни в себе — других желаний, кроме одного: оставить свое раненое тело. Покинуть его навсегда — он уже не в силах больше оживлять неодушевленное. Он хотел исповедаться. Он страстно желал этого: рассказать все Богу Отцу, поведать обо всем Сыну, раскаяться перед Святым Духом во всех своих грехах. Грехах, которые он совершил; грехах, которые он держал когда-то в мыслях, но патер Руни не приходил. Тогда Ронни решил сам найти его.
С этой мыслью он и открыл дверь исповедальни. Собор был почти пуст. Кто пойдет сюда в эти вечерние часы? Пока у людей есть еда, которую надо приготовить; любовь, которую можно купить; жизнь, которую необходимо прожить? Кто увидит здесь Ронни? Лишь склонивший голову неподалеку от исповедальни грек-цветовод. Лишь он один видел белую фигуру, которая, пошатываясь, приближалась к молельной. Она показалась ему богохульствующим подростком, нахлобучившим на голову грязную простыню. Цветовод, ненавидящий неуважительное отношение к Творцу, хотел отчитать его. Он хотел рассказать ему, что в храме Божьем не следует юродствовать и изображать из себя несчастного нищего.
— Эй, — громко крикнул он.
Саван повернулся, чтобы посмотреть на этого человека. Впавшими глазами, казавшимися огромными дырками, продавленными в теплом тесте. Грек застыл в немом оцепенении — столько печали и удрученности было во взгляде.
Ронни попробовал открыть дверь молельной. Заперта. Он бился в нее изо всех сил, но никто не отворял.
— Кто там? — послышался наконец испуганный голос патера.
Ронни ничего не сказал. Он не знал, что ответить на этот вопрос. Ему оставалось лишь биться в дверь. Словно привидению.
— Кто там? — в голосе отца Руни было теперь больше взволнованности.
"Исповедуй меня, — хотел сказать Ронни, — Исповедуй, ибо я согрешил".
Патер Руни был занят фотографиями для личной коллекции. С ним была его недавняя знакомая — Натали. Избалованная и легкомысленная девица, говорили ему. Патер Руни не видел ничего похожего. Чистый ангел, чистая невинность… Четки на шее волнообразно окаймляли выпуклости ее груди. Ему казалось, что эта девушка недавно покинула монастырь.
Ручка двери перестала дергаться. Ну вот и хорошо, подумал патер Руни. Придут потом, если я им понадоблюсь. В этом мире нет ничего неотложного. Кроме…
Ронни пошатываясь пошел к алтарю. Наконец он смог преклонить перед ним колени.
Цветовод поднялся на ноги в негодовании: безусловно, этот парень был пьян. Теперь его не могла остановить внушавшая страх маска негодяя. Бормоча под нос какие-то непонятные гневные греческие слова, он подошел к склонившейся фигуре и схватил ее за грязную накидку.
Но под ней не оказалось ничего. Абсолютно ничего.
Он ощутил легкий трепет материи в свое руке. Трепет жизни… Издав сдавленный крик, он заметался в неистовом трансе от только что виденного. Наконец оказавшись у выхода из храма, он исчез, грозно сверкнув глазами в сторону алтаря.
Саван лежал там, где его бросил грек. Неподвижно и сморщенно. Изнутри смятой громады смотрел Ронни. Он видел только сияние алтаря, казавшееся ему лучистым и сверкающим. Даже среди сверкавших ярким мерцанием свечей. Здесь, у его подножия, он и решил попрощаться со своим телом. Не причащенный никем, но спокойный и не страшащийся осуждения, дух Ронни покинул свое измученное тело.
* * *
Час спустя патер Руни покинул молитвенную. Его сопровождала Натали. Уверенной и целомудренной походкой она направилась к выходу. Патер провожал ее. Он шел немного сзади. Попрощавшись с девушкой у ворот собора, он повернул обратно. Глянул украдкой на помещение исповедальни — там было пусто. Святая Мария Магдалина тоже была одной из забытых женщин.
Возвращаясь обратно в приподнятом настроении, он заметил у алтаря саван Ронни Гласса. Он лежал, распростершись на ступенях. Просто кусок грязной материи, запачкавшей пол мутными пятнами. Ничего — их еще можно стереть.
Он поднес саван к лицу и сделал глубокий вдох. Тысячи ароматов: эфира, пота, человеческих внутренностей, разбитых желаний, душистых цветов и горьких потерь. Пахло восхитительно. Пахло пестрыми толпами с Сохо. Чем-то непостоянным и, поэтому, всегда возбуждающе новым. Таинство само пришло сюда, на ступени этого алтаря. Таинство этой жизни, отмеченной страшными преступлениями, столь ужасными, что всего запаса Святой воды не хватит, чтобы отмыть ее грехи. В этой вещи не осталось ничего непорочного — оставалось только обо всем узнать.
Патер Руни поднял саван.
— Пойдем… Ты расскажешь мне свою историю, — произнес он, гася ритуальные свечи. Пальцы не чувствовали жара их огней — они были объяты другим пламенем.