Архаические развлечения
Колину Мак-Элрою, без чьих советов, помощи, уюта, какао по ночам и доводящего до исступления нежелания понимать, что некоторые книги попросту невозможно закончить, эта книга никогда бы закончена не была.
I
В Авиценне Фаррелл появился в четыре тридцать утра, сидя за рулем дряхлого фольксвагена — крошки-автобуса по имени «Мадам Шуман-Хейнк». Только что кончился дождь. Отъехав по Гонзалес-авеню на два квартала от скоростного шоссе, он подрулил к обочине, заглушил двигатель и замер, опершись локтями о руль. Его пассажир, печально вскрикнув, проснулся и схватил Фаррелла за колено.
– Все в порядке, — сказал Фаррелл. — Приехали.
– Куда? — спросил пассажир, оглядывая железнодорожные пути и неподвижные туши грузовиков.
Пассажиру, темноволосому и розовощекому, чистенькому, словно свежий шарик мороженного, было лет девятнадцать-двадцать. Фаррелл подобрал его в Аризоне, неподалеку от Пимы, увидев, как он стоит у дороги бесспорным знамением свыше — в свитерке с треугольным вырезом, в табачного тона мокасинах и в ветровке из Эксетера, — голосуя в надежде, что кто-то провезет его через индейскую резервацию около Сан-Карлоса. После двух дней и ночей более или менее непрерывной езды юноша ни на йоту не утратил свежести и чистоты, а Фаррелл ни на йоту не приблизился к тому, чтобы запомнить, наконец, как же его зовут — Пирс Харлоу или Харлоу Пирс. С безжалостной вежливостью юноша называл Фаррелла «мистером» и с неизменной серьезной пытливостью выспрашивал его, что он почувствовал, впервые услышав «Элеанор Ригби» и «Однодневку».
– Авиценна, штат Калифорния, — объявил, улыбнувшись юноше, Фаррелл.
– Музей моей исковерканной юности и самых паршивых воспоминаний.
Он опустил стекло и с наслаждением зевнул.
– Ах, хорошо пахнет — принюхайся, это из Залива. Там, должно быть, вода уходит.
Пирс-Харлоу послушно принюхался.
– Угу. Да, понимаю. Действительно, хорошо, — он провел руками по волосам, запустив в них пальцы, но волосы тут же вновь поднялись, вернув ему сходство с изваянием, вытесанным из одного куска мрамора и отполированным.
– Сколько, вы говорите, прошло?
– Девять лет, — сказал Фаррелл. — Почти десять. С тех пор, как я совершил ошибку и на самом деле защитил диплом. Понятия не имею, о чем я думал в то утро. Видимо, просто утратил бдительность.
Юноша вежливо хмыкнул и, отвернувшись, начал копаться у себя в рюкзаке.
– Мне дали адрес одного места, в которое я вроде как должен явиться, когда доберусь сюда. Это у самого кампуса. Я там и подожду.
В мутном свете ранней зари шея его казалась тонкой и беззащитной, как у ребенка.
Небо, крупичатое, точно кровоподтек, понемногу наливалось ртутным блеском.
– Обычно отсюда можно было увидеть всю северную часть кампуса, звоницу и прочее. А вот такой дымки я здесь что-то не помню.
Сцепив руки за головой, Фаррелл потянулся так, что заныло тело и крякнули затекшие мышцы, вздохнул и пробормотал:
– Ну ладно, будить моего друга пока не стоит, рановато для этого. Надо бы где-то позавтракать — на Гульд-авеню, вроде, было заведение, работавшее круглые сутки.
Он расслабился, но одна острая искорка боли так и застряла в теле, и опустив глаза, он увидел застенчивую улыбку Пирса-Харлоу и лезвие его выкидного ножа, прижатое к своему боку как раз над брючным ремнем.
– Мне, право же, очень жаль, сэр, — сказал Пирс-Харлоу. — Пожалуйста, не делайте глупостей.
Фаррелл молча уставился на него и глядел так долго и так безучастно, что юноша беспокойно заерзал, впрочем, напрягаясь всякий раз, как мимо с шелестом проносилась машина.
– Вы просто положите на сиденье бумажник и вылезайте. Я не хочу никаких осложнений.
– Видимо, следует считать установленным, что в Эксетер ты ехать не собирался, — сказал, наконец, Фаррелл. Пирс-Харлоу отрицательно тряхнул головой. Фаррел продолжал: — А насчет места программиста-стажера даже и спрашивать нечего.
– Мистер Фаррелл, — ровным и мягким голосом произнес Пирс-Харлоу, — вы, похоже, думаете, что я не смогу причинить вам вреда. Пожалуйста, не надо так думать.
При последних словах нож, провертев дырку в рубашке Фаррелла, вдавился в его бок посильнее.
Фаррелл вздохнул, вытянул ноги и, оставив одну руку спокойно лежать на руле, медленно полез за бумажником.
– Черт, как все нескладно. Ты знаешь, я сроду еще в такую передрягу не попадал. Столько лет прожил в Нью-Йорке, разгуливал там по ночам, где придется, ездил подземкой и ни разу меня никто не ограбил.
Во всяком случае, не в Нью-Йорке и не любитель, не умеющий даже ножа толком держать. Он старался дышать как можно ровнее и глубже.
Пирс-Харлоу вновь улыбнулся и грациозно повел по воздуху свободной рукой.
– Ну что же, значит настал ваш черед, верно? Да и не такое уж это большое событие, рано или поздно оно случается со всяким водителем.
Фаррелл уже вытащил бумажник и, почувствовав, что нажим лезвия ослаб, слегка повернулся в сторону юноши.
– Вообще-то, — сказал он, — тебе стоило проделать это еще там, в Аризоне. У меня тогда и денег было побольше. Прикинь-ка, сколько я потратил оттуда досюда, покупая еду на двоих.
– Я просто терпеть не могу водить машины, у которых для переключения скорости приходится возиться с рычагом, — весело сообщил Пирс-Харлоу. — И потом, что это вы, я тоже пару раз бензин покупал.
– В Флагстаффе на семь долларов, — презрительно фыркнул Фаррелл. — Тоже мне, трата.
– Эй, только не надо наглеть, не надо, — Пирса-Харлоу вдруг пугающим образом затрясло — даже в сумраке было видно, как он покраснел — и в хрустящих прежде согласных, теперь с запинкой слетавших с его влажных губ, появилась какая-то рыхлость. — А как насчет заправки в Барстоу? Насчет Барстоу как?
Впереди, в середине квартала показались двое трусцой бегущих в их сторону молодых людей: он и она, удивительно схожие подрагивающей полнотой, зелеными свитерами и безрадостной механичностью движений.
Фаррелл произнес:
– Ничего ты там не платил. В Барстоу? Ты уверен?
По-твоему, это умный план? А что если нет?
– Черт подери, конечно уверен, — огрызнулся Пирс-Харлоу. Он выпрямил спину, нож задергался, описывая в воздухе между ними дрожащие эллипсы. Фаррелл скосился через плечо, надеясь привлечь внимание женщины, не обозлив юнца еще сильнее. Пробегая мимо, она и впрямь приостановилась и придержала своего спутника за руку. Фаррелл сделал круглые глаза и слегка раздул ноздри, изо всех сил стараясь придать себе вид попавшего в беду человека. Молодые люди обменялись взглядами и, возобновив механическое движение, миновали автобус, — с темпа они сбились всего лишь на миг. Пирс-Харлоу все еще говорил:
– И между прочим, в Флагстаффе я потратил девять восемьдесят три. Это для полной ясности, мистер Фаррелл.
Он щелкнул над бумажником пальцами.
Фаррелл примирительно пожал плечами:
– Дурацкий какой-то спор, как бы там ни было.
О Господи, ну ладно, приступим. Он бросил бумажник так, что тот, ударясь о правое колено Пирса-Харлоу, свалился между сиденьем и дверцей. Юноша инстинктивно нагнулся за ним, на мгновение отвлекшись, и в это мгновение Фаррелл его ударил. Во всяком случае, в своих последующих воспоминаниях, он предпочитал использовать именно этот глагол, хотя вполне могли подойти и другие: «метнулся», «вцепился», «дернул». Он целил по запястью державшей нож руки, но Пирс-Харлоу успел отпрянуть и удар пришелся по кисти, едва не разможив пальцы юноши о грубую костяную рукоятку ножа. Пирс-Харлоу всхлипнул, зарычал и, вырывая руку, двинул Фаррелла по голени. Фаррелл выпустил руку, едва почувствовав, как лезвие прохладным лунным лучом заскользило меж его пальцев, и тут же услышав, как оно вспарывает рукав его рубашки. Ни боли, ни крови — только прохлада и Пирс-Харлоу, хватающий ртом воздух. Нет, план был неумный. К несчастью, другого у него не имелось. Природный дар Фаррелла — способность отыскивать резервные позиции и запасные выходы — никогда не проявлял себя раньше семи часов; решительно все, что он смог придумать сейчас, это пригнуться, уклоняясь от неистово замахнувшегося ножом Пирса-Харлоу, и рвануть Мадам Шуман-Хейнк с места, на миг смутно представив, как она влетает в круглосуточную автоматическую прачечную на углу. Он также завопил что было мочи (пожалуй, несколько поздновато): «Крииигааа!!» — впервые с тех пор, как в одинадцать лет выпрыгнул из родительской кровати, бывшей берегом Лимпопо, на свою кузину Мэри-Маргарет-Луизу, бывшую, соответственно, крокодилом.
Первое, что случилось следом — его стоптанный мокасин соскользнул с педали сцепления. Сразу за тем на колени ему рухнуло зеркальце заднего вида, ибо Мадам Шуман-Хейнк встала на задние колеса и тяжеловесно заплясала посреди Гонзалес-авеню, а отплясав, с грохотом рухнула на все четыре, отчего Пирс-Харлоу врезался физиономией в панель управления. Пальцы его, державшие нож, ослабли, и нож из них выпал.
Фаррелл не мог воспользоваться удачным моментом, поскольку падение и его наполовину оглушило, а Мадам Шуман-Хейнк резво скакнула к левой обочине, прямо на припаркованный там грузовик с аккуратно нанесенной по трафарету надписью на борту: «Разъездное невиданно благостное министерство по делам НЛО». Фаррелл отчаянно навалился на руль и лишь в последний миг обнаружил, что выворачивает прямо под капот мусоровоза, который наползает на него, точно паром из тумана, сверкая огнями и гудя. Мадам Шуман-Хейнк на удивление живо произвела разворот на месте кругом и понеслась, увечно покачиваясь от смертного ужаса, впереди мусорщика, выхлопная труба ее отхаркивалась, издавая звук, с каким взрывается консервная банка, и что-то, о чем Фарреллу не хотелось и думать, волоклось по асфальту, свисая с передней оси. Он ахнул кулаком по клаксону и зажал его, извлекая оглушительный вой.
Рядом с ним пепельно-бледный от боли и ярости Пирс-Харлоу слепо ощупывал костяшками пальцев кровоточащий рот.
– Я язык прокусил, — бормотал он. — Господи-Иисусе, я же язык прокусил.
– Я тоже как-то это проделал, — с сочувствием произнес Фаррелл. — Жутко неприятная штука, верно? Ты голову откинь немного назад.
Он начал, не поворачиваясь, медленно подвигать руку к ножу, лежавшему в полном забвении на коленях у Пирса-Харлоу. Но и периферийное зрение его в это утро тоже было не на высоте: когда он ударил вторично, Пирс-Харлоу с шумом втянул в себя воздух, сцапал нож и, промазав мимо залога биологического бессмертия Фаррелла на несколько съежившихся от страха дюймов, пропорол взамен обшивку сиденья. Фаррелл резко бросил Мадам Шуман-Хейнк влево и она, кренясь, понеслась боковой улицей, вдоль которой строем стояли мебельные склады и юридические конторы. Он вдруг услышал, как все, что есть незакрепленного в задней части автобуса, со стуком скачет от стенки к стенке, и подумал: «Ох, Иисус милосердный, лютня, сукин ты сын!» . Новая горесть не позволила ему на протяжении двух кварталов заметить, что весь транспорт, какой только движется по этой улице, движется ему навстречу.
– Вот дерьмо, — печально сказал Фаррелл, — ну, кто бы мог подумать?
Пирс-Харлоу скорчился на сиденьи, нелепо всплескивая локтями в попытках защититься от всего на свете, включая и Фаррелла.
– К обочине или я тебя зарежу. Прямо сейчас. Я серьезно, — он едва не плакал, под скулами у него разгорались гротескные пятна.
Фургон, украшенный изображеним индейца-виннебаго размером с сельский аэропорт, заполнил ветровое стекло. Фаррелл сам тихо заскулил, тормознул и развернул Мадам Шуман-Хейнк на мокром асфальте, тут же бросив ее в ворота автостоянки. В верхней точке пандуса произошло два важных события: Пирс-Харлоу вцепился ему в горло, а Мадам Шуман-Хейнк с явным наслаждением вырубила сцепление (ее старинный фокус, время для выполнения которого она всегда выбирала с большим тщанием) и принялась понемногу сползать назад. Фаррелл впился зубами в кисть Пирса-Харлоу и, еще дожевывая ее, как-то ухитрился вывернуть ручку скоростей, отчего фольксваген задним ходом метнулся обратно на улицу, попав в кильватер фургону, но при этом, словно стеклянный шарик, пробив сложенную из козел и ограждавшую рытвину баррикаду. Лютня, только не лютня, будь оно проклято. Со звоном разлетелась задняя фара, а Пирс-Харлоу и Фаррелл, выпустив друг друга, завопили в два голоса. Мадам Шуман-Хейнк вновь перескочила на нейтральную передачу. Фаррелл отпихнул Пирса-Харлоу, кое-как нащупал вторую скорость, всегда оказывавшуюся не там, где он ее в последний раз оставил, и врос в акселератор.
На Гонзалес-авеню Мадам Шуман-Хейнк, которой, чтобы развить пятьдесят миль в час, требовался обыкновенно попутный ветер плюс официально сделанное за два дня извещение, выскочила уже на шестидесяти. Пирс-Харлоу выбрал именно этот момент для новой фронтальной атаки и выбрал неудачно, поскольку Фаррелл в итоге срезал угол вместе со стоявшим на нем торговым автоматом фирмы «Свингерс-Эксчейндж». Сам же Пирс-Харлоу с ножом, странным образом торчащим у него из-под мышки, остался лежать на коленях у Фаррелла.
– Я думаю, тебе все же лучше было заняться программированием, — сказал Фаррелл. Они неслись по Гонзалес-авеню, снова приближаясь к скоростному шоссе. Пирс-Харлоу с трудом распрямился, вытер окровавленный рот и вновь наставил на Фаррелла нож.
– Зарежу, — безнадежно сказал он. — Богом клянусь, зарежу.
Чуть сбавив скорость, Фаррелл указал ему на близящуюся эстакаду.
– Видишь вон ту опору с указателем? Хорошо видишь? Так вот, мне интересно, успеешь ты выбросить нож прежде, чем я в нее врежусь?
Он сжал губы, изобразил серповидную улыбку, внушавшую, как он надеялся, мысль, что его сифилитическая переносица замечательно приспособлена для приема прогнозов погоды с Альфа-Центавра, и безмятежно-напевным тоном добавил:
– Лысая резина, тормоза не тянут, и останется от тебя на сидении мокрое место.
Нож со звоном ударился об опору в самый тот миг, когда Фаррелл все-таки успел увильнуть от нее, пронзительно визжа покрышками и выворачивая руль, бившийся и скакавший в его руках, как только что пойманная рыба. Поскольку зеркальца заднего вида у него теперь не имелось, старый зеленый автомобиль с откинутым верхом, вымахнувший неизвестно откуда, будто мяч, отбитый бейсбольной битой, внезапно и дико загудел прямо у него под окном, боком подскальзывая к автобусу, напоминая астероид, неторопливо одолеваемый безжалостной массой огромной планеты. На какой-то миг мир для Фаррелла перестал существовать — от него уцелело лишь безжизненное, как у утопленника, лицо водителя, покрытое рябью, сжимающееся от ужаса под огромным, похожим на газгольдер шлемом, да золотые цепи и украшения, каскадом стекавшие с розоватого тела сидевшей рядом с водителем женщины, да розетка ржавчины вокруг ручки на дверце, да палаш в руке молодого негра на заднем сиденье, казалось, лениво оборонявшегося этим оружием от нависавшей над ним Мадам Шуман-Хейнк. Затем Фаррелл раскорячился на руле и из последних сил утянул автобус вправо, заставив его визгливо обогнуть еще одну опору и с лязгом замереть почти за самой спиной зеленого автомобиля, который, выправившись, стрельнул к Заливу. Фаррелл сидел, наблюдая за негром, победно машущим в тумане своим палашом, пока машина не скрылась на пандусе скоростного шоссе.
Он с шумом выпустил воздух. До него вдруг дошло, что Пирс-Харлоу уже довольно давно голосит, лежа на полу бесформенной кучей и конвульсивно содрогаясь.
– Давай-ка, кончай, вон патруль едет.
Фаррелла тоже трясло и он мельком подумал, что его, пожалуй, вот-вот вырвет.
Никакой полицейский патруль к ним не ехал, но Пирс-Харлоу умолк — разом, будто ребенок — гулко сглонул и отер лицо рукавом.
– Вы сумасшедший, самый настоящий сумасшедший, — он говорил сдавленным глосом, прерываемым обиженной икотой.
– Вот и помни об этом, — увесисто обронил Фаррелл. — Потому что если ты попытаешься выскочить и подобрать нож, я тебя перееду.
Пирс-Харлоу оттдернул руку от дверцы и с испугом взглянул на Фаррелла. Фаррелл смотрел мимо юноши, в глазах у него все плыло, и тело еще колотила дрожь. Наконец, он вновь запустил двигатель и, осторожно оглядываясь по сторонам, развернул Мадам Шуман-Хейнк. Пирс-Харлоу набрал воздуху в грудь, намереваясь протестовать, но Фаррелл его опередил:
– Сиди тихо. Утомил ты меня. Просто сиди и молчи.
– Куда это вы собрались? — требовательно спросил Пирс-Харлоу. — Если в полицию, так…
– Для этого я слишком вымотался, — сказал Фаррелл. — Первое мое утро здесь за десять лет, я не собираюсь проводить его с тобой в участке. Сиди спокойно и я заброшу тебя в больницу. Пусть полюбуются на твой язык.
Пирс-Харлоу поколебался, но все же откинулся на спинку сиденья, коснулся губ и оглядел пальцы.
– Наверное, швы придется накладывать, — обвиняющим тоном сказал он.
Фаррелл ехал на первой скорости, напряженно прислушиваясь к новым, скребущим звукам, долетавшим из-под автобуса.
– Ну, это еще как повезет. Я лично на большее, чем прививки от бешенства, не расчитывал.
– А у меня медицинской страховки нет, — продолжал Пирс-Харлоу.
Фаррелл решил, что на это никакой разумный человек ответа от него ждать не стал бы, и резко поворотил на Пейдж-стрит, внезапно вспомнив о клинике, расположенной где-то поблизости, и о тихой дождливой ночи, когда он втащил в приемное отделение Перри Брауна по прозвищу Гвоздодер, плача от уверенности, что тот уже умер, потому что чувствовал, как тело Перри с каждым шагом холодеет у него на плече. Тощий старина Перри. Автомобильный вор, потрясающий игрок на банджо и первый серьезный колесник из тех, кого я видел. И Венди на заднем сиденьи, остервеневшая от того, что он снова попятил ее травку, и все повторяющая, что теперь она за него нипочем не пойдет. О Господи, ну и денечки же были. Он напомнил себе — рассказать Бену, когда он, наконец, до него доберется, про Перри Брауна. Кто-то говорил, что он потом растолстел. Когда Фаррелл притормозил у клиники, по оловянной закраине неба быстро расплывалось горчично-серое пятно. Чужак не обратил бы на него никакого внимания, но Фаррелл все еще способен был признать рассвет над Авиценной, где бы он его ни увидел. Он повернулся к ссутулившемуся у дверцы, закрывшему глаза и засунувшему пальцы в рот Пирсу-Харлоу и сказал:
– Ну что же, это был кусок настоящей жизни.
Пирс-Харлоу выпрямился, поморгал, переводя взгляд с Фаррелла на клинику и обратно. Рот у него сильно распух, но общий тон его внешности уже восстанавливался и бело-розовая самоуверенность расцветала прямо у Фаррелла на глазах, будто ящерица отращивала оторванную конечность.
– Господи, — сказал он, — хорош я буду, явившись туда с изжеванным языком.
– Скажи им, что порезался во время бритья, — посоветовал Фаррелл. — Или что целовался взасос с собакой Баскервиллей. Всего хорошего.
Пирс-Харлоу покорно кивнул:
– Я только манатки сзади возьму.
Он привстал и скользнул мимо Фаррелла, обернувшегося, чтобы проследить за его перемещениями. Юноша подобрал свой свитер и принялся неторопливо рыться в вещах, отыскивая настоящую греческую рыбацкую шапочку и карманное стерео. Фаррелл, нагнувшийся за бумажником, услышал внезапный, приятно глухой металлический звук и выпрямился, вскрикнув совсем как трансмиссия Мадам Шуман-Хейнк.
– Извините, — сказал юноша, — это ведь ваша мандолина, да? Мне очень жаль.
Фаррелл передал Пирсу-Харлоу его рюкзачок, и молодой человек, сдвинув дверь, спустился на одну ступеньку, затем остановился и оглянулся на Фаррелла.
– Ладно, большое спасибо, что подвезли, очень вам благодарен. И доброго вам дня, хорошо?
Фаррелл, беспомощно дивясь, помотал головой.
– Послушай, и часто ты это проделываешь? Я не из праздного любопытства спрашиваю.
– Ну, я не зарабатываю таким образом на жизнь, если вы об этом, — Пирс-Харлоу вполне мог быть игроком университетской команды по гольфу, защищающим свой любительский статус. — На самом деле, это скорее хобби. Знаете, как некоторые увлекаются подводной фотографией. Я получаю удовольствие, вот и все.
– Ты даже не знаешь, как это делается, — сказал Фаррелл. — Что следует говорить, и того не знаешь. Если ты будешь продолжать в том же духе, тебя кто-нибудь попросту пристукнет.
Пирс-Харлоу пожал плечами.
– Я получаю удовольствие. Видели бы вы, какие лица делаются у людей, когда до них начинает доходить. В общем-то, это затягивает, как наркотик — смотришь на них и знаешь, что ты вовсе не тот, за кого они тебя принимают. Что-то вроде Зорро, понимаете?
Он спрыгнул на панель и обернулся, чтобы одарить Фаррелла улыбкой, полной нежных воспоминаний — такой, как будто когда-то, давным-давно, в стране, где говорят на совсем чужом языке, им выпало вместе пережить приключение. Он сказал:
– Вам бы тоже стоило попробывать. Да, собственно, вы уже почти проделали это, вот только что. Так что осторожнее, мистер Фаррелл.
Он аккуратно задвинул дверцу и неторопливо пошел к клинике. Фаррелл завел Мадам Шуман-Хейнк и осторожно втиснулся в поток машин, идущих из пригородов Сан-Франциско, уже густеющий, хотя для него, по воспоминаниям Фаррелла, было еще рановато. Впрочем, что ты можешь знать? В ту пору всякий, кто жил на белом свете, селился на Парнелл-стрит и спал до полудня. Чего бы там ни волокла под своим днищем Мадам Шуман-Хейнк, решил он, пусть подождет, пока он доберется до Бена, — вместе с размышлениями о событиях последнего получаса. Кожу коробило от засохшего пота, и каждый удар сердца гулко отдавался в голове. В фольксвагене пахло ногами, одеялами и остывшей едой из китайского ресторана.
Катя по Гульд-авеню на север – куда, к дьяволу, провалился Тупичок? Не могли же его снести, мы все там играли, видать, пропустил
– он, хоть и с некоторой опаской, позволил себе углубиться в тему зеленого автомобиля. Тогда, в тот миг, его разум — ретиво удиравший из города, не оставив нового адреса, предоставив старым олухам, рефлексам и нервам, в очередной раз расплачиваться по счетам и залогам — разум его зарегистрировал лишь огромный шлем на водителе, красивый игрушечный – игрушечный?
– меч в руках у чернокожего и женщину, одетую в одни золотые цепочки. Но на черном парне было какое-то подобие мантии — меховой кивер? И на заднем сиденьи, когда старая развалюха уносилась прочь, мелькнули сваленные кучей бархатные плащи, жесткие белые брыжи и похожие на костры в тумане плюмажи. Чего тут думать — просто-напросто рекламный фургон, «Добро пожаловать в Авиценну». А эта, в цепях, надо думать, из Исконных Дочерей. Гульд-авеню улица длинная, протянувшаяся с одного конца Авиценны почти до другого, отделяя студенческий городок и холмы за ним от горячих черных равнин. Фаррелл ехал по ней и автомобильные кладбища сменялись лавками старьевщиков, а лавки зданиями оффисов и универсальными магазинами – черт, тут же был отличный старый рыбный базар, он-то куда запропастился?
– а те уступали место одно— и двухэтажным каркасным домам, белым, синим, зеленым, с наружными лестницами. Дома были большей частью тонкостенные, в беспощадном утреннем свете они казались лодками, вытащенными на берег, потому что выходить на них в море стало опасно. На юго-западном углу Ортеги у Фаррелла на миг перехватило дыхание, но серый, выпяченный, по-рыбьи чешуйчатый дом исчез, замененный заводиком, производящим охлажденный апельсиновый сок.
Все время, пока я здесь жил, они норовили его снести. Самый непригодный к плаванию дом, в каком я когда-либо выходил в открытое море. Эллен. Даже по прошествии стольких лет он с осторожностью касался языком этого имени, словно ощупывая больной зуб. Впрочем, ничего не случилось.
Бен уже больше четырех лет — с тех пор, как покинул Нью-Йорк — жил на Шотландской улице. Эти места Фаррелл знал плохо, он положился на удачу, когда, не задумываясь, заворотил приятно разговорившуюся Мадам Шуман-Хейнк направо, к тройному каскаду невысоких крутых холомов. На протяжении квартала вид здешних домов менялся, они темнели, разрастались, обзаводились облицованными галькой ново-английскими углами, подпиравшими открытые калифорнийские веранды. Чем выше он поднимался, тем дальше дома отступали от улицы, забираясь под сень мамонтовых деревьев, эвкалиптов, китайских ясеней, лишь несколько оштукатуренных угловых строений еще щеголяли попугайской раскраской. Никаких тротуаров. Как без них обходится Бен, вообразить не могу. Когда он отыскал дом, небо за его спиной еще сохраняло угрюмость, но на Шотландской улице солнце уже взбиралось по виноградным лозам и зарослям, мурлыкая, терлось о бугенвиллии. Улицу окружали косматые прихотливые джунгли, она вилась и кружила, подобная козьей тропе, предназначенная для одноколок, почтовых карет, тележек со льдом — Мадам Шуман-Хейнк и спускавшийся с холма «бьюик» ненадолго притерлись друг к дружке носами и завертелись, как олени-самцы перед дракой. В отличие от укрощенных садов и лужаек нижних ярусов, заросли на Шотландской с чувственным бесстыдством разливались по крышам гаражей и выплескивались за низкие каменные ограды, заставляя земельные участки чужих дуг другу людей вступать в вызывающе беззаконные связи. Далеко же занесло тебя, парень, с Сорок шестой улицы и Десятой авеню. Дом он узнал по описаниям в письмах Бена. Как и большинство его соседей, то было старое крепкое двухэтажное здание, имевшее величаво обшарпанный облик сбрасывающего зимнюю шкуру бизона. От прочих домов на Шотландской его отличала крытая галерея, шедшая вдоль и вокруг всего дома, достаточно широкая и ровная, чтобы два человека, взявшись под руки, могли с удобством прогуливаться по ней. «Это тебе не воронье гнездо на крыше, — писал Бен, — в котором вдовица ожидает, когда возвратится ее капитан. Судя по всему, тип, который строил этот дом в девяностых годах, замахнулся на пагоду, но его увезли до того, как он успел загнуть уголки.»
Остановив автобус и забравшись назад, за лютней, он обнаружил, что весь набор его поварских принадлежностей исчез. На миг его охватила злоба, какой он не испытал и во время ограбления, но на смену ей тут же пришло почти благоговейное изумление — сумка была не маленькая, а молодой человек умудрился стибрить ее практически на глазах у хозяина. Исчезла и электробритва. Фаррелл уселся на пол, вытянул перед собою ноги и залился смехом.
Через некоторое время он вытащил лютню из угла, в который ее занесло. Не снимая чехла и пластиковых скреп из страха увидеть причиненный ей ущерб, он лишь сказал: «Давай, любимая», — и вылез из автобуса и тут же расчихался, потому что в нос ему ударили запахи влажного жасмина и розмарина. Он снова оглядел дом – скворечники, чтоб я пропал
– затем повернулся к нему спиной и медленно перешел узкую улочку, чтобы еще раз взглянуть на холмы Авиценны.
Залив, измятый и тусклый, словно постельное покрывало в мотеле, охватывал полгоризонта. Несколько парусов стыли под мостом, а дальше, куском мыла соскользнувшим в туман, похожий на воду, в которой помыли посуду, маячил Сан-Франциско. Оттуда, где под солнцем Шотландской улицы стоял Фаррелл, видно было не все — верхушки деревьев и фронтоны домов скрадывали куски пейзажа — но он различил краснокирпичную звоницу университета и площадь в кампусе, на которой он впервые увидел Эллен, предлагавшую первокурсникам сразиться в шахматы. И если вон там действительно угол Серра и Фокса, значит, то окно должно принадлежать пиццерии в Мемориальном центре Николая Бухарина. Два года я работал в ней официантом и разнимал драчунов и все равно вечно путаю его с этим, вторым, с Бакуниным. Единственным движением, которое ему удалось различить отсюда, был зеленый проблеск автомобиля, скользнувшего по равнине и пропавшего за пастельными крышами, казалось, до самой автострады налегающими одна на другую, словно листья кувшинок. С минуту он постоял на цыпочках, отыскивая «Синее Зоо» — индиговое, похожее на бородавчатую лягушку викторианского пошиьа строение, в котором они с Гвоздодером Перри Брауном и корейским струнным трио почти три месяца бесплатно занимали верхний этаж, пока гульба внизу не закончилась и хозяин дома их не обнаружил. Не приснилось ли мне все это — время и люди? И что начнется теперь? Вернувшись к дому Бена по выложенной древесными спилами тропинке, он разоблачил лютню и в груди у него заныло от благодарности — лютня осталась цела. Он присел на ступеньку крыльца, привычно дивясь виду своей кисти на долгом золотистом изгибе инструмента — вот так же когда-то он задохнулся, не в силах поверить чуду: своей ладони на голом бедре женщины. Нежно притиснув лютню к животу он подержал ее так, и парные струны выдохнули ноту, хоть он их еще и не тронул.
– Давай, любимая, — снова сказал он.
Он заиграл «Mounsiers Almaine» — быстрее, чем нужно, что случалось с ним часто, но не пытаясь замедлить темп. Потом сыграл павану Дауленда, потом еще раз «Mounsiers Almaine», теперь уже правильно. Лютня согрелась под солнцем и от нее пахнуло лимоном.
II
– Было бы хорошо, если бы вы оказались Джо Фарреллом, — сказала старуха.
Впоследствии, попадая в странные времена и места, Фаррелл любил вспоминать, как они с Зией впервые увидали друг дружку. К той поре он уже не помнил ни единой подробности, кроме того что каждый из них инстинктивно схватился за первый предмет, оказавшийся под рукой: Фаррелл за лютню, а Зия за поясок изношенного купального халата, который она затянула под тяжелой грудью потуже. Иногда Фаррелл словно бы припоминал мгновенно охватившую его уверенность будто перед ним неожиданно возник не то очень давний друг, не то очень терпеливый недруг, от которого зависит его жизнь; но по большей части он сознавал, что выдумал это. Впрочем, на тяжких усилиях вообразить, будто он не ведает, кто такая Зия, Фаррелл себя и вправду поймал.
– Потому что если это не так, — продолжала она, — то зачем, спрашивается, я торчу в шесть утра у себя на крыльце и слушаю играющего на лютне незнакомца? Так что если вы все же Джо Фаррелл, входите в дом и позавтракайте. Если нет, я пойду досыпать.
В общем-то она показалась ему не особенно рослой — да не такой уж и старой. Бен в письмах почти не описывал ее и первым зрительным впечатлением Фаррелла был нависший над ним громадный дремлющий монолит, менгир в измахренном фланелевом халате. Поднявшись на ноги, он увидел широкое, с грубыми чертами лицо шестидесятилетней, не более, женщины, темно-медовую кожу почти без морщин и серые глаза — быстрые, ясные и высокомерно печальные. Но тело ее расползлось, тело поденщицы, лишившееся талии, коротконогое, широкобедрое, с лунообразным животом, хотя даже сейчас, в постельных шлепанцах, похожих на клочья взбитых свинцовых белил, она несла это тело со сдержанной живостью циркового канатоходца. Халат казался ей длинноват, и Фаррелл слегка содрогнулся, поняв, что это халат Бена.
– Вы Зия, — сказал он, — Анастасия Зиорис.
– О, это-то я помню даже в такую рань, — ответила она. — А как насчет вас? Решили уже — Джо Фаррелл вы или нет?
– Я Фаррелл, — сказал он, — но вы тем не менее можете вернуться в постель. Я не хотел вас будить.
Волосы у нее были очень густые и несколько жестковатые, седые и черные одновременно, словно зимний рассвет. Они спадали до самых лопаток, удерживаемые вместе не резинкой, но грубым серебряным кольцом. В глазах почти отсутствовали белки. Фаррелл видел, как зрачки медленно дышат под утренним светом, и ему представилось, будто вся тяжесть, скрытая в них, наваливается на него, испытуя его силу — подобно тому, как в первых раундах боксеры припадают друг к другу.
– Я вас боюсь? — спросила она.
Фаррелл сказал:
– Когда Бен в первый раз написал мне о вас, я подумал, что вам досталось самое красивое имя на свете. Да я и сейчас так думаю. Правда, есть еще женщина, которую зовут Электа Ареналь де Родригес, но это примерно одно и то же.
– Я вас боюсь? — повторила она. — Или я рада вас видеть?
Греческий акцент ощущался не в звуках ее голоса, низкого и хриплого, а скорее в отзвуках его. Голос не оставлял неприятного впечатления, но и непринужденного тоже. Фаррелл не мог представить себе, как этот голос поддразнивает, утешает, ласкает – Господи-Иисусе, она же старше его матери
– или лжет. Больше всего он годился для вызывающих смятение вопросов, простых ответов на которые не существует.
Фаррелл сказал:
– Меня никто еще никогда не боялся. Если вы испугаетесь, это будет замечательно, но я, по правде сказать, ничего такого не ждал.
Она продолжала вглядываться в него, но ощущение от этого было не тем, какое возникает, когда чей-то непроницаемый взор вдруг останавливается на тебе или становится более пристальным, нет, скорее у Фаррелле возникло чувство, будто он привлек внимание леса или большого простора воды.
– Чего же вы ждали?
Фаррелл ответил ей непонимающим взглядом, слишком усталый и неуверенный даже для того, чтобы пожать плечами, почти безмятежный в своем бездействии.
– Ну ладно, входите, доброго утра.
Она повернулась к нему спиной, и Фаррелл вдруг ощутил дуновение странного горя — пронизывающий осенний ветерок заброшенности и утраты, повеявший, быть может, из детства, в котором все беды были еще равновелики и приходили, не затрудняя себя объяснениями. Ощущение это тут же исчезло, и он вошел в дом следом за пожилой женщиной в синем купальном халате, громоздко переставляющей ноги в варикозных, он знал это, венах.
«Дом Зии — это пещера, — три года назад написал ему Бен, уже проживший с ней больше года. — Кости под ногами, какие-то мелкие когтистые твари перебегают по темным углам, и огонь оставляет на стенах жирные пятна. Все пропахло куриной кровью и сохнущими шкурами.» Однако в то утро дом предстал перед Фарреллом подобием зеленеющего дерева, а комнаты — ветвей, высоких, легких, что-то лепечущих, звучащих, как дерево под солнцем. Он стоял в гостиной, разглядывая доски цвета прожаренных тостов, сходившиеся на потолке точь в точь, как на спинке лютни. Его окружали книги и просторные окна, зеркала и маски, и толстые коврики, и мебель, похожая на задремавших животных. Низкий чугунный столик с шахматной доской стоял у камина. Деревянные фигуры истерлись почти до полной округлости, лишившись черт и уподобясь лестничным балясинам. В углу Фаррелл увидел высокий старый заводной граммофон и рядом с ним проволочную корзинку, полную ржавых копий и пампасной травы.
Зия провела его в маленькую кухню, взболтала множество яиц, поджарила яичницу и сварила кофе, быстро двигая смуглыми, чуть короткопалыми руками. Говорила она совсем мало и ни разу на него не взглянула. Впрочем, покончив с готовкой, она поставила на стол две тарелки и уселась напротив него, подперев кулаками голову. На миг серый взгляд ее, ясный и беспощадный, как талая вода, скользнул по Фарреллу с откровенной враждебностью, пробравшей его до костей и омывшей их. А потом Зия улыбнулась, и Фаррелл, дивясь женскому лукавству, перевел дух и тоже ей улыбнулся.
– Простите, — сказала она. — Можно, я возьму назад последние пятнадцать минут?
Фаррелл серьезно кивнул.
– Если оставите яйца.
– Испуганные любовники это что-то ужасное, — сказала Зия. — Я уже неделю боюсь за Бена и все из-за вас.
– Но почему? Вы говорите, словно Папа, приветствующий Аттилу Гунна. Что я натворил, чтобы внушать подобный страх?
Она опять улыбнулась, но глубоко запрятанное, подспудное веселье уже ушло из улыбки.
– Дорогой мой, — сказала она, — я не знаю, насколько вы привычны к таким ситуациям, но вам ведь наверняка известно, что никто по-настоящему не радуется, встречая самого старого и близкого из друзей. Вы же знаете это?
Она наклонилась к нему, и Фаррелл ощутил, как качнулся заливающий кухню солнечный свет.
– Может быть, я и самый старый, — ответил он. — А вот насчет близкого не уверен. Я не видел Бена семь лет, Зия.
– В Калифорнии самый старый это и есть самый близкий, — отвечала она.
– У Бена здесь есть друзья, в университете, люди, которым он не безразличен, но нет никого, кто по-настоящему знал бы его, только я. А тут появляетесь еще и вы. Все это очень глупо.
– Да, пожалуй, — Фаррелл потянулся за маслом. — Потому что теперь вы
– ближайший друг Бена, Зия.
Большая овчарка, сука, вошла в кухню и гавкнула на Фаррелла. Покончив с этой формальностью, она положила морду ему на колено и распустила слюни. Фаррелл дал ей немного болтуньи.
Зия сказала:
– Вы знали его тринадцатилетним. Что он собой представлял?
– У него был высокий блестящий лоб, — сказал Фаррелл,– и я прозвал его «Тугоротым».
Зия рассмеялась, так тихо и низко, что Фаррелл едва услышал ее — переливы этого смеха звучали словно бы где-то за самой гранью его чувств. Фаррелл продолжал:
– Он был дьявольски хорошим пловцом, совершенно потрясающим актером и в старших классах тянул меня один год по тригонометрии, а другой по химии. На уроках математики я обычно корчил ему рожи, стараясь рассмешить. Кажется, отец его умер, когда мы еще были мальчишками. Он терпеть не мог мою клетчатую зимнюю шапку-ушанку, и обожал Джуди Гарланд, Джо Вильямса и маленькие ночные клубы, в которых все шоу состоит из пяти человек. Вот такую ерунду я и помню, Зия. Я не знал его. Думаю, он меня знал, а меня тогда слишком занимали мои прыщи.
Она все еще улыбалась, но выражение лица ее, подобно смеху, представлялось частью совсем другого, более медленного языка, в котором все, что он понимал, означало нечто иное.
– Но потом, в Нью-Йорке, вы ведь жили с ним в одной комнате. Вы вместе играли, а так, как музыка, ничто не сближает. Понимаете, я ревную его ко всем, кто был до меня, — как Бог. Иногда мне удается приревновать его к матери или к отцу.
Фаррелл покачал головой.
– Нет, не так. Я, конечно, в меру глуп, но вы пытаетесь меня одурачить. Ревность не по вашей части.
– Ляг, Брисеида, — резко сказала Зия.
Овчарка оставила Фаррелла и, цокая, протрусила к ней. Зия, не отрывая от Фаррелла глаз, потрепала ее по морде.
– Нет, — сказала она, — я не ревную к тому, что вы знаете о нем, или к тому, что вы можете овладеть какой-то частью его существа. Я лишь боюсь идущего следом за вами.
Фаррелл вдруг обнаружил, что медленно оборачивается, настолько явственным было ощущение, что она и вправду видит за спиной у него какого-то его зловещего спутника.
Зия продолжала:
– Ощущения молодости. Он забыл, насколько он молод — университет помогает этому как ничто другое. Я никогда не пыталась его состарить, никогда, но забыть я ему позволила.
– А Бен всегда был староват, — откликнулся Фаррелл, — даже когда стрелял из рогатки канцелярскими скрепками в своей комнате в общежитии. Я думаю, вы моложе Бена.
Лукавство вернулось в ее глаза и легкость, с какой они изменялись, почему-то вновь поразила его.
– Бываю иногда, — сказала она.
Собака неожиданно вздыбилась, положив лапы ей на колени и прижавшись щекою к ее щеке, так что на Фаррелла глядели теперь два лица с одинаковым выражением непонятного веселья, только у Зии рот оставался закрытым. Фаррелл, на миг повернувшийся к окну, чтобы взглянуть на купу росших за домом приземистых дубков, увидел отраженным в стекле не свое лицо, а одинокую фигуру, сидящую в кресле напротив: огромное тело каменной женщины с осклабившейся головою собаки.
Видение продлилось меньше времени, чем требовалось глазам, чтобы вникнуть в него, или сознанию, чтобы успеть отшатнуться, клятвенно обещая себе после обязательно все записать. Когда Фаррелл обернулся от окна, Брисеида уже начала облизывать масло, а Зия спихивала ее на пол.
– Вы ранены.
В голосе Зии не было ни тревоги, ни того, что Фаррелл мог бы назвать озабоченностью — разве что легкая обида. Он оглядел себя и только теперь заметил, что правый рукав распорот от запястья до локтя, а края распора покрыты буровато-ржавыми пятнами.
– А, пустяки, просто царапина, — сказал он. — Всегда мечтал о возможности произнести эту фразу.
Но Зия уже стояла с ним рядом и закатывала рукав, не слушая его искренних протестов.
– Пятый закон Фаррелла: не гляди на это место, и оно не будет болеть.
Рана оказалась длинным, неглубоким протесом, простеньким и чистым, выглядевшим именно тем, чем он был, не более. Пока Зия обмывала руку и плотно стягивала края раны похожими на бабочек латками пластыря, Фаррелл рассказывал ей про Пирса-Харлоу, норовя так подать это малопривлекательное происшествие, чтобы получилась безобидная и глупая похвальба. Чем пуще он старался ее рассмешить, тем напряженнее и резче в движениях становились ее руки — по причине сочувствия, боязни за него или всего лишь презрения к его глупости, этого он сказать бы не смог. Не в силах остановиться, он продолжал пустословить, пока она не закончила и не встала, что-то бормоча про себя, словно застрявшая в дверях дряхлая попрошайка. Фаррелу показалось сначала, что она говорит по-гречески.
– Что? — переспросил он. — Вы должны были знать об этом?
Она повернула к нему лицо, и Фаррелл пришел в замешательство, внезапно поняв, что эта странная, лукавая, коренастая женщина охвачена гневом на самое себя, столь неистовым и неумолимым, словно именно она и отвечала за поступки Пирса-Харлоу да и попытку ограбления совершила сама, по рассеянности. Серый взор потемнел до асфальтового оттенка, в воздухе кухни запахло далекой грозой.
– Это мой дом, — сказала она. — Я должна была знать.
– Что знать? — снова спросил Фаррелл. — Что я напорюсь рукой на нож какого-то предприимчивого бандита? Я и сам этого не знал, так вам-то откуда?
Но она продолжала качать головой, глядя на Брисеиду, сжавшуюся в комок и скулившую.
– Нет, не снаружи, — сказала она, обращаясь к собаке.– Теперь уже нет, с этим покончено. Но это — мой дом.
Первые слова упали мягко, как листья, в последних слышался свист и шелест метели.
– Это мой дом, — повторила она.
Фаррелл сказал:
– Мы говорили о Бене. О том, что он, в сущности, старше вас. Мы только что говорили об этом.
Ему казалось, что он ощущает, как в тишине ее гнев нагромождается между ними, зримо скапливаясь вокруг большими сугробами, полями статического электричества. Она взглянула на Фаррелла, сощурилась, словно его потихоньку относило прочь от нее, и наконец, обнажила в холодном смешке мелкие белые зубы.
– Ему нравится, что я стара, умна и нечестива, — сказала она. — Нравится. Но сама я иногда ощущаю себя, как — как кто? — как колдунья, королева троллей, заворожившая юного рыцаря, чтобы он стал ей любовником: колдовство ее будет действовать, пока кто-то не произнесет при нем определенного слова. Не волшебного — обычного, какое можно услышать на кухне или в конюшне. И как только рыцарь услышит его, всему конец, он ее бросит. Подумайте, как ей приходится оберегать его — не от магов, а от конюшенных мальчиков, не от принцесс, от кухарок. Но что она может сделать? И что бы она ни сделала, как долго это продлится? Рано или поздно кто-то да скажет при нем «солома» или «швабра». Что она может сделать?
Фаррелл осторожно протянул руку, чтобы во второй раз за утро коснуться лютни.
– Не многое. Наверное, просто оставаться королевой. С королевами нынче туго, троллей там или не троллей. На это сейчас многие жалуются.
На сей раз он ее смех услышал, неторопливый и неприбранный смех утренней женщины, и внезапно их оказалось за столом только двое, и ничего не осталось в кухне, кроме солнца, собаки и запаха кофе с корицей.
– Сыграйте мне, — сказала она, и Фаррелл поиграл немного, прямо в кухне: кое-что из Дауленда, кое-что из Россетера. Затем ей захотелось узнать о его скитаниях, и они принялись негромко беседовать о грузовых и рыбацких судах, о рынках и карнавалах, о языках и полиции. Он жил во множестве мест, в большем их числе, нежели Зия, побывал он и на Сиросе, острове, где она родилась и которого не видела с детства.
– Вы знаете, — сказала она, — вы долгое время были для Бена легендой. Вы вместо него совершали поступки.
– О, такой человек есть у каждого, — отозвался он. — Этакое средоточие грез. Моя легенда, когда я в последний раз слышал о ней, объезжала на велосипеде Малайзию.
В глазах Зии вновь загорелось лукавство.
– Но какой же странный получился из вас Одиссей, — сказала она. — Одно и то же приключение повторяется с вами снова и снова.
Фаррелл недоуменно заморгал.
– Я читала ваши письма к Бену, — сказала Зия. — Каждый раз, когда вы, проснувшись, осознаете, куда вас занесло, вы отыскиваете какую-нибудь несусветную работу, заводите несколько колоритных знакомств, играете на лютне, а иногда — на одно письмо — появляется женщина. Потом вы просыпаетесь где-то в еще и все начинается заново. Вам по нраву такая жизнь?
Со временем он почти уверил себя, что именно в этот момент их разговора земля вдруг плавно ушла у него из-под ног, как будто на лестнице не оказалось ступеньки или в панели плиты, и он, утратив равновесие, начал, кренясь, заваливаться, словно человек, внезапно вырванный из сна, в котором он падал куда-то. Но в само то мгновение он лишь поувствовал, как краснеет, произнося пылкую пошлость:
– Я делаю то, что делаю. И меня это устраивает.
– Да? Это печально.
Она поднялась, чтобы перенести тарелки в мойку. Она все еще безмолвно смеялась.
– Мне кажется, вы позволяете себе откусывать лишь верхнюю корочку ваших переживаний, — сказала она, — довольствуетесь тенью. А самого лучшего не трогаете.
Фаррелл взял лютню, дышавшую, как медленно просыпающееся существо.
– Вот оно — лучшее, — сказал он, начиная играть павану Нарваэса, которой страшно гордился, потому что сам переложил ее для лютни. Просвечивающие аккорды, трепеща, соскальзывали с его пальцев. Пока он играл, вошел Бен, и они кивнули друг другу, но Фаррелл продолжал играть, пока павана не оборвалась на нежном и ломком арпеджо. Тогда он отложил лютню и встал, чтобы обняться с Беном.
– Испанское барокко, — сказал он. — В последний год, примерно, я его много играл.
Бен взял Фаррелла за плечи и потряс — медленно, но с силой.
– А ты изменился, — сказал Фаррелл.
– Зато ты ничуть, только глаза, — ответил Бен.
Зия наблюдала за ними, зарыв руку в мех Брисеиды.
– Занятно, — медленно произнес Фаррелл, — а вот твои глаза нисколько не изменились.
Он продолжал разглядывать Бена, опасливо, зачарованно и с тревогой. Бен Кэссой, с которым он дожидался автобуса на утреннем нью-йоркском снегу, удивительно походил на дельфина, а в едких водах школьного бассейна он и двигался, как дельфин, легко и игриво. На суше же он, высокий, сутулый и близорукий, то и дело о что-нибудь спотыкался. Но теперь он двигался с энергичной сдержанностью Зии, и лоснистая кожа его обветрилась до суровой прозрачности парусины, а круглое, моргающее лицо — с дельфиньим лбом, по-дельфиньи клювастое, по-дельфиньи лишенное теней — погрубело, замкнулось и накопило столько темноты, что хватило бы и на замок крестоносца. После семи лет разлуки Фаррелл, разумеется, готов был увидеть и ставшую чище кожу, и первую седину, но мимо этого человека он прошел бы на улице, и лишь отойдя на квартал, обернулся бы неверяще и изумленно. Тут Бен по старой библиотечной привычке сунул в рот костяшку левого мизинца, и Фаррелл машинально произнес:
– Не делай этого. Мать же тебе не велела.
– Если тебе можно щелкать в классе пальцами, да к тому же пальцами ног, так и я могу грызть мизинец, — ответил Бен.
Зия, подойдя, молча встала с ним рядом, и Бен обнял ее за плечи.
– Это мой друг Джо, — сказал он ей. — Он стаскивает под столом башмаки и черт знает что вытворяет своими ступнями.
Затем он глянул на Фаррелла и поцеловал ее, и она прижалась к нему.
Немного погодя, она ушла переодеваться, а Фаррелл начал рассказывать Бену про Пирса-Харлоу и открытый зеленый автомобиль, но рассказ получился сбивчивым, поскольку Фаррелл толком не спал уже тридцать шесть часов, и теперь все они на него навалились. Поднимаясь по лестнице на пути в свободную спальню, он вспомнил о двух недавно разученных пьесах Луиса Милана, которые ему хотелось сыграть Бену, но Бен сказал, что ониподождут.
– У меня в девять занятия и после еще работа на кафедре. Поспи до моего возвращения, а потом сможешь играть для нас хоть целую ночь.
– А что у тебя там в девять? — Фаррелл, не раздеваясь, свернулся под стеганым одеялом и с закрытыми глазами вслушивался в голос Бена.
– Все то же мое универсальное пугало. Это введение в «Эдды», но я добавил туда щепотку древнескандинавской этимологии, чуточку скандинавского фольклора, немного истории, родственные литературные источники и параллели к Писанию. Классический комикс по мотивам Снорри Стурлусона.
Голос не изменился — слишком медлительный для Нью-Йорка, мягкий голос, временами вдруг словно проваливающийся в резкую хрипотцу, делающую его странно похожим на голоса, порой влезающие в междугородние разговоры. Когда слышишь, как кто-то переговаривается с Вайомингом или Миннесотой. Фаррелл уже заснул — и тут же проснулся, потому что Брисеида облизала ему лицо. Бен обернулся, чтобы позвать собаку, и последние его слова пронеслись мимо сознания Фаррелла, едва коснувшись его.
– Ну, так что ты о ней думаешь?
– Чересчур экспансивна, — пробурчал Фаррелл, — но очень мила. По-моему, у нее глисты.
Он открыл глаза и ухмыльнулся, глядя на Бена.
– Что я могу сказать? У тебя от жизни с ней выросли скулы. Раньше ты ни одной похвалиться не мог. Мне никак не удавалось понять, на чем у тебя лицо держится. Это сгодится?
– Нет, — ответил Бен. Добрые, карие, дельфиньи глаза смотрели на Фаррелла, почти не узнавая его, в них не было ни совместной езды подземкой, ни Гершвиновских концертов на стадионе Левисона, ни молча опознаваемых старых шуток и общих словечек. — Попытайся еще раз, Джо. Это никуда не годится.
Фаррелл попытался еще раз:
– Я испробовал на ней все мои проверенные приемы обольщения, но она так меня окоротила, что я, боюсь, получил прободение жизнерадостности. Замечательная женщина. Нам с ней нужно немного привыкнуть друг к дружке.
Руку начало дергать, и он мысленно обругал Зию за то, что она не оставила ее в покое.
– И ты извини меня, — сказал он, — но я не могу представить вас вместе. Просто не могу, Бен.
Выражение Бена не изменилось. Фаррелл только теперь углядел шрам под его левым глазом, неприметный и тонкий, но неровный, словно кожу пропороли крышкой консервной банки.
– На этот счет не волнуйся, — ровно произнес Бен. — Никто не может.
Внизу звякнул дверной звонок. На три четверти спящий Фаррелл почувствовал, как Зия пошла открывать — тяжелая поступь ее отдавалась в кровати. Он пробормотал:
– Иди ты в задницу, Кэссой. Стоит тут, будто школьница младших классов, которую распирают секреты. Не знаю я, что ты хочешь от меня услышать.
Бен издал короткий смешок, напугавший Фаррелла едва ли не сильнее всего, случившегося за утро. Когда они были детьми, Бен, казалось, чаще всего застывал на самом пороге смеха, зарываясь каблуками в землю от ужаса перед возможностью счесть что-либо смешным. Фаррелл буквально видел, как призраки задушенных смешков пылают, витая вкруг тела Бена подобно огням Святого Эльма.
– Да я, собственно говоря, и сам не знаю. Ладно, спи, после поговорим.
Он похлопал Фаррелла по укрытой одеялом ноге и направился к двери.
– Ты меня приютишь ненадолго?
Бен обернулся и встал, прислонясь к дверному косяку. К чему он прислушивается, на что нацелено все его внимание?
– С каких это пор ты задаешь подобные вопросы?
– С тех пор, как прошло семь лет, и к тому же в безработном жильце без планов на будущее радости мало. Я завтра начну искать работу и какое-нибудь жилье. Это займет пару дней.
– Это займет куда больше времени. Так что лучше затащи свои пожитки в дом.
– Работы и мест для парковки, помнишь? — сказал Фаррелл. — Я всегда что-нибудь нахожу. Консервный завод, помощник повара, санитар в больнице, официант в баре. Билетер в зоосаде Бартон-парка. Чиню мотоциклы. Стелю линолеум. Я не описывал тебе, как я примазался к их профсоюзу? Господи, Бен, знали бы люди, каких типов они пускают в свои дома, чтобы им настелили линолеум!
Бен сказал:
– Я, вероятно, смогу осенью добыть тебе в университете место преподавателя игры на гитаре. Не мастер-класс, конечно, но и не «Бегом к моей Лу». Во всяком случае, хуже занятий в погребке «Веселый Птенчик» на авеню А, не будет.
Фаррелл протянул Брисеиде ладонь, и собака, плюхнувшись на нее мордой, сразу заснула.
– Да у меня теперь и гитары-то нет.
– А «Фернандес»?
На миг на него уставился тот Бен, какого он помнил: беззащитный, всегда немного испуганный и бесконечно, безумно честный.
Фаррелл ответил:
– Я его толкнул тому парню, который делал мне лютню. Хотел быть уверенным, что это серьезно.
– Значит, ты все же сделал что-то необратимое, — Бен говорил медленно, опустевшее лицо снова напоминало крепость. Фаррелл услышал на лестнице голос Зии, а за ним другой, помоложе, от боли лишившийся пола.
– Сюзи, — сказал Бен. — Одна из клиенток Зии. Платит ей тем, что убирается в доме. Она замужем за обормотом, который интересуется только серфингом и верит, что рак заразен.
– Так она что, действительно психиатр, Зия?
– Консультант. В этой стране ей приходится называть себя консультантом.
– Это ты так с ней встретился? Ты мне ничего не рассказывал.
Бен пожал плечами на давний, кривобокий манер, дернув головой в сторону, как птица, когда она ловит рыбу. Он начал что-то говорить, но и Зия разговаривала с женщиной и медлительный, почти бессловесный ритм ее голоса, долетавшего из другой комнаты, омывал Фаррелла, мягко раскачивая его взад-вперед, наплывая и отступая, и вновь наплывая. С каждым убаюкивающим накатом что-то, почти понятое им о ней, оставляло его, самой последней ушла каменная женщина с головою собаки.
Бен говорил:
– Вот я и подумал, что ты можешь с таким же успехом, заниматься работой, которая тебе нравится.
Фаррелл сел и с напористой ясностью произнес:
– Нет, зубчики. На заднем сиденьи, лиловое с зубчиками, — затем поморгал, глядя на Бена, и поинтересовался: — А с чего ты взял, что мне нравится преподавать?
Бен не ответил, и Фаррелл продолжал:
– Я потому спрашиваю, что мне это вовсе не нравится. Все, что у меня получается достаточно хорошо, мне начинает нравиться. Вся эта дребедень, несусветные работенки. Но я же и не хочу привязываться к ним сильнее, чем требуется. Несусветные, согласен, так тем они и хороши.
И тут Бен улыбнулся неожиданной, протяжной улыбкой и умиротворяюще фосфоресцирующие мерцание сдержанного удовольствия вновь завитало вокруг него.
– Ну вот, — сказал Фаррелл. — Теперь ты вспомнил мою дурацкую шапку с ушами.
– Нет, я вспомнил твой дурацкий портфель и дурацкую записную книжку, из которой вечно выпадали листки. И подумал о том, как ты играл, уже тогда. Я совершенно не мог понять, как ухитрялась такая записная книжка сочетаться с подобной музыкой.
– Не мог? — переспросил Фаррелл. — Занятно.
Он повернулся на бок, к большому огорчению Брисеиды, и закопался поглубже в одеяло, подложив под голову руку.
– Господи, Бен, музыка — единственное, что давалось мне без всяких усилий. Всему остальному приходилось учиться.
III
Ничто в обширном опыте Фаррелла по части омлетов и жареной картошки не подготовило его к работе у «Тампера». То, чем он здесь занимался, представляло собой противоположность, абсолютное отрицание, отречение от поварского искусства: почти вся его работа сводилась к подогреву снулого фруктового пирога, периодическому доливу воды в булькающие баки с кофе, с чили и с чем-то оранжевым да к заполнению красных пластиковых корзинок рыжеватыми комками кроличьего мяса, приготавливаемого в Фуллертоне по секретному рецепту и дважды в неделю доставляемого сюда грузовиком. Ему надлежало также макать эти куски либо в «Волшебный Луговой Соус Тампера», пахший горячим гудроном, либо в «Лесной Аромат Тампера», переименованный Фарреллом в «Сумерки На Болоте». Вся прочая работа заключалась в протирании полов, отскабливании печей и фритюрной жаровни, а также — перед уходом — в щелканьи выключателем, отчего на крыше ресторанчика озарялся ухмыляющийся, вращаюший глазами и приплясывающий кролик. Предполагалось, что в лапах он держит «Ведерко Большого Медведя», наполненное «Кроличьей Корочкой», хотя, возможно, в ведерке содержались «Кроличьи Косточки» или «Заячий Закусон». Фарреллу причиталось одно «Ведерко» в день, но он предпочитал кормиться в расположенном за углом японском ресторане.
Как и мистер Макинтайр, управляющий «Тампера». Неуклюжий, молчаливый человек с красноватым лицом и серыми, липкими, словно старый обмылок, волосами, он зримо кривился, подавая «Крольчачьи Копчушки», а яркие корзиночки с «Булочками Банни» подталкивал через стойку кончиками пальцев. Фаррелл проникся к мистеру Макинтайру жалостью и на пятый день работы приготовил ему омлет. Это был бакский «piperade» — с луком, с двумя разновидностями перца, с помидорами и ветчиной. Фаррелл добавил в него особую смесь трав и пряностей, выторгованную им у боливийского адвоката в обмен на текст «Оды к Билли Джо», и подал омлет мистеру Макинтайру на бумажной тарелочке с отпечатанными по ней красными и синими кроличьими следами.
Мистер Макинтайр съел половину омлета и резко отодвинул тарелку, ничего не сказав, лишь передернув плечами. Но до конца этого дня он так и таскался за Фарреллом, шелестящим скорбным шепотком рассказывая ему о различных грибах и о суфле из куриной печени.
– Я и подумать не мог, что под конец жизни придется управлять забегаловкой вроде этой, — доверительно говорил он. — Я ведь умел приготовить мясо по-бургундски или фасоль, запеченную в жженом сахаре. А то еще баббл-энд-скуик. Это такое английское блюдо. Напомните, чтобы я показал вам, как его делать. У меня была девушка-англичанка — в Портсмуте, во время войны. Я потом открыл в Портсмуте ресторан, но мы прогорели.
– Моя знаменитая ошибка, — рассказывал Фаррелл тем вечером Бену с Зией, — вечно я связываюсь с туземцами, Он уже стал заговаривать о том, как хорошо было бы поколдовать над меню, протащить туда контрабандой какое-нибудь пристойное блюдо — не все же «Тамперовы Тушки» подавать, — пока Дисней не подал на эту жалкую шарашку в суд и не отправил ее прямиком в Банкрот-ленд. Нет, больше мистер Макинтайр омлетов от меня не получит.
Рассказывая, он настраивал лютню, собираясь им поиграть, и теперь начал гальярду, но из-за молчания Зии сбился в первых же тактах и остановился. Когда он повернулся посмотреть, что с ней такое, Зия сказала:
– Но ведь тебе это должно было понравиться. Работать на человека, все еще неудовлетворенного, не желающего списывать себя в отходы. Чего бы лучше, раз уж все равно приходиться на кого-то работать?
– Э нет, — ответил Фаррелл. — Только не для меня. Когда я поваренок, я поваренок, а когда я шеф-повар, это уже совсем другой расклад. Я не отказываюсь давать, но хочу точно знать, что от меня надеются получить. Иначе выходит неразбериха, приходится утруждать мозги, чтобы в ней разобраться, а это вредит музыке.
Зия поднялась на ноги движением столь окончательным, что оно уничтожило даже воспоминания о том, как она когда-то сидела. Голос ее остался низким и насмешливым, но Фаррелл, уже проживший с ней рядом неделю, знал, что она движется быстро, лишь когда сердится.
– Кокетка, — сказала она и вышла из комнаты, а Фаррелл замер, более чем наполовину уверенный, что лампы, ковры и стереопроигрыватель поскачут следом за ней, и пианино медленно закружится в ее кильватерных струях. Все струны на лютне снова расстроились.
Фаррелл сидел, положив на колени лютню и гадая, не существует ли греческого слова, звучащего так же, как то, которое он только что слышал. Он решил спросить об этом у Бена, но увидев в противоположном конце комнаты плечи, трясущиеся за наспех сооруженным несостоятельным прикрытием из чрезмерных размеров альбома репродукций, передумал, снова настроил лютню и с жаром заиграл «Lachrimae Antiquae». Пожалуй, в начальные такты он вложил слишком много пыла, но дальше все пошло замечательно. Гостиная Зии была словно создана для паван.
Сама Зия неподвижно стояла где-то посреди дома. Фаррелл, не отрывавший глаз от своей струящейся, тающей левой руки, знал это, как знал точный миг, в который Бен отложил альбом. Снаружи в темноте скулила под кухонным окном Брисеида. Басовая партия чуть запаздывала — в меру истинного совершенства, почти болезненно переступая по его сухожилиям, балансируя на нервах, словно на высоко натянутой проволоке, а дискантовая танцевала под корнями волос и пронзительно отзывалась под кожей на щеках. Он думал об Эллен, и мысли его были добры. Я добрый, когда играю. Играя, я становлюсь по-настоящему добрым малым. Когда он закончил и поднял глаза, она стояла, положив руку Бену на плечо и медленно расплетая другой длинную косу. Фаррелл обнаружил, что ладони и губы у него похолодели. Он сказал:
– Иногда получается.
Зия промолчала, а Бен ухмыльнулся и произнес:
– Эй, мистер, а здорово вы играете, — он поднес к губам Фаррелла воображаемый микрофон. — Мистер Фаррелл, не могли бы вы рассказать нам немного о технике, необходимой для правильного исполнения музыки Дауленда.
То была давняя их забава, которой они еще ни разу не предавались после его приезда. Лицо Фаррелла мгновенно обвисло и поглупело.
– А я чего же, Дауленда, что ли, играл? Черт, всегда думал, что это вот тот, другой, ну, вы знаете — как его, тоже такой весь из себя англичанин. Во-во, Вильям Берд! Так вы, выходит, уверены, что это не Вильям Берд?
– Для меня вся эта волшебная музыка звучит одинаково, — ласково ответил Бен. — А вот насчет вашего легато, мистер Фаррелл. Я уверен, что каждый молодой лютнист в нашей стране сгорает от желания узнать секрет такого гладкого, беглого, чувственного легато.
– Еще бы они не сгорали, — гоготнув, произнес Фаррелл. — Передайте им, пускай «Клорокс» сосут.
Он встал, намереваясь отправиться спать, и уже почти добрался до лестницы, когда Зия негромко окликнула его:
– Мистер Фаррелл.
Она не сдвинулась с места, просто стояла, протянув к нему руку, серьезно предлагая свой микрофон. Королева Виктория с трезубцем , — подумал Фаррелл. Лицо Бена у нее за спиной на краткий миг вновь стало прежним лицом, лицом из подземки, мягким и бескостым, сморщившимся от смущения за толстую женщину в длинном платье. Плоть ее протянутой руки провисала, как набрякшая влагой туча.
– Мистер Фаррелл, — продолжала она, — будьте добры, не могли бы вы нам сказать, во что обошлось вам умение так играть? От чего вам пришлось отказаться?
– От фасоли, запеченной в жженом сахаре, — ответил он и, поднявшись по лестнице, обернулся на самом верху, хоть и не собирался этого делать. Они смотрели не ему вслед, но друг на друга: Зия подняла лицо, лицо гадалки, к рассеченному шрамом лицу Бена. Оттуда, где стоял Фаррелл, выпуклость Зииного живота казалась элегантной и мощной, как изгиб его лютни. Как это у них происходит? Он впервые поймал себя на попытке вообразить медленно смещающуюся тяжесть грудей, покрытых, словно песчаные дюны, мягкими складками, угадать, какого рода дразнящие непристойности может позволить себе этот своевольный голос. Не следует подобным образом помышлять об этих делах — ибо сие обратит нас в безумцев. Он усмехнулся, передернулся и пошел спать.
В ту же ночь он почувствовал, что они занимаются любовью. Спальня их располагалась на другом конце дома, единственным звуком, который когда-либо долетал до него оттуда, было повизгивание Брисеиды, напрасно просившей, чтобы они впустили ее к себе. Но пронзительность ощущения, которое охватило его, не нуждалась во вскриках или скрипе пружин, то была уверенность столь сильная, что он сел, потея в темноте, впитывая запах ее наслаждения, кожей чувствуя смех Бена — как будто он очутился вместе с ними в постели. Он попытался снова заснуть, но нечестивое соучастие вливалось в него отовсюду, мотая его по постели, как мотает гладкую гальку прибой. Пристыженный и напуганный, он закусил губу и крепко обхватил себя руками и все же, в конце концов, крик вырвался из него наружу, и помимо воли тело его содрогнулось, беспомощно отозвавшись на чужое блаженство, воспользовавшееся им, чтобы придать себе еще большую пряность и тут же забывшее про него, едва оно подчинилось. Он сразу провалился в беспамятство и увидел во сне Тамперова кролика, напавшего на него с явным намерением прикончить. Неоновые глаза источали пламя, кролик тряс его и вопил: «Ты шпионил! Шпионил!» — и во сне он знал, что это правда.
За завтраком Бен правил экзаменационные работы, а Зия сидела с газетой в небольшом кухонном эркере, поглощая любимую утреннюю размазню — йогурт, мед, манго и высушенные зерна хлебных злаков — и негромко хихикая над рассказом в картинках. Один раз она перехватила взгляд Фаррелла и попросила заварить ей травяного чая. Когда он уходил на работу, она дремала — пыльно-серая персидская кошка, подрагивая, растянувшаяся на угреве — а Бен, стуча карандашом, расставлял точки и клял средний класс за безграмотность.
Ибо сие обратит нас в безумцев. Выходя из дому, Фаррелл буквальным образом налетел на Сюзи Мак-Манус. Не заметить Сюзи было до опасного легко, так мало места занимала она в пространстве и так бесшумно обитала в нем. Женщина она была худая, почти изможденная, и бесцветная — глаза, кожа, волосы — и голос ее, когда она говорила с кем-либо, кроме Зии, был столь же обескровлен, лишен каких бы то ни было интонаций. Лишь беседуя с Зией, она обретала какие-то краски, и Фаррелл, время от времени застававший их наедине, всякий раз изумлялся тому, насколько она молода. Он довольно быстро установил, что тоже в состоянии ее рассмешить, но то был единственный доступный ему способ вызвать ее на подобие разговора, не говоря уж о том, чтобы понять, что она бормочет в ответ на его вопросы и прибаутки. В этот раз, подхватив ее прежде, чем она упала, Фаррелл игриво сказал:
– Сюзи, вот уже третий раз я сбиваю вас с ног и наступаю на ваше поверженное тело. Наверное, теперь я уже просто обязан вас содержать, нет?
Сюзи ответила — насколько он смог разобрать — совершенно серьезно, обычным ее потупленным шепотком:
– О нет, для этого меня нужно топтать гораздо дольше.
Она резко нагнула и повернула набок голову так что, казалось, еще чуть-чуть и она посмотрит ему прямо в лицо: была у нее такая манера, но при всем том, Фарреллу ни единого раза не удалось заглянуть ей в глаза. Затем она исчезла (другая ее манера), скользнув мимо него к кухонной двери и растворившись в воздухе, двери еще не достигнув. В тот день на работе у Фаррелла все валилось из рук.
Немалую часть своей взрослой жизни Фаррелл провел в поисках нового жилья. В любом другом городе он не стал бы особенно привередничать и обосновался достаточно быстро. Но образ Авиценны, сложившийся у него десять лет назад, наполняли просторные солнечные комнаты и цветистые, пьянящие, хрупкие дома, в которых жили его друзья. Прошла неделя, прежде чем он уяснил, что едва ли не каждое из дорогих ему мест, в которых он напивался, влюблялся и накуривался, ныне обратились либо в автостоянки, либо в университетские оффисы. Несколько уцелевших остались счастливо неизменными, только стоимость жилья в них выросла вчетверо. Фаррелл немного постоял в расцвеченном фуксиями дворике под окном комнатушки Эллен. Он знал, что Эллен давно уже съехала, иначе бы он сюда не пришел, но постоять следовало, хотя бы для порядка.
– Так много было замечательных мест, — пожаловался он Бену.– Иногда и не вспомнишь, в чьем доме что случилось, до того все они были хороши.
– Те еще были дыры, — ответил Бен. — Просто мы по молодой толстокожести этого не замечали.
– Правда? Тем лучше для юношей и дев златых.
Их было только двое в раздевалке факультетского спортзала, куда они пришли, чтобы поплавать. Бен любил бывать здесьхотя бы дважды в неделю, после вечерних занятий.
– А я все равно скучаю по тем временам. Не по себе тогдашнему — понимаешь? — а по самим временам.
Бен скользнул по нему взглядом.
– Черт возьми, пока они длились, ты тосковал по дому. Тебя всегда относило в сторону и назад, ты у нас чемпион западных штатов по скоростной ностальгии, — он сунул носки в ботинки и поставил ботинки в шкафчик, сосредоточенное, нежное неистовство его движений заставило Фаррелла вспомнить леопарда, переливающегося с зарезанной добычей вверх, на развилку дерева. Бен всегда отличался неожиданной силой — то был результат старательных тренировок — но сила его казалось приобретенной, взятой для какого-то случая в найм, а не таким вот небрежным огнем. Он сказал:
– Пошли, обставлю тебя на пиво.
Фаррелл был хорошим пловцом, поскольку Бен же и научил его в прежнее время всему, что может дельфин толком рассказать о движении в воде. На протяжении пяти дистанций он достойно шел вровень с Беном, но на шестой начал слишком барахтаться, вылез на бортик и уселся, болтая ногами и наблюдая, как его друг проходит бассейн из конца в конец, ровными всплесками пропарывая воду и лишь слегка поворачивая голову, чтобы набрать воздуху. Однако Фаррелла странно поразило, что раз или два Бен совсем уходил под воду, молотя руками и задыхаясь, причем лицо его искажал ужас. Фаррелл решил, что это одна из игр, которыми Бен развлекается в одиночестве, тем более что оба раза он снова включался в ритм и плыл дальше так же мощно, как и всегда. После второго сбоя Бен вылез на дальнем конце бассейна и пошел кругом него к Фарреллу, встряхиваясь, чтобы побыстрее обсохнуть.
– Прости, — сказал он. — Собственно, я хотел сделать тебе комплимент. Ты всегда так остро чувствовал любую утрату — начинал тревожиться о разных вещах еще до того, как они входили в моду, так было и с китами, и со стариками. Помню, каждый раз, когда где-то что-то заливали асфальтом или сносили, или уничтожали, ты обязательно знал об этом. Это не ностальгия, это способность оплакивать. Она тебя еще не покинула?
Фаррелл пожал плечами.
– Отчасти да, отчасти нет. Я становлюсь староват для того, чтобы, слоняясь по свету, вести точный счет моих поражений.
– Это высокое призвание.
Негромко беседуя, они сидели на краю бассейна, а струи извергаемой впускными отверстиями воды били их по ногам, и огни Авиценны переливались среди холмов за маленькими забранными сеткой оконцами. Бен спросил, попадается ли Фарреллу кто-либо из прежних знакомых, и Фаррелл ответил:
– Знаешь, меня это даже немного пугает. Половина людей, которых я знал, так и разгуливает по Парнелл-стрит, посещая лекции по антропологии и закатывая вечеринки. Они теперь заседают в других кофейнях, но лица все те же. Я не могу зайти в это новое заведение, в «Южную Сороковую» и не нарваться при этом на человека, желающего, чтобы я заглянул к нему и сыграл «Рыбачий блюз».
Бен кивнул.
– Людям свойственно застревать в Авиценне. Для любителей учиться этот город — вроде асфальтовых озер Ла Бри.
– Меня все это повергает в уныние. Они начинают с желания получить ученую степень, а кончают тем, что воруют по мелочи в магазинах или поторговывают наркотиками. По-моему, все здешние водители приехали сюда после билля шестьдесят первого о льготах для военнослужащих и провалились на устном экзамене.
– Да, конечно, — негромко сказал Бен, — в жизни рано или поздно наступает время, когда все лица начинают казаться знакомыми.
Фаррелл искоса взглянул на него и увидел, как Бен скребет и потирает горло у самых ключиц — еще одна привычка скучающего, доброжелательного, сардонического подростка, явившегося невесть откуда на первый сбор учеников, чтобы плюхнуться в соседнее кресло. Бен произнес:
– Жаль, что и я не провалился на устном экзамене.
– Ты вообще не способен провалиться на экзамене, — сказал Фаррелл. — Не знаешь, как это делается.
– Скорее — зачем, — нагнувшись, Бен носком ноги раз за разом выводил на воде что-то, похожее на «Зия».
Фаррелл спросил:
– Тебе здесь нравится?
Бен не повернулся к нему.
– Я тут в своем роде шишка, Джо. Меня заставляют пахать, но все отлично понимают, кто я такой. На следующий год со мной заключат пожизненный контракт, я получу совещательный голос, и возможность делать все, что захочу. Потому что на мне можно подзаработать. Я, видишь ли, черт-те какой первоклассный специалист по исландской литературе, а по эту сторону Скалистых гор нас таких, может быть, трое, и все. Так что я тут хожу в тузах.
– Тогда почему мы с тобой говорим об этом с какими-то ужимками?
Бен, глядя между своих ног в воду, ухватился за бортик бассейна. Он говорил ничего не выражающим голосом.
– Мне нравятся двое студентов на младших курсах и один из выпускников. Нет, извини, двое выпускниов. Я начал халтурить во время кафедральных часов и ругаться с людьми на заседаниях комиссии, если я на них вообще появляюсь. Да тут еще эта книга о слоге и языке поэзии поздних скальдов, которую я якобы пишу. На факультете бушует дикая склока, а я по большей части не могу вспомнить, какую сторону я будто бы поддерживаю. Правда, иногда вспомнить удается, но от этого становится только хуже. Действительно, тут уж не до ужимок.
– Ну, на следующий год твое положение, надо думать, сильно улучшится,
– Фаррелл очень старался сказать что-нибудь утешительное. — Ты же говоришь, что когда получишь контракт, тебе предоставят свободу. Будешь сам решать, куда тебе плыть, что совсем неплохо.
– То-то и оно что — куда? — знакомый, ласковый, проницательный взор уперся в Фаррелла, вдруг заметившего, что шрам под глазом Бена набух и чуть ли не вздрагивает, словно мелкая мышца. — Не думаю я, будто что-нибудь улучшится. Со скукой я справлюсь, но мне противно презрение, которое я начинаю испытывать. Противно ощущение, что я становлюсь подловат. Джо, я представлял себе все совсем по-другому.
– Я ничего не знал, — сказал Фаррелл. — Мы никогда особенно не обсуждали эту сторону твоей жизни, да ты и не писал мне о своих здешних делах. Я полагал, это то, чего ты хотел — комиссии и прочее.
– О, хотеть — другое дело, — Бен ухватил Фаррелла за предплечье, не крепко, но с настоятельностью, от которой кости в испуге приникли одна к другой. — Я получил, что хотел, я, может быть, и теперь хочу того же, так мне во всяком случае кажется. Но представлял я себе все совсем по-другому.
Бен напряженно вглядывался в Фаррелла, наморщась от желания заставить его понять, как если б опять натаскивал его по химии.
– Совсем по-другому.
Вздохнув, зевнула дверь, они повернули головы и увидели, как внутрь вошел и остановился, вглядываясь в них через бассейн, рослый, голый, белоглавый мужчина. Массивное с бугристой кожей лицо его напомнило Фарреллу каменные вазы с бананами и виноградом в садах по Шотландской улице. Бен отрывисто произнес:
– Пройди-ка пару дистанций, я хочу понаблюдать за тобой.
Белоголовый воскликнул с самым тяжким шотландским акцентом, какой Фаррелл когда-либо слышал:
– Ба, клянусь распятием, да это воистину достойный лорд Эгиль Эйвиндссон Норвежский!
Фаррелл подошел к ближнему концу бассейна и прыгнул в воду. Он нырнул слишком глубоко и сбился с дыхания, ему понадобилось почти переплыть бассейн, прежде чем он нашел правильный ритм. При каждом повороте головы он видел белоголового, который, приветственно воздев руку, машистым шагом приближался к Бену, оскальзываясь на плитках, но не снисходя до того, чтобы как-то уравновесить свое тело, и лишь убыстряя шаг. При всем том, облик его являл пожалуй даже перезрелую величавость, а сам он благородно взревывал голосом, напоминающим гомон деревянных колес на мокром деревянном мосту:
– Привет тебе, Эгиль! О, я ищу тебя ныне весь день! Важные вести о герцоге Клавдио!
Назад Фаррелл поплыл медленно, булькая от наслаждения. Когда он приподнялся рядом с ними из воды, белоголовый мужчина с улыбкой смотрел сверху вниз на Бена, рокоча и погуживая сквозь мешанину гортанных придыханий:
– Меня известил о сем лорд Мортон Лесной, о да, и я вправе открыть тебе, что участь бедняги нимало его не волнует…
Бен снова копался в горле.
– Как поживаете? — спросил Фаррелл.
Белоглавый не дрогнул и не обернулся.
Бен тяжело произнес:
– Ты неправильно бьешь ногами, — и, повернувшись к белоглавому, — Кроф, познакомься с самым близким из моих друзей — Джо Фаррелл. Джо, это Кроуфорд Грант, Кроф.
Фаррелл, ощущая себя Девой Озера, протянул из воды руку. Кроф Грант чистейшим нью-хэмпширским голосом отозвался:
– Очень приятно, Бен много о вас рассказывал.
Пожатие его было достаточно твердым, но Фаррелла он словно не видел. Ничто не изменилось в его лице, признавая приветствие Фаррелла, да и синеватая ладонь вовсе не верила, что смыкаясь, обнимает нечто материальное. А перед самым этим безмятежным, улыбчивым отторжением был миг, когда Фаррелла пронизала дрожь сомнения в собственном существовании.
Кроф Грант спокойно повернулся к Бену.
– И по сей причине я верю его речам о герцоге Клавдио, что-де еще пуще склоняется он на сторону Лорда-Сенешаля, — а ежели Клавдио переметнется, он заберет у короля Богемонда его лучших людей. О да, ты усмехаешься, Эгиль, Но буде Клавдио встанет на сторону Гарта, то войне конец и сие столько же истинно, как то, что мы стоим здесь с тобою, а уж в этом ты мне перечить не станешь.
Он говорил что-то еще, но Фаррелл утратил нить. Зацепившись локтями за край бассейна, он висел в воде. Теперь, когда пустой и его обращавший в пустоту взор более не был направлен на него, Фаррелл, словно завороженный, слушал его, испытывая немалое удовольствие. Впрочем, вскоре Бен, прервав безбурную болтовню Гранта, резко сказал:
– Где это ты выучился так болтать голенями? У меня два года ушло, чтобы заставить твои ноги двигаться как единое целое, а в итоге ты просто валяешься в воде, плюхая ступнями. Попробуй еще разок, Джо, а то на тебя смотреть смешно.
Грант продолжал говорить, не останавливаясь. Фаррелл медленно поплыл вдоль края бассейна, стараясь сосредоточиться лишь на движении своих ног от бедер и на том, как разрезают воду его плечи. Средневековое лопотание Крофа Гранта, явно отдающее дешевыми книжками в бумажных обложках, плескалось в мелких волнах вокруг его шеи, ударяясь о мокрые плитки.
– О да, Богемонду ныне безразлична корона, как равно и Турнир Святого Кита, но что же с того?
И затем, после сдавленного смешка:
– Эгиль, дружище, ты изрядно владеешь молотом и боевым топором, но наука придворной интриги и доныне тебе не знакома.
И дважды Фаррелл ясно услышал, как белоголовый сказал:
– А тут еще эта девчонка, коей все они столь страшатся. Я тебе открыто скажу, я и сам ее опасаюсь и с каждым днем все пуще.
Ответа Бена Фаррелл не уловил.
В конце концов Грант бухнулся в воду и поплыл, пыхтя и мощно работая руками, а Бен резко махнул Фарреллу. Одеваясь, они не проронили практически ни слова, только Фаррелл спросил: «А Грант что преподает?» — и Бен, так ни разу и не взглянувший на него, ответил: «Историю искусств». Узкий шрам казался сизо-багровым в желтом свете укрытых сетками ламп.
Пока они молча ехали по крутым улочкам к дому, Фаррелл, откинув сиденье назад и вытянув ноги, напевал «Я родом из Глазго». В конце концов, Бен сердито вздохнул и сказал:
– Я с удовольствием забавляюсь подобным образом с Грантом. Мы с ним познакомились пару лет назад на костюмированной вечеринке. Я был одет викингом-скальдом, а Грант чем-то вроде якобита в изгнании: спорран, хаггис, «Песня лодочника с острова Скай», в общем, законченный домодельный горец. Он всегда этим баловался, задолго до нашего знакомства. В кабинете у него красуется стойка со старыми шпагами, а гуляя по кампусу, он для собственного удовольствия декламирует плачи по Фалькирку и павшим при Флоддене. Говорят, особенно сильное впечатление он производит на заседаниях комиссии.
– А все эти люди, о которых он толковал? — спросил Фаррелл. — Звучало, кстати, как звон кольчуги в Шервудском лесу.
Бен искоса взглянул на него, пока машина сворачивала за угол, что в Авиценне отдает игрой в русскую рулетку. Фонарей мало горело по улице и в машине теснились колючие ароматные тени жасмина, акации, ломоноса.
– Я же тебе объясняю, он почти все время такой. Раньше хоть на занятиях отключался, но теперь, говорят, дело и до лекций дошло. У него для каждого имеется собственного изготовления имя, и когда он начинает рассказывать о делах факультетской администрации, предполагается, что ты должен знать, кого он имеет в виду. Отсюда и вся эта чушь — король, война и так далее.
Он, наконец, улыбнулся.
– Я бы сказал, что это придает определенную грандиозность сражениям за право преподавать первокурсникам в том или этом семестре. Они приобретают сходство с Крестовыми походами, а не с вольной борьбой в грязи по колено.
– Он назвал тебя «Эгиль» и что-то такое дальше, — сказал Фаррелл.
Бен, потирая губы, кивнул:
– Эгиль Эйвиндссон. Под этим именем я тогда явился на вечеринку. Эгиль был величайшим среди исландских скальдов, а примерно в то же время жил еще такой Эйвинд, Грабитель Скальдов. Профессорские игры.
Прежде чем кто-либо из них снова открыл рот, машина уже остановилась на подъездной дорожке дома. Бен заглушил мотор, они посидели, не двигаясь, глядя на острые, как птичья дужка, фронтоны.
Фаррелл лениво спросил:
– Сколько у дома окон с этой стороны?
– Что? Не знаю. Девять, десять.
– Это вчера было девять, — сказал Фаррелл. — Девять вчера, одиннадцать сегодня. И выглядят они каждый раз немного иначе.
Мгновение Бен смотрел на него, потом отвернулся, чтобы еще раз взглянуть на дом. Фаррелл продолжал:
– К ночи их обычно становится больше. Никак не могу понять — почему.
– Одиннадцать, — сказал Бен. — Одиннадцать, считая и то, недоразвитое, в кладовке.
Он улыбнулся Фарреллу и открыл дверцу.
– Помнишь, у нас в доме, когда мы были детьми? — спросил он. — Сколько раз ты слетал с последних ступенек в подвале? За все те годы ты так и не смог запомнить их число и каждый раз шагал в пустоту. Одиннадцать окон, Джо.
Фаррелл еще выбирался из машины, а Бен уже прошел половину пути к дому. Дверь распахнулась перед ним, хоть никто за ней не стоял. Фаррелл, двинувшись следом, громко сказал:
– И к тому же, они немного смещаются. Совсем чуть-чуть, но это как-то нервирует.
Бен, не обернувшись, вошел в дом. Теплый желтый свет обвил его, обнял и поглотил.
IV
В один из ближайших вечеров Фаррелл, упражняясь на лютне, рассказал Зие про Кроуфорда Гранта. Бен отсутствовал, заседая на ученом совете. Зия сидела в кресле, расстелив на коленях старую газету, и вырезала из бруска какого-то темного дерева женскую фигуру.
– Да, я о нем слышала, — сказала она. — Судя по рассказам, он похож на половину моих клиентов — они точно знают, что жили бы счастливо в каком-то другом времени и в другой цивилизации, а потому без конца возятся со звездами, картами Таро, спиритическими планшетками, пытаясь отыскать свой подлинный дом. Сыграй-ка еще раз ту, что мне нравится.
Фаррелл перестроил лютню и начал гальярду Леруа, нынешнюю любимицу Зии. Он испытывал удовольствие, упражняясь в гостиной, — высокий потолок не размывал звука, и ноты летели острые и легкие, как наконечники стрел. Зия сказала:
– Чаще всего у меня появляются люди, которым пришлось сняться с привычного места. Ты тоже, знаешь ли, мог бы оказаться человеком, вырванным и выброшенным из каких-то воображаемых мест.
Слишком скоро исполняемая гальярда утратила центр тяжести и, словно сбегающий по склону ребенок, покачнулась, пытаясь обрести равновесие. Фаррелл прервался и заиграл сначала. Зия не поднимала глаз от работы, но Фаррелл начинал уже верить, что органы чувств у нее не столь строго специализированы, как у других людей. Живые волосы Зии наблюдали, как движутся по лютне его руки, хотя лицо ее было отвернуто, да и смуглое, редкостного изящества запястье, так проводившее ножом по дереву, будто оно ласкало ребенка, попутно занималось, как подозревал Фаррелл, тем же самым. Задумавшись об этом, он упустил Леруа, и когда тот вновь развалился на части, Фаррелл сердитым шлепком заставил лютню умолкнуть.
Зия подняла голову. Фаррелл думал услышать вопрос, не отвлекает ли она его, но Зия сказала только:
– Что-то с твоей музыкой не так.
– Не упражнялся вчера вечером. С такой музыкой достаточно день профилонить, и это уже сказывается.
Зия покачала головой.
– Я не о том. Музыка твоя превосходна, но у нее нет своего места, она ни к чему не привязана.
Фаррелл почувствовал, что лицо его застывает и краснеет еще до того, как Зия сказала:
– Твоя музыка похожа на тебя, Джо.
Он решил обратить все в шутку и ответил:
– Вообще-то место лютневой музыки там, где хороша акустика. Я, переезжая, всегда держу это в голове Зия опять склонилась над резьбой, но она улыбалась, обнажая в улыбке мелкие, тесно сидящие белые зубы.
– Да, — сказала она, — жить в домах чужих людей ты мастер.
Фаррелл, пытавшийся снять гальярду с мели, на которой она застревала, теперь бросил играть в третий раз.
– Это вовсе не плохо, — продолжала Зия, — на самом деле, наблюдать за тобой и приятно, и увлекательно, как за раком-отшельником, обживающим раковину. Ты умеешь приноравливаться к любому окружению.
– Тогда уж не рак, а хамелеон, — сказал Фаррелл. Он принялся возиться с лютней, протаскивая тряпочку под струнами, чтобы смести с грифа пыль, щурясь, разглядывал навязные ладки.
Зия рассмеялась:
– Ты так замечательно это делаешь.
Нож, не замедляясь, продолжал мягко поглаживать дерево.
– Эта музыка по вечерам, ночь за ночью, после того, как ты помоешь посуду. Нам пришлось бы сломать тебе обе руки, чтобы ты перестал мыть тарелки. И то, как ты всегда приносишь что-нибудь вкусное к обеду по четвергам или пятницам — вино, мороженое, сыр, паштет. И никогда вишни — после того единственного раза, когда я сказала, что у меня от них щиплет во рту. Такие вещи ты помнишь.
Он встал, но Зия кивком головы усадила его и продолжила:
– Ах, Джо, я вовсе не хотела тебя сконфузить. Ты ни в чем не ошибся, тебя по-прежнему рады видеть здесь так долго, как ты пожелаешь.
Она уже не смеялась, но усмешка продолжала светиться в ее голосе, заставляя произносимые ею слова перемигиваться.
– Бену ты только на пользу и мне ты нравишься, за эти три недели я уже привыкла к твоим подношениям и к музыке по вечерам. Еще неделя, и мы вообще не сможем без тебя обходиться.
– К середине месяца, — сказал Фаррелл, — я найду себе жилье. Тут есть один человек, он как раз завтра собирался позвонить мне на работу.
Послышался стук, тяжелый и медленный, в нем была унылая мощь, от которой болезненно содрогнулся весь дом. Зия пошла открывать.
Она вырезала женщину, выраставшую прямо из дерева, словно некий прекрасный чернильный орешек. Женщина высвободилась из ствола лишь от плеч и до бедер, одно колено ее было согнуто, так что ствола касались лишь пальцы ступни, но волосы только еще начали возникать, а ладони тонули в дереве по запястья. Фарреллу почудилось, что он смог бы увидеть их, отклонясь, как если б они просвечивали сквозь воду. Глаз у женщины не было.
Фаррелл положил статуэтку, поскольку Зия вернулась, сопровождаемая низкорослым мужчиной в грязном пальто. Она быстро прошла сквозь дверной проем, задержавшись только затем, чтобы сказать:
– Передай Бену, что у меня клиент.
Лицо ее, раскрасневшееся от гнева, стало моложе. Мужчина лишь заглянул в гостиную и отшатнулся, прячась от обращенного на него взгляда Фаррелла, от взгляда чего бы то ни было: подобным же образом отпрянула однажды от Фаррелла женщина в больнице, так сильно обожженная, что малейшее колыхание воздуха представлялось ей огненной бурей. Мужчина был не выше Зии, но с почти абсурдно широкими и плотными плечьми и ступал неловко, плоско перенося ступни — так ходит по земле ястреб. Фаррелл мельком увидел пальто, опущенные уголки рта под желтой щеткой усов, бледную красноватую кожу и бессмысленные от ужаса желтые маленькие глаза.
К этому времени Леруа уже лежал в руинах, да и фантазия Робинсона, которую Фаррелл попытался сыграть, вышла не менее муторной. Он решил, что хватит на сегодня пьес, и перешел на шестнадцатого века упражнения для пальцев. При всей их утешительной беглости, они оставляли ему свободу для размышлений о низкорослом мужчине и о иных перепуганных людях, навещавших Зию.
Она говорила о них не иначе, как о своих клиентах, и не было более верного способа ее разозлить, чем назвать их «пациентами». Вообще-то Фаррелл ожидал увидеть по преимуществу разобиженных первокурсников, но обнаружил, что спектр «клиентов» колеблется от адвокатов до сторожей автостоянок и от учителя танцев до отставного полицейского. Несколько человек казались столь же ушедшими в себя, как Сюзи Мак-Манус, но в большинстве эти люди проходили мимо Фаррелла и поднимались по лестнице, сохраняя улыбку самоконтроля, граничащего с безумием. Сам по себе ночной визит ничего удивительного не представлял: Зия выдерживала какое-то подобие приемных часов, но Фаррелл быстро свыкся с голосами в соседней комнате, они проникали в его сон отовсюду, схлестываясь один с другим — и голос Зии всегда навевал ему сны об океане, о страданиях унесенного далеко от родных берегов клерка из бюро путешествий и о хриплых жалобах судового метрдотеля. Фаррелл научился различать голоса во сне — по звучанию, если не по скорбям.
Теперь, перебирая средним пальцем и мизинцем струны, и вслушиваясь в звучание голоса желтоглазого мужчины, он осознал, что ни разу еще его не слышал. Голос был глубокий, медленный, почти тягучий, и английские фразы он произносил в дерганом, замирающем ритме с балетными пробежками в середине немногих опознаваемых слов и запинками на ослабленных гласных в их окончаниях. И голос Зии, отвечавшей ему, наполняла та же хромая музыка, но настолько же полная могучего покоя, насколько голос мужчины переполнялся изодранным в клочья страхом, впрочем, от этого речи Зии не становились для Фаррелла ни более внятными, ни менее тревожащими. Он все же передумал насчет пьес и заиграл — легко, как только мог — «Mounsiers Almaine», но и голос приникшей к его лону лютни ныне казался ему голосом третьего незнакомца, поющего этажом выше.
После этого вечера Фаррелл прекратил активные поиски жилья. Он начал платить за еду, каждую неделю изобретая для этой платы новое смешное название и новый смешной повод, и мало-помалу присвоил себе такие домашние обязанности, как вечерние прогулки с Брисеидой. Овчарка беззаветно влюбилась в него и не желала теперь спать нигде, кроме как у него в ногах. Под конец недели он по-прежнему приносил домой завозные деликатесы, время от времени сам готовил обед, плавал с Беном в бассейне и старался поменьше путаться у хозяев дома под ногами, прибегая для этого к ухищрениям столь грациозным, что они вызывали у Зии улыбку. По вечерам он помогал Бену истреблять в саду слизней и улиток, убежденный, что окна дома подмигивают и хихикают у него за спиной. Сам дом все сильнее притягивал и пугал его: кое-какие комнаты наверху, похоже, появлялись и исчезали, подобно окнам, по собственному усмотрению, а шкафы, в которые он вешал одежду и укладывал чистые простыни, всякий раз оказывались иного размера. Он твердил себе, что у него разгулялось воображение и что не грех бы обзавестись очками — и то, и другое было вполне справедливо. Желтоглазого он больше ни разу не видел.
Время от времени он все же звонил куда-нибудь по поводу жилья или тратил несколько воскресных часов, выезжая на Мадам Шуман-Хейнк по объявлению, представлявшемуся ему достаточно безнадежным. Но он больше не посвящал свободных часов изучению досок объявлений в торговых центрах или кофейнях, а как правило, незаметно для себя оказывался вблизи кампуса, на Парнелл-стрит, тротуары которой только что не смыкались один с другим, оплывая, будто прибрежный лед, дабы защитить хрупкой наружности широколиственные деревья (в Авиценне преимущественным правом проезда обладали они), и оставляя автомобилям одну-единственную неистовую полосу. Здесь он посиживал снаружи пещерообразной кофейни под названием «Южная Сороковая», поглощая чашку за чашкой кофе с молоком и поглядывая по сторонам
– не возвращается ли эпоха костюмированных персонажей.
Последний период жизни Фаррелла в Авиценне пришелся на время полоумных причудников: то была недолгая пора, когда любые капризы воображения немедля выплескивались на улицу и с оглушительным гомоном катили по ней, кружась подобно созвездиям. Деревенские простушки и горцы, Чака и Мурьеты, бесчисленные изможденные Иисусы, Кэгни в двубортных костюмах и Маккуины в сапогах, зомби и Распутины, пираты, ламы, команчи — все они большей частью куда-то сгинули, оставив взамен, насколько он видел, лишь множество одетых в небрежном стиле бизнесменов, кучу детей с именами наподобие Космос и Солнцестранник да пригоршню лысых, бледных, прыщеватых истовых ревнителей в одеждах цвета консервированного тунца. Фаррелл скучал по костюмам. Ему нравилось играть для них, что бы они под собой ни скрывали.
Самое странное, что они вечно носились по улицам, в крик требуя от людей, чтобы те обнажились, сорвали маски и позволили солнцу играть на их сокровенных лицах, озарять их подлинные, смертельно опасные и прекрасные сущности. Нет, ребята, это не для меня и если хотите знать мое мнение, так по мне чем больше костюмов, тем лучше. Маска на маске, личины, подобные слоям зимнего исподнего — вот это мне больше по нраву. От ряженых воздух становится ярче, и при том они позволяют тебе вдоволь упражняться, играя на лютне. А от голых не дождешься ни того, ни другого — во всяком случае, вряд ли. День, в который он бросил работу у «Тампера» — начало весны и новое блюдо под названием «Бедрышки Бемби» образовали сочетание, воспротивиться которому Фаррелл не смог — он провел в бессвязных поисках работы на какой-нибудь стройке и кого-либо способного сделать для лютни деревянный футляр. К пяти часам он в общих чертах сговорился с развеселым бенгальцем-краснодеревщиком и, ощущая ленивую жажду приключений и довольство собой, побрел к «Южной Сороковой», намереваясь выпить кофе с баклавой, и неожиданно пьеса Холборна, в которой пальцы его неизменно путались, начала сама собой проясняться. Пустых столов здесь в это время дня никогда не бывало. Фаррелл уселся за столик у входа, насупротив молодого человека в белых брючках, оладьеобразных тапочках и лиловой рубашке с картой Гавайских островов. По небу плыли стада облачков с затененными подбрюшьями, но воздух был тепл, сладок и, казалось, наполнен, как мед, золотистыми пузырьками, и все кто прогуливался по Парнелл-стрит — от амазонок с рюкзачками до татуированных мотоциклистов с застывшим на лицах ожиданием — двигались в этот час замедленно, как погруженные в мед.
Молодой человек в гавайской рубашке даже не повернул головы, когда Фаррелл присел за его столик, но после того как Фаррелл сходил вовнутрь и вернулся со стаканом воды, человек этот резко обернулся к нему и с кентуккийской хрипотцой спросил:
– Вы, надеюсь, не собираетесь пить эту воду?
У него было прямоугольное бугристое лицо со шрамами от угрей.
– Вообще-то собирался, — сказал Фаррелл, — у меня баклава застряла в горле.
Молодой человек отчаянно помотал головой и даже отодвинул стакан подальше от Фаррелла.
– Не делайте этого, сэр. Эта вода ядовита. В ней нет ничего, кроме чистого яда.
Я по-прежнему нарываюсь на них, подумал Фаррелл. – На весь 747-й «Боинг» может приходиться единственный Старый Моряк и в пяти независимых лабораторных испытаниях я четыре раза усядусь с ним рядом. Он ответил:
– О, я знаю, но теперь ведь куда ни кинь, всюду яд. Я махнул на это рукой, когда они начали подкрашивать апельсины.
– А вот сдаваться не следует, — убежденно сказал молодой человек. — Слушайте, если вам нужна вода, я вам скажу самое лучшее место, где можно ее получить. Инвернесс.
Он привольно откинулся на спинку стула и улыбнулся, обнажив пегие зубы. Фаррелл кивнул, глядя за плечо молодого человека. Это меня глаза подводят. Стоит взглянуть вот такому прямо в глаза, и он будет таскаться за тобой до скончания века, канюча, чтобы ты возлюбил всякую тварь, большую и малую. Но он все же ответил:
– Инвернесс. Да, я слышал, что в Инвернессе вода хорошая.
– Я всегда туда езжу, — сказал молодой человек. — И еще в Килрой. Килрой будет похуже Инвернесса, но все же и он ничего. И Арнольд. Есть такой городишко, Арнольд, вот там вода отличная, лучше, чем в Килрое.
Глаза у него были темно-синие, пугающе добрые и спокойные.
Только тут Фаррелл заметил на столе рядом с молодым человеком пустой стакан. Он поднял брови, глядя на него, но молодой человек лишь улыбнулся с еще большим чистосердечием.
– Я не пил из него воду. Посмотрите, видите, он сухой. Дело в том, что я хожу сюда только из-за стаканов.
Он с опаской взглянул направо, налево и затем неловким шлепком смахнул стакан со стола. Фаррелл услышал, как тот разбился, ударясь, впрочем, не об асфальт, а о другие стаканы. Заглянув под стол, он увидел мятую бумажную сумку для продуктов. Зияя распяленной пастью, сумка тяжело оседала рядом с ногой молодого человека. Кривые осколки сверкали под солнцем, кучей, плотной и яркой, словно сугроб. Молодой человек продолжал:
– Понимаете, я питаюсь стеклом. Все стаканы, какие тут есть, я съем за два, ну, может быть, за три дня.
В двух шагах от них трое детей громогласно сбивали цену на наркотик, выдуманный для усмирения плотоядных существ куда более крупных размеров. Белый мужчина и черная женщина, оба уже пожилые, медленно проходили мимо, под ручку, легко кивая знакомым. Фаррелл видел их на Парнелл-стрит каждый день, одетых всегда одинаково — либо в обтрепанные костюмы из красного бархата, либо в комбинезоны с детскими нагрудниками, выцветшие до оттенка больничного матраца. Фаррелл знал, что оба страшно бедны и безумны, и все же каждый вечер в это время поступь и повадка мужчины облекали его величавым и грозным достоинством, присущим айсбергу и носорогу, а черная женщина несла свое тело, словно колеблющийся, лепечущий язычок в колоколе кринолин и тафты. Прямо за спиной Фаррелла несколько иранских студентов уже били друг друга по мордам.
– В этом заведении самая дрянная вода в Авиценне и наилучшего сорта стекло, — говорил молодой человек. — Странно, но ничего не поделаешь. Настоящее качественное стекло.
Фаррелл откашлялся.
– Знаете, на вашем месте я бы все же не стал есть столько стекла. Нет, правда, мне кажется, вам не стоит этого делать.
– В меня два раза попала молния, — сказал молодой человек.
Фаррелл обвел глазами Парнелл-стрит, внезапно охваченный болезненно жгучим желанием увидеть, как по ней идет кто-то, кого он знает.
– Один раз в спину, а другой в аккурат по затылку, — продолжал молодой человек. — Два раза.
Он снова облокотился о стол, отдающее сырым мясом дыхание увлажняло щеку Фаррелла.
– Потому я и ем стекло. Хорошее стекло, очень много цветного, винные бутылки, к примеру. Стекло пустыни. И вот эти масонские кувшины, которые годами стояли под солнцем. Все это я ем.
Услышав о винных бутылках, Фаррелл вспомнил, что сегодня четверг, день, когда он обычно приносит Бену и Зие что-нибудь вкусное к обеду. Он поерзал на стуле, прикидывая в уме хореографию своего побега на спасительный тротуар: обогнуть иранцев, проскочить между членами постоянного дискуссионного клуба растафариев и двумя женщинами, играющими на музыкальных пилах «Соло для трубы» Перселла. Мелькнула неясная мысль, что, может быть, стоит начать носить шляпу или подобие портфеля. Садясь, кладешь эту штуку на стол, а когда берешь ее в руку, то даже до Старого Моряка доходит, что ты его покидаешь. Он еще раз пробежался взглядом по Парнелл-стрит, сердито устремляя его мимо уличных торговцев, магазинов грамзаписей и крохотных ресторанчиков с бисерными занавесками на дверях туда, где внезапно вырастали здания медицинского факультета. Я одинок,
– думал он, – этот помешанный наградил меня ощущением одиночества. Вот дурь-то. Молодой человек говорил, приблизив вплотную лицо:
– И вот я полон стеклом до самого верха и оно у меня в крови, в костях и в мозгу, и я иду в какое-нибудь темное место — в туалет или еще куда. Как же я буду тогда сиять! Я стану похожим на одну из этих картин, которые делают из кусочков цветных камней или плиток, не помню, как они называются…
– Мозаики, — машинально сказал Фаррелл, и именно в этот миг мимо «Южной Сороковой» неторопливо проплыла на своем мотоцикле Джулия Таникава, и Фаррелл вскочил и, не сказав больше ни слова и натыкаясь на столики, кинулся ей вслед.
Движение замедлилось на протяжении нескольких кварталов— под вечер на Парнелл-стрит это дело обычное — и огромный черный BSA двигался со скоростью пешехода. Фаррелл пропахал улицу, сам напоминая машину, напоминая бульдозер, слепой и глухой ко всему, кроме Джулии. На пути к ней он выбил из рук хоббитообразной четы покрытую медными брошками доску, ударился, не заметив того, о тележку, с которой продавали горячие мягкие крендельки, и внезапной атакой прервал обращение какого-то неразумного в новую веру. Окликнуть ее он так и не догадался.
Когда он достиг BSA, тот уже просто стоял. Джулия затормозила, пропуская выводок пикетировщиков с плакатами, протестовавших, судя по всему, против дорожных столкновений. Фаррелл перебросил ногу через мотоцикл, сел сзади Джулии и ласково положил ладони ей на талию.
– Акико Таникава, — произнес он подвывающим голоском попрошайки, каким изъясняются демоны в театре Кабуки. — Ты носишь короткие платья и не ходишь в ритуальные бани. Ты нарушила клятву верности восьми миллионам богов Синто. Безногая смерть придет за тобой, когда задремлет трава, и тявкнет тебе в самое ухо.
Джулия негромко ойкнула и затвердела, но машины уже тронулись, вынудив двигаться и ее и не позволяя ей обернуться. Уголком рта она сказала:
– Фаррелл, если это не ты, считай, что у тебя крупные неприятности.
Мотоцикл рванулся вперед, едва не выскочив из-под Фаррелла, вскрикнувшего, когда выхлопная труба запела у него под лодыжкой.
– Это автобус до Инвернесса? — спросил он. — Мне нужен стакан воды.
Джулия снова ударила по тормозам, и Фаррелл влепился носом в затылок ее шлема.
Она ответила:
– Этот автобус закончил смену, у водителя всего пять долларов мелочью, и как только я улучу свободную минуту, я из тебя омлет сделаю, Фаррелл. Господи-Иисусе, разве можно так пугать людей, что ты о себе воображаешь?
– Я воображаю, что я твой старый университетский ухажер, — смиренно ответил Фаррелл, — который три года ничего о тебе не слыхал.
Джулия фыркнула, но сбавила темп, с которым мотоцикл набирал скорость, проносясь мимо еле ползущего открытого автомобиля, преграждавшего поток движения, будто лиловатый почечный камень.
– И который так обрадовался, увидев тебя, что его, как ты бы выразилась, понесло, — он помолчал и добавил: — Как когда-то при встрече с ним черт знает куда понесло еще одну особу. В Лиме, верно?
Джулия повернула резко и неожиданно, почти положив BSA набок, как гонщик, и пролетела вверх по холму два квартала. Фаррелл сидел, вцепившись в нее и закрыв глаза. Управляясь с огромной машиной легко, как с метелкой для пыли, она смахнула ее к обочине, заглушила двигатель перед домом какого-то студенческого землячества и, поворачиваясь к Фарреллу, стянула шлем.
– В Лиме, — тихо сказала она. — На рынке.
Фаррелл слез с мотоцикла, чтобы она могла закрепить его на подпорках. Теперь оба стояли, разделенные длиной BSA, и смотрели друг на дружку, испытывая чувство настороженности и неудобства. Он увидел, что Джулия снова отпустила волосы ниже плеч — так она их носила в университете.
– Прости, — сказал он, — меня просто обуяла благодарность, хоть ты и не знаешь, за что.
Еще мгновение Джулия разглядывала его, потом мигнула, пожала плечами, улыбнулась, словно рябь прошла под луной по воде, и молча бросилась в его объятия. Женщина сильная и почти такая же рослая, как Фаррелл, она едва не свалила его, и это тоже так полагалось, ибо такова была единственная традиция, которую они успели установить, не считая, конечно, обыкновения встречаться в самых странных местах, никогда не сговариваясь заранее. За последние десять лет Фарреллу часто приходило в голову (хотя, впрочем, ни разу, когда она была рядом), что из всех щедрых даров, какие он получал от женщин, эти первые бурные объятия с Джулией Таникава — после соответственной разлуки — были, пожалуй, самыми лучшими. Особенно если принять во внимание все остальное и в частности то, что мы не способны выносить друг друга дольше трех дней.
– А я только что вспоминала тебя, — сказала Джулия.
Она откинулась в руках Фаррелла, оставив ладони твердо лежать у него на плечах. Фаррелл самодовольно кивнул.
– Еще бы ты невспоминала. Кто как не я вызвал тебя сюда. Пять минут назад тебя, может быть, и в Авиценне-то не было.
Джулия приподняла одну бровь и Фарреллу вспомнилась длинная, пьяняще невинная весенняя ночь, которую она извела на попытки научить его этому трюку.
– Ну, кто-то все же кормил последние два года кота на Бренден-Уэй.
Фаррелл гневно зарокотал, но она спокойно его прервала:
– Ты же знаешь, письма мне не удаются. А кроме того, я не сомневалась, что ты рано или поздно объявишься. Один из нас всегда ухитрялся каким-то волшебством притянуть другого.
Он стоял, вглядываясь в нее, наморщась от усилий снова заучить ее лицо, а мимо них легким шагом проходили студенты, смеясь сквозь непрожеванные бутерброды. Круглое, словно блюдце, веселое лицо сипухи с чертами, слишком крупными для стандартной западной красавицы — кроме носа, нос-то как раз маловат. Но кожа ее оставалась чистой и полупрозрачной, как белое вино, и кости под нею начали, наконец — в тридцать лет — сообщать лицу давно обещанную ими гордость и неколебимость. У ее лица появились тайны, как у лица Бена. Интересно узнать, как обстоит по этой части дело с моим? Вслух он сказал:
– Без изменений. Ты по-прежнему вылитый эскимос.
– А ты по-прежнему так ни одного и не видел.
Он вдруг сообразил, что никогда еще так долго не держал ее в руках: обычно, сколь бы радостной ни была встреча, они сразу отпускали друг дружку и отступали — на один, точно отмеренный шаг. На этот раз каждый доверил весь свой вес крепости неловкого объятия, отклонясь, но продолжая удерживать другого. Словно дети, играющие на улице, кружащие, пытаясь втянуть противника в меловой круг, нарисованный на асфальте.
– Так ты все же не вышла за того старикана, как его? За Алена, археолога? — спросил он.
Джулия хихикнула.
– Он был палеонтологом. И сейчас, полагаю, им остается, у себя в Женеве. Нет, не вышла. То есть, почти.
– Мне он нравился, — сказал Фаррелл.
– Ну да, и ты ему тоже, — подхватила Джулия. — Ты всегда им всем нравишься. Такой уж ты расчудесный малый. Они думают, что ты не опасен, а ты знаешь, что не опасны они.
Пара молодцов из землячества уже орала, свесясь из окна на втором этаже:
– Действуйте! Эй, там, внизу, мы ожидаем действий!
Выходили, словно на службу, вечерние лица, португальскими военными кораблями уплывая к Парнелл-стрит. Промелькнул Пирс-Харлоу — Фаррелл готов был поклясться, что это он — с двумя доберманами на своре; женщина, волокущая здоровенный плакат, уподоблявший изображенного в четыре краски местного судью Рогатому Зверю Апокалипсиса, яростно двинула его черенком Джулию по ногам, требуя очистить дорогу. А они все стояли внутри незримого круга, и рты у обоих были приоткрыты в нелепом смущении. Кого-то из них била дрожь, но кого, Фаррелл не взялся бы сказать.
– А что запись, которую ты собирался сделать? — спросила она. — С Эбом и с тем сумасшедшим ударником. С Дэнни.
– Ничего не вышло.
Голоса их, надламываясь, постепенно смягчались.
– Я искала ее.
Монах вставил между пальцами Джулии курящуюся благовонную палочку, после чего с бронксовским выговором попросил у нее несколько пенни для Кришны. Фаррелл услышал свой удивленный голос, произносящий:
– Пойдем к тебе.
Джулия не ответила. Фаррелл положил ладонь ей на шею, ниже затылка. На мгновение она закрыла глаза и вздохнула, как засыпающий ребенок, потом (хор, вопивший наверху, уже удвоился) вывернулась из его рук и сердито сказала:
– Нет, к черту, все что мне нужно, я уже получила.
Фаррелл начал что-то говорить, но она оттолкнула его ладонь, перед тем нежно проведя ею себя по щеке.
– Нет, Джо, — сказала она, — я так не думаю. Нам будет хорошо и радостно, но лучше этого не делать.
– Сейчас самое время, Джевел. Самое точное время, вот эта минута.
Она кивнула, продолжая глядеть чуть мимо него.
– И все-таки иногда намеренно упускаешь какие-то вещи, даже зная, что для них самое время. Потому что не представляешь, что с тобой будет потом.
– Потом ты проголодаешься, — сказал Фаррелл, — и я приготовлю тебе обед. Я никогда еще для тебя не готовил.
Двое юношей в белых масках мимов прошли, беседуя об альпинистских кошках, обвязках и карабинчиках. Через улицу кандидат на какую-то должность норовил всучить печатную листовку человеку, одетому громадным попугаем.
– Черт возьми, Джо, — сказала Джулия, — я же вышла за покупками. Мне нужны рисовальные принадлежности, а там через пятнадцать минут закрывают.
Фаррелл вздохнул и отступил на шаг, уронив руки.
– Ладно, — сказал он. — Может быть, совсем и не время.
Теперь она смотрела прямо ему в лицо, но он не взялся бы сказать, испытывает ли она сожаление, раздраженное смущение или облегчение, столь же саднящее и путанное, как то, что охватило его. Он сунул руки в карманы.
– Как бы там ни было, повидаться с тобой было очень приятно, — сказал он. — Слушай, я остановился у двух друзей, это на Шотландской. Телефон есть в справочнике, Зиорис, там только одна такая фамилия. Позвони мне, ладно? Позвонишь?
– Позвоню, — ответила Джулия, так тихо, что Фарреллу пришлось прочесть ответ по губам. Он продолжал отступать назад, даже без свистков и улюлюканья юнцов из землячества зная, что выглядит смехотворно — придворным, удаляющимся с глаз особы королевских кровей. Но знал он и то, что она не позвонит, и еще ему казалось, будто он снова столкнулся с чем-то незаменимым в самый миг его исчезновения.
– Проверь у своего зверя сцепление, Джевел. По-моему, оно немного проскальзывает.
Сгорбившись лишь самую малость, он быстро зашагал в сторону Парнелл-стрит, и тут Джулия признесла: «Фаррелл, вернись», — достаточно громко, чтобы горластый хор немедля подхватил: «Фаррелл, вернись сию же минуту!.. Фаррелл, ты слышишь, что тебе говорят?!» Обернувшись, он увидел, как она, игнорируя галерку на втором этаже, с силой машет ему рукой, подзывая. С некоторой неуверенностью он приблизился к ней, страшась давно знакомой полуулыбки, игравшей, словно котенок, уголком ее рта. Когда он в последний раз увидел в Малаге эту улыбку, оба они очень скоро оказались в местной тюрьме.
– Садись, — сказала она.
Она выбила из-под мотоцикла подпорки и, привстав над седлом, замерла в ожидании Фаррелла. Он лишь смотрел на нее, не слыша даже чрезвычайно подробных инструкций, несущихся из зрительного зала, и Джулия, натягивая шлем и не оборачиваясь, отрывисто повторила команду.
– А как же твои покупки? — спросил Фаррелл.
Джулия уже запустила мотор, и воздух вокруг BSA заплясал, на этот раз заключая их в ревущее уединение — в мгновенно народившуюся страну, подрагивающую у обочины. Снаружи, за ее рубежами, источались, подергиваясь холодноватыми красками пыльной лаванды, медово-медленные сумерки. Шурша, как бабочки, проносились мимо на роликовых досках напряженно застывшие ездоки, одномерные в бледном свете фар, спешащих к ним с вершины холма. Фаррелл снова уселся за Джулией.
– Куда мы едем? — спросил он.
Улица уже завивалась вокруг, как свиваются после правильно произнесенного заклинания некоторые хранительные надписи. Джулия обернулась и стойком воткнула в волосы Фаррелла благовонную палочку.
– Давай подождем и посмотрим, куда надумал поехать мой мотоцикл, — сказала она. — Ты же знаешь, я своим мотоциклам никогда не перечу.