Глава 2
Хони Пилар — самая желанная женщина в мире. Спросите любого. Спросите старого морщинистого имама мечети Шимааль, и он скажет вам:
— Конечно, Хони Пилар, какие могут быть сомнения.
У нее длинные светлые волосы, прозрачные зеленые глаза и самое божественное из всех известных антропологической науке тело. К счастью, она доступна. Она зарабатывает на жизнь, записывая во время сексуальных игр свои персональные модули. В секс-модди индустрии есть еще и такие звезды, как Бригитт Сталхельм и прочие, но никто из них и близко не подошел к сверхсветовому эротизму Хони Пилар.
Иногда для разнообразия я говорил Ясмин, что хотел бы вставить один из модиков Хони. Тогда Ясмин усмехалась и брала на себя активную роль, Я ложился на спину, переживая ощущения ненасытной, чудовищно чувствительной женщины.
Торговля модиками, как ничто иное, помогла множеству людей заглянуть в жизнь восьми противоположных полов.
Когда мы разомкнули объятия, я еще немного полежал с включенным модиком Хони. Ее релаксация так же феноменальна, как и ее оргазмы. Не будь у меня модика, я просто повернулся бы на бок и заснул. Но сейчас я прижался потеснее к Ясмин, закрыл глаза и погрузился в физическое и эмоциональное блаженство. С этим ощущением может сравниться только доза морфия. В смысле — ощущение после впрыскивания.
Именно так я себя и чувствовал, когда открыл глаза. Я ничего не помнил о сверхзвуковом сексе, потому решил, что между прочим глотнул одну-две таблетки. Мои веки будто склеились, и, когда я попытался стереть с них клей, рука не послушалась меня. Казалось, это не рука, а протез, сделанный из стирофома или чего там еще, и что он не желает ничего делать, только хлопать по песку рядом со мной.
«Ладно, — подумал я. — Через минуту-другую я во всем разберусь». Я забыл о глазах и вновь погрузился в сладостную летаргию. Я хотел бы когда-нибудь повстречаться с тем парнем, который изобрел летаргию, поскольку теперь я был уверен, что мир еще недостаточно отблагодарил его. Именно так я желал провести остаток дней своих, и пока не явится кто-нибудь и не докажет мне, почему этого делать нельзя, я буду лежать здесь, в темноте, и шлепать по песку рукой.
Я лежал спиной к земле, а разум мой витал где-то в небесах, и мне казалось, что граница между небом и землей проходит как раз через мое тело. Как раз через ту его часть, которая так болит. Сквозь наркотический туман я ощущал там, внизу, тупую ноющую боль. Как только я понял, как мне будет больно, когда действие наркотика окончится, я очень испугался. К счастью, я не мог на этом сосредоточиться дольше нескольких секунд. Я снова заулыбался и забормотал что-то себе под нос.
Думаю, я уснул, хотя в таком состоянии трудно отделить сон от яви. Помню, что снова пытался открыть глаза, что сумел поднести руку к подбородку и пройтись пальцами по губам и носу к векам. Я протер глаза, но это усилие так вымотало меня, что я не смог опустить руку. Мне пришлось отдыхать примерно с минуту, причем пальцы мешали мне видеть. Наконец я попытался сосредоточиться, разглядеть, что меня окружало.
Увидел я немногое. Я по-прежнему был не в силах поднять голову, а потому видел лишь то, что находилось прямо передо мной. Там был яркий треугольник, узкое основание которого стояло на земле, а острый угол поднимался фу тов на пять. Все остальное было окутано чернотой. Я спросил себя, не угрожал ли мне когда яркий треугольник. Медленно возник ответ: нет. «Хорошо, — подумал я, — значит, можно не брать в голову». Я снова уснул.
Когда я проснулся в следующий раз, вокруг все было по-другому. И ничего приятного в этом не было. В голове моей пульсировала чудовищная боль, в горле словно ползал маленький человечек в защитных очках и посыпал вокруг песком. В груди горело, будто я вдохнул пару фунтов грязи, а затем долго выкашливал ее наружу. При малейшем движении каждый сустав моего тела вопил от боли. В особенности болели руки и ноги, и потому я решил, что больше никогда не буду ими шевелить.
Перечисление моих болячек заняло у меня несколько минут, но когда я добрался до конца списка — когда я понял, что почти вся моя кожа горит от боли, и это было похоже на то, что какой-то псих освежевал меня живьем, прежде чем принялся переламывать мне кости, — выбор у меня остался небольшой: можно по-прежнему лежать и переживать вселенские страдания, можно попытаться снова перечислить их и посмотреть, не упустил ли чего, или попытаться хоть как-то улучшить свое положение.
Я выбрал третье. Я решил достать свою аптечку, пусть даже это будет стоить мне еще больших мучений. Я вспомнил, что говорили в подобных случаях мои доктора. «Теперь, — всегда говорили они, — будет немного больно». Ох-ох.
Я осторожно вел свою правую руку вдоль живота, пока она не упала сбоку от меня. Затем я заставил свои пальцы червяками ползти по моей галабейе к карману, где я держал свои лекарства. Я сделал три коротких вывода. Во-первых, на мне не было галабейи. Во-вторых, на мне была длинная засаленная рубаха. В-третьих, аптечки не было.
Я столкнулся с маньяками, которые в настоящий момент хотели враз покончить с моей жизнью. Даже в самые безнадежные моменты я не ощущал такой полной, холодной пустоты, как сейчас. Интересно, как меня характеризует тот факт, что я предпочел бы скорее умереть, чем выносить боль. Полагаю, так, что в глубине души я человек не храбрый. Наверное, мною всегда двигал страх того, что остальные могут узнать правду обо мне.
Не найдя аптечки, я чуть не разрыдался. Я-то рассчитывал, что она на месте, что таблетки соннеина хоть на время снимут эту ужасную боль. Попытался позвать на помощь. Мои губы запеклись, как прежде слиплись веки. Для того чтобы открыть рот, приходилось прилагать некоторые усилия, да и горло мое пересохло и слишком саднило, чтобы я мог заговорить. Наконец после больших усилий я умудрился прохрипеть:
— Помогите…
На последнем слоге в задней стенке моего горла возникло ощущение, словно мне режут глотку тупым ножом. Я сомневался, что кто-нибудь слышал меня.
Не знаю, сколько прошло времени. Я осознал, что к прочим моим страданиям прибавились голод и жажда. Чем дольше я лежал, тем больше меня беспокоила мысль о том, что я наконец-то попал в передрягу, из которой живьем не выбраться. Я даже еще и не думал о том, где это я и как сюда попал.
Через некоторое время я заметил, что яркий треугольник потускнел. Временами мне казалось, что его заслоняют, как будто кто-то или что-то проходит перед ним. Наконец треугольник исчез. Я осознал, что мне его очень не хватает. Кроме меня самого, он был единственной настоящей вещью в моем мире, пусть даже я и не понимал до конца, что он такое есть.
На месте треугольника во мраке возникло желтое пятно. Я попытался проморгаться. И увидел, что желтое пятно — это свет маленького масляного светильника, который держит кто-то не очень высокий, почти полностью закутанный в черное. Человек в черном шагнул ко мне сквозь треугольник, который оказался входом в шатер. Весьма вонючий шатер, понял я.
Мой посетитель поднял светильник, и свет упал на мое лицо.
— Йа Аллах! — пробормотала женщина, когда увидела, что я пришел в себя. Свободной рукой она быстро схватила край своего покрывала и прикрыла им лицо. Я видел ее только мельком, но понял, что это серьезная, хорошенькая, но весьма грязная девушка, лет этак до двадцати.
Я вздохнул глубоко, как мог при своем саднящем горле и легких, и снова прохрипел:
— Помогите.
Несколько секунд она стояла и, моргая, смотрела на меня. Затем опустилась на колени, поставила светильник на песок так, чтобы я не мог дотянуться, и выбежала из шатра. Иногда я влияю на женщин странным образом.
Я забеспокоился. Где я и как я сюда попал? У друзей, я или у врагов? Я понимал, что скорее всего нахожусь среди кочевников пустыни, но какой пустыни? На карте мира ислама много песчаных морей. Я мог находиться где угодно — у западной границы Сахары в Марокко или на краю Гоби в Монголии. Кроме того, я мог быть всего в нескольких милях к югу от города.
Пока эти мысли волновались в моем взбудораженном сознании, вернулась девушка в черном.
Она встала возле меня и принялась задавать вопросы. Это я понял по интонации. Беда была в том, что я понимал одно слово из десяти. Она говорила на каком-то грубом арабском, но с таким же успехом могла бы изъясняться со мною по-японски.
Я покачал головой — вправо, затем влево.
— Мне больно, — сказал я голосом умирающего.
Она только уставилась на меня. Похоже, не поняла. Она по-прежнему прикрывала лицо покрывалом, но я подумал, что оно — судя по глазам и лбу — полно доброты и тревоги. По крайней мере в ту минуту я предпочитал думать так.
Она снова попыталась заговорить со мной, но я по-прежнему ничего не мог разобрать. Я умудрился выдавить из себя:
— Кто ты?
Она кивнула и сказала:
— Нура.
По-арабски это означает «свет», но я догадался, что это ее имя. С той минуты, как она вошла в шатер со светильником в руках, она стала для меня лучом света в царстве тьмы.
Полог у входа резко откинули в сторону, вошел еще кто-то — с кожаным мешком и с другим светильником. Шатер был небольшим, футов двенадцать в диаметре и шести футов высотой, а потому в нем стало тесновато. Нура отошла к черной стене, а мужчина сел возле меня на корточки и несколько мгновений рассматривал. У него было суровое худое лицо с огромным крючковатым носом. Его обветренная кожа была вся в морщинах, и мне трудно было определить его возраст. На нем были длинная рубаха и кафия, но она не была схвачена черным шнурком акаль — просто обмотана вокруг головы, а концы ее были подоткнуты внутрь. В пляшущих тенях его лицо казалось свирепым, словно лицо убийцы.
Дело ничуть не прояснилось, когда он задал мне несколько вопросов на том же ужасном диалекте. Я думал, что он наверняка спрашивает откуда я. Я мог только сказать, что из города. Наверное, потом он спрашивал, где этот город, но я не был в этом уверен.
— Мне больно, — прохрипел я.
Он кивнул и открыл свой кожаный мешок. Я страшно удивился, потому что он извлек оттуда одноразовый шприц старого образца и флакончик с какой-то жидкостью. Наполнил шприц и вонзил его мне в бедро. Я задохнулся от боли. Он потрепал меня по руке, прокудахтал что-то, и, не взирая на языковой барьер, я понял:
— Тихо, тихо.
Он встал и еще некоторое время в задумчивости смотрел на меня. Затем подал Нуре знак, и они ушли. Через несколько минут укол начал действовать. Я имел опыт в таких вещах и понял, что мне ввели лечебную дозу соннеина, такие инъекции действовали куда более эффективно, чем те таблетки, что я покупал в Будайине. Я был благодарен ему до слез. Если бы этот человек с обветренным лицом снова вошел в шатер, я бы дал ему все, что он пожелает.
Я отдался на волю наркотика и «поплыл», не теряя сознания того, что вскоре его действие кончится и боль вернется. В эти мгновения иллюзорного блаженства я пытался серьезно поразмыслить. Я понимал: тут что-то не так, как только я очухаюсь, мне придется все исправить. Благодаря соннеину ко мне пришла уверенность, что я могу все.
Опьяненный наркотиком разум говорил, что я в милостивом настроении. Все было прекрасно. Я достиг сепаратного мира с человечеством. Я чувствовал себя так, словно у меня появился огромный запас интеллектуальных и физических сил, из которого я могу черпать без конца. Проблемы, конечно, были, но их можно блестяще решить. Будущее рисовало мне одну золотую победную перспективу за другой: рай на Земле.
Пока я поздравлял себя с привалившей вдруг удачей, вернулся тот человек с ястребиным лицом. На сей раз без Нуры. Я был этим немного опечален. Короче, этот человек сел на пятки рядом со мной. Я никогда не мог подолгу сидеть в таком положении — вырос в городе.
Он заговорил со мной, и на этот раз я его прекрасно понял.
— Как тебя зовут, о шейх? — спросил он.
— Ма… — начал было я, но тут перехватило горло. Я показал на губы. Он понял меня и протянул мне козий бурдюк с солоноватой водой. Бурдюк вонял. Никогда не пил воды столь отвратительной на вкус.
— Бисмилла, — пробормотал я. Во имя Аллаха. Затем я стал жадно пить эту ужасную воду, пока он не положил мне руку на плечо и не остановил меня. — Марид, — сказал я, отвечая на его вопрос.
Он взял у меня бурдюк.
— Я Хассанейн. У тебя рыжая борода. Я никогда прежде не видел рыжебородых.
Это обычное дело в Мавритании, — сказал я. После того, как я напился, говорить стало немного легче.
— Мавритания? — Он покачал головой.
— Раньше она называлась Алжиром. Это в Магрибе.
Он снова покачал головой. Я подумал: как же Далеко я забрел, если встретил араба, который никогда не слышал о Магрибе, мусульманской стране на западе Африки.
— Какого ты племени? — спросил Хассанейн. Я с удивлением посмотрел на него.
— Араб, — сказал я.
— Нет, — возразил он. — Это я араб. Ты что-то другое.
В этом он был тверд, хотя в его словах, похоже, не было злобы. Просто ему было любопытно, кто я такой.
Назвав себя арабом, я, конечно, погрешил против истины, поскольку я наполовину бербер, наполовину француз. По крайней мере так мне всегда говорила мать. В городе, ставшем мне родным, каждый, кто родился в мусульманском мире и говорил по-арабски, считался арабом. Здесь, в шатре Хассанейна, это расплывчатое определение не годилось.
— Я бербер, — сказал я ему.
— Я не знаю берберов. Мы — Бани Салим.
— Бадави? — спросил я.
— Бедуины, — поправил он.
Вышло так, что слово, которое я всегда употреблял для обозначения арабских кочевников, — бадави или бедуины, — было корявым множественным числом от множественного числа. Сами кочевники предпочитали называть себя беду, что происходило от слова, обозначающего пустыню.
— Ты лечил меня? — спросил я.
Хассанейн кивнул. Он протянул руку. В мерцающем свете я увидел, что его кожа и волосы покрыты налетом песка, словно лимонный пирог — сахаром. Он легко коснулся моих щитковых розеток.
— Ты проклят, — сказал он.
Я не ответил. Похоже, он был правоверным мусульманином, который считал, что я пойду в ад за то, что позволил вживить провода себе в мозги.
— Ты проклят вдвойне, — сказал он.
Даже здесь моя вторая розетка стала темой для разговоров. Интересно, где мои модики училки?
— Я голоден, — сказал я. Он кивнул.
— Завтра сможешь поесть, иншалла.
«Если будет на то воля Аллаха». Мне было трудно представить, что Аллах провел меня через все эти испытания только для того, чтобы отказать мне утром в завтраке.
Бедуин взял светильник и поднес его к моему лицу. Грязным большим пальцем он отвернул мне веко и посмотрел глаз. Он заставил меня открыть рот и посмотрел язык и заднюю стенку гортани. Наклонился вперед и приложил ухо к моей груди, затем заставил меня покашлять. Он щупал и тыкал меня со знанием дела.
— Школа, — сказал я, показывая на него. — Университет.
Он рассмеялся и покачал головой. Медленно согнул мне ноги и пощекотал стопы. Затем нада вил на мои ногти и посмотрел, насколько быстро они восстанавливают свой цвет.
— Ты врач? — спросил я.
Он снова покачал головой. Затем посмотрел на меня и, решившись, сдернул с головы кафию. Я с изумлением увидел, что у него в темени торчит модик. Затем он снова тщательно обмотал голову кафией.
Я вопросительно посмотрел на него.
— Проклятый, — сказал я.
— Да, — ответил он. Лицо бедуина осталось стоически спокойным. — Я шейх Бани Салим. Это моя обязанность. Я должен носить метку шайтана.
— И сколько же у тебя модиков?
Он не понял этого слова. Я задал вопрос иначе и узнал, что его череп модифицирован так, что он может использовать два модуля: модик врача и еще один, благодаря которому он становится равным высокоученому религиозному лидеру. Это все, что у него было. В безводной дикой пустыне, что была домом Бани Салим, Хассанейн считался мудрым старцем, который в своих глазах продал свою душу ради блага своего племени.
Я сообразил, что мы понимали друг друга благодаря грамматике и словарю, встроенным в модик доктора. Когда он вынул его, говорить нам стало так же трудно, как и прежде. К тому же я очень устал и мне стало тяжело отвечать и спрашивать. Остальное может подождать до утра.
Он дал мне капсулу, чтобы я мог заснуть ночью. Я запил ее водой из козьего бурдюка.
— Да проснешься ты утром в добром здравии, о шейх, — сказал он.
— Да благословит тебя Аллах, о мудрый, — пробормотал я. Он оставил зажженный светильник на песке рядом со мной.
Бедуин вышел во тьму, и я услышал, как он опускает за собой полог. Я до сих пор не знал, где нахожусь, и ничегошеньки не знал о Бани Салим, но почему-то чувствовал себя в полной безопасности. Я быстро заснул и просыпался ночью только раз, причем увидел Нуру: она спала, сидя по-турецки, прислонившись к черной стене шатра.
Когда я проснулся утром, зрение мое стало более четким. Я чуть-чуть приподнял голову и уставился на яркий треугольник. Теперь я видел золотые пески и двух верблюдов со спутанными ногами неподалеку. Нура по-прежнему присматривала за мной. Она проснулась раньше и, когда увидела, что я пошевелился, подошла поближе. Она, как и вчера, стесняясь, закрывала лицо краем покрывала. Ей было стыдно за то, что она хорошенькая.
— Я думал, мы друзья, — сказал я. Сегодня мне было уже не так трудно говорить.
Она сдвинула брови и покачала головой. Говорить-то мне было легче, но понимали меня по-прежнему с трудом. Я попытался еще раз, произнося слова медленнее и подкрепляя их жестами.
— Мы… друзья, — сказала она. Она выговаривала слова со странным акцентом, но, будь у меня немного времени, я научился бы понимать этот диалект. — Ты… гость… Бани Салим.
О легендарное гостеприимство бедуинов!
— Хассанейн тебе отец? — спросил я.
Она покачала головой. Я не понял, отрицает ли она родство или просто не понимает моего вопроса. Я повторил вопрос помедленнее.
— Шейх… Хассанейн… брат… отца, — сказала она.
Мы оба научились говорить просто, разделяя слова. Чуть позже мы стали легко понимать друг друга и заговорили без напряжения.
— Где мы? — спросил я.
Нужно было выяснить, на каком расстоянии от города я нахожусь и как далеко от нас ближайший форпост цивилизации.
Нура снова нахмурилась, словно повторяла про себя урок географии. Она ткнула указательным пальцем в песок прямо перед собой.
— Это Бир-Балаг. Бани Салим стоят тут две недели. — Она сделала другую дырку в песке, дюймах в трех от первой. — Здесь источник Кхаба, в трех днях езды к югу. — Она протянула руку как могла далеко и сделала еще одну дырку. — Это Мугшин. Мугшин, хаута.
— Что такое хаута?
— Это священное место, шейх Марид. Там Бани Салим встретятся с другими племенами и будут продавать верблюдов.
«Прекрасно, — подумал я. — Мы направляемся в Мугшин». Я никогда не слышал о Мугшине и представлял его себе чем-то вроде клочка земли с пальмами и источником посреди смертоносной пустыни. Скорее всего поблизости нет ни единой посадочной площадки для суборбиталок. Я понял, что затерялся где-то среди княжеств и безымянных племенных территорий Аравии.
— Как далеко это от Рияда? — спросил я.
— Я не знаю Рияда, — сказала Нура. Рияд был столицей ее страны, когда та была объединена властью дома Саудов. Он по-прежнему был великим городом.
— А где Мекка?
— Макках, — поправила меня она. Она поразмыслила, затем уверенно ткнула пальцем куда-то мне за спину.
— Значит, там, — сказал я. — Хорошо. Но как Далеко?
Нура только плечами пожала. Она знала не слишком много.
— Прости, — сказала она. — Старый шейх задавал те же самые вопросы. Может, дядя Хассанейн знает больше.
Старый шейх! Я так зациклился на своих страданиях, что забыл о Папе.
— Старый шейх жив?
— Да, благодаря тебе и мудрости шейха Хассанейна. Когда Хиляль и бен-Турки нашли вас в дюнах, они подумали, что вы оба мертвы. Они вернулись в лагерь и если бы вечером не рассказали шейху Хассанейну о вас, вы были бы мертвы без сомнения.
Я уставился на нее во все глаза.
— Хиляль и бен-Турки бросили нас там? Она пожала плечами.
— Они подумали, что вы умерли. Я вздрогнул.
— Я рад, что им пришло в голову вспомнить о нас, когда они уютно сидели у общего костра.
Нура не уловила моей иронии.
— Дядя Хассанейн привез вас в лагерь. Это его шатер. Старый шейх в шатре бен-Мусаида. — При этом имени она опустила глаза.
— А где же спят твой дядя и бен-Мусаид?
— Они спят с прочими, не имеющими шатров. На песке у костра.
Это, естественно, заставило меня почувствовать себя несколько виноватым, поскольку я знал, что в пустыне ночью очень холодно.
— А как старый шейх? — спросил я.
— Крепнет с каждым днем. Он очень пострадал от солнца и жажды, но не так сильно, как вы. Он выжил благодаря вашему самопожертвованию, шейх Марид.
Я не помнил никакого самопожертвования. Я не помнил ничего о том, как мы шли. Наверное, Нура заметила мое замешательство, поскольку наклонилась и коснулась моих розеток.
— Это, — сказала она. — Ты неправильно использовал их и теперь страдаешь, но это спасло жизнь старому шейху. Он хочет поговорить с тобой. Дядя Хассанейн сказал, что завтра к тебе можно будет прийти.
Мне стало легче на душе, когда я узнал, что Фридландер-Бей в лучшем состоянии, чем я. Я надеялся, что он сможет восполнить некоторые пробелы в моей памяти.
— Сколько я тут пролежал?
Она подсчитала в уме, затем ответила:
— Двенадцать дней. Бани Салим хотели пробыть в Бир-Балаг только три дня, но дядя Хассанейн решил остаться здесь до тех пор, пока ты и старый шейх не оправитесь настолько, чтобы перенести поездку. Некоторых в племени это решение рассердило, особенно бен-Мусаида.
— Ты уже упоминала его. Кто такой этот бен-Мусаид?
Нура потупила взгляд и тихо проговорила:
— Он хочет жениться на мне.
— М-м. А ты как к нему относишься?
Она посмотрела мне в глаза. Я прочел гнев в ее глазах, хотя и не мог сказать, на меня ли она гневается или на своего ухажера. Девушка встала и молча вышла из шатра.
Я не хотел, чтобы она уходила. Я намеревался попросить у нее чего-нибудь поесть и передать дяде, что мне хотелось бы еще один укол соннеина. Вместо этого я попытался улечься поудобней и стал думать о том, что рассказала мне Нура.
Мы с Папой чуть не погибли в этой пустыне, но я до сих пор не знал, кто в этом виноват. Меня не удивило бы, если бы все это оказалось связанным с Хаджаром, а через него — с Реда Абу Адилем. Последнее, что я помнил, — это то, что я сидел на борту суборбиталки и ждал, когда мы взлетим. Все, что случилось потом: полет, посадка, цель, которая привела нас в самое сердце пустыни, — выпало из моей памяти. Я надеялся, что вспомню, когда окрепну, или, может быть, у Папы будет более четкая версия того, что с нами случилось.
Я решил сосредоточить весь свой гнев на Реда Абу Адиле. Хоть сейчас я и чувствовал себя довольно спокойно, я понимал, что все еще нахожусь в смертельной опасности. Даже если Бани Салим разрешат нам ехать с ними до Мугшина — где бы это ни было, — устроить наше возвращение в город будет чрезвычайно сложно. Мы не сможем показаться на люди без того, чтобы не попасть под арест. Нам придется избегать особняка Папы. Для меня ступить на территорию Будайина будет чрезвычайно опасно.
Однако все это в будущем. Сейчас нам хватало насущных проблем. У меня не было твердой уверенности в том, что Бани Салим долго будут дружелюбны. Я догадывался, что бедуины гостеприимны, пока мы с Папой не вылечимся. После этого ни за что нельзя будет поручиться. Когда мы станем способны заботиться о себе, племя вполне может сделать нас пленниками и выдать врагам. Ведь за это они смогут получить вознаграждение. Надо быть начеку.
Одно я знал точно: если Хаджар и Абу Адиль виноваты в том, что с нами случилось, они дорого за это заплатят. Я был готов в этом поклясться.
Мои мрачные размышления прервал Хассанейн, который бодро приветствовал меня.
— Вот, шейх, — сказал он, — поешь. — Он подал мне круглый пресный хлеб и чашку какой-то жуткой белой жидкости. Я посмотрел на него. — Верблюжье молоко, — сказал он.
Этого я и боялся.
— Бисмилла, — прошептал я. Я отломил кусок хлеба и съел его, затем отпил из чашки. Верблюжье молоко на самом деле оказалось неплохим. Глотать его было гораздо проще, чем вонючую воду из козьего бурдюка.
Шейх Хассанейн присел на пятки рядом со мной.
— Некоторые из Бани Салим беспокоятся, — сказал он. — Они говорят, что если мы будем ждать слишком долго, то получим в Мугшине мало денег за наших верблюдов. Кроме того, нам нужно найти другое место для выпаса. Через два дня мы отправляемся. Вы должны быть готовы.
— Конечно, мы будем готовы.
«Ха-ха, — подумал я. — Только вот шнурки поглажу».
Он кивнул.
— Поешь еще хлеба. Попозже Нура принесет тебе фиников и чая. Вечером, если пожелаешь, сможешь поесть жареной козлятины.
Я был так голоден, что сглодал бы и сырую тушу. В хлебе и в молоке был песок, но мне было наплевать.
— Поразмыслил ли ты над тем, что с тобой приключилось? — спросил Хассанейн.
— Да, о мудрый, — ответил я. — Я не помню подробностей, но я много и упорно думал о том, отчего я настолько приблизился к смерти. Я смотрел также и вперед. И я увидел, что это принесет плоды.
Вождь Бани Салим кивнул. Я подумал: «Не знает ли он, о чем я думаю? Интересно, слышал ли он имя Реда Абу Адиля?»
— Это хорошо, — сказал он подчеркнуто безразличным тоном. Потом поднялся, чтобы уйти.
— О мудрый, — сказал я, — не дашь ли ты мне чего-нибудь против боли?
Он посмотрел на меня сузившимися глазами:
— Разве тебе по-прежнему больно?
— Да. Теперь я окреп, хвала Аллаху, но тело мое все еще страдает от перенесенных невзгод.
Он что-то пробормотал себе под нос, но открыл свой кожаный мешок и приготовил инъекцию.
— Это в последний раз, — сказал он. Затем сделал мне укол в бедро.
Мне пришло в голову, что у него, возможно, было мало лекарств. Хассанейну приходилось лечить все травмы и болезни племени, и, возможно, я уже потребил большую часть его обезболивающих препаратов. Я пожалел, что эгоистически использовал этот последний укол. Вздохнул и стал ждать, пока соннеин подействует.
Хассанейн ушел из шатра, и снова появилась Нура.
— Говорил ли кто-нибудь тебе, сестра моя, что ты прекрасна? — спросил я. Я не был бы так смел, если бы в этот момент наркотик не начал распускать свои лепестки у меня в мозгу.
Нура очень смутилась. Она закрыла лицо покрывалом и села на свое место у стены. Она не говорила со мной.
— Прости меня, Нура, — невнятно пробормотал я.
Она смотрела в сторону, и я выругал себя за тупость. Затем, как раз перед тем как погрузиться в теплый, чудесный сон, она прошептала:
— А я правда так красива?
Я криво усмехнулся, и мой разум поплыл из этого мира.