28
АНАНКЕ
Не в нашей власти ненавидеть иль любить —
Судьба сама решит, как должно быть.
Кристофер Марло, поэт Века Мореплавателей
Итак, мы пустились в путь. Рано утром на следующий день я спустился вниз через Квартал Пришельцев и встретил Соли на набережной, где восточный край Города упирается в лед. Иным способом путешествовать мы не могли. Все городские ветрорезы, даже те, что принадлежали червячникам, погибли, лишив нас возможности преследовать Хранителя по воздуху. В темноте и тишине предрассветных часов мы нагрузили нарты. Мы работали быстро, укладывая мешки с орехами бальдо, спальные шкуры, пешни, гарпуны, медвежьи копья, скребки, горючие камни и прочее, необходимое нам для выживания на холоде, от которого дрожал даже воздух. Почти все снаряжение было нам знакомо, поскольку осталось от первой экспедиции. В своих старых сапогах из тюленьей кожи я сновал туда-сюда по проложенной в снегу деревянной дорожке. С Зунда дул холодный сухой соленый ветер. Я взял в руки свой старый гарпун, и это оживило мою память. Застывшая на морозе упряжь, поземка, летящая по темному льду – все это было знакомым, естественным, до боли реальным. Собаки, которых вывел на поводках из псарни хозяин упряжки, нетерпеливо поскуливали. Я запряг своих семерых псов в нарты, сам одержимый нетерпеливым желанием скорее уехать. Собачник, коренастый пришелец с Ярконы, вовсю работал бритой челюстью – жевал горячий корень, чтобы согреться. Сплевывая временами огненную жижу на снег, он проинструктировал нас, как обращаться с собаками.
– Твой вожак – Кури, – сказал он мне, – второй – Арне, дальше идут Хису, Дела, Бела, Нена и Матсу. – Соли, поглаживавшему морду своего вожака, он тоже назвал имена его упряжки. – Будьте с ними помягче. Они не привыкли к долгим перегонам. И остерегайтесь буеров – собаки любят за ними гоняться.
Я улыбнулся, глядя в темноте на причал, где гудели на ветру оголенные мачты буеров. Было слишком рано для того, чтобы кто-то поднял свой ярко раскрашенный парус и вышел на Зунд. (Да и кто позволил бы себе увеселительную прогулку, когда часть Города лежала в руинах.) Мои собаки покусывали постромки, обнюхивая друг друга, и я подумал, не лучше ли было бы нам с Соли отправиться в путь на буере. Впрочем, это не довело бы нас до добра. В открытом море лед испещрен трещинами и торосами. Собаки, даже такие кроткие и игривые, как эти, – наша единственная надежда. Жаль, конечно, что у нас не было времени натренировать их по-настоящему, как Лико и других наших старых собак – но Хранитель и так уже опередил нас на несколько дней.
С первым светом мы выехали на море. Штарнбергерзее перед нами светилось оранжевым блеском. Мы стали искать следы Хранителя на плотном снегу и нашли их. Поземка уже частично замела отпечатки лап и желобки от полозьев, но снегопада последние десять дней не было, и следы просматривались легко. Мы доехали по ним до Аттакеля, где все, что открывается глазу, – это лед и небо над ним, а краски – та же льдистая белизна и отраженный ею свет, расширяющиеся пурпурные круги снежных сполохов, молочная бирюза пирамидальных айсбергов и желтоватый отсвет льдов в кобальтовом небе.
Весь день мы ехали быстро. Во второй половине дня горы Невернеса позади превратились в голубовато-белую дымку, которая дрожала вдали, еще менее материальная, чем сам воздух. С каждой пройденной милей, когда я, дыша сквозь заиндевелые усы, вслушивался в скрип полозьев и частое дыхание собак, мои воспоминания о Городе тоже утрачивали материальность. Меня окружал иной мир и связанные с ним ощущения. Я любил шелковистый мускусный запах шегшеевого меха, соленый воздух, покалывающий мое смазанное жиром лицо, даже боль стынущих пальцев в холодных рукавицах. Тихий ровный западный ветер звучал музыкой в моих ушах, страх и судьба снова переполняли меня. Если быть честным, они мной управляли – так же, как я управлял своими собаками, визжавшими, когда я щелкал кнутом. Мной правило нечто, столь же отдельное от меня, как звездный свет. Об этом нечто я думал как о судьбе, не моей личной судьбе, но судьбе в высшем смысле, которой подчиняется все во вселенной. Я чувствовал эту судьбу, которая была также судьбой Соли, и Хранителя, и моего Города, и кремневого наконечника копья Соли – чувствовал настойчивый зов ананке, гудевший в моей крови. Мой взгляд был прикован к дрожащей линии западного горизонта. Мне хотелось продолжать путь, даже когда стемнело. Первый день нашего путешествия наполнил меня ликованием. Я мог ехать и ночью, все дальше и дальше, читая следы Хранителя при свете звезд, но собаки устали и проголодались, а их стертые лапы покрылись льдом. Вдали от Города и все еще вдали от своей судьбы мы остановились, чтобы построить снежную хижину. В сумерках мы нарезали кирпичей из снега и воздвигли себе убежище, внеся туда еду, горючие камни и постели. Покормили собак жирным искусственным мясом, поели сами, выпили кофе и залезли в свои шкуры, чтобы думать и грезить каждый о своем.
Всю эту ночь я не спал. Режим моего сна и бодрствования давно уже менялся вместе со мной. Я лежал и слушал, как дышат собаки во входном туннеле и свищет ветер в щелях между снежными блоками. Хижину освещали горючие камни, в которых я поддерживал огонь до утра. Соли рядом со мной смотрел на пляшущие на потолке тени. Он лежал тихо, и можно было подумать, что он спит с открытыми глазами. Но он не спал. Не глядя на меня, он заговорил о мелких проблемах сегодняшнего перегона.
– Этот человек ничего не понимает в собаках. Впрочем, он ведь ярконец, что с него взять? Поставь завтра Арне на место Нены, между двумя суками – тогда он оставит Кури в покое, и Хису не будет на него огрызаться. – Он помолчал и добавил: – Надо сшить сапожки для Белы и Матсу. Ты видел их лапы? Придется нам сшить сапоги для обеих упряжек – пригодится, когда мы доберемся до Внешних Островов. Червячники говорят, что лед там рваный, как лохмотья аутиста.
Как ни печально, мы с Соли понимали друг друга только тогда, когда совместно решали какую-нибудь задачу: либо математическую, либо куда более неотложную задачу выживания на холоде, который мог заморозить даже углекислоту в нашем дыхании. Мы поговорили об охоте на тюленя, которой неизбежно должны будем заняться, когда у нас кончится провизия, и обсудили отменное качество саффеля, крепкого снега. К утру наш разговор перешел на математические темы. Ему хотелось услышать мое доказательство Великой Теоремы, но он был слишком горд, чтобы просить об этом. Его горькая обида стояла между нами, как морозная пелена.
– Вся моя жизнь была посвящена математике, а что это мне дало? – произнес он, непонятно к кому обращаясь. И тогда я открыл ему свое доказательство. Мы были лишены визуального пространства наших кораблей, где можно было выстраивать идеопласты, и поэтому я затратил довольно много времени, чтобы представить ему все наглядно. Когда я начал объяснять ход моих рассуждений, показывающих, что подмножество Джустерини входит в простое множество Лави, он рывком сел, чуть не стукнувшись головой о снежный потолок, и крикнул:
– Стой! Теперь я вижу! Не знаю, как это я раньше не понял. Ловко! Теперь схема соответствия Лави рушится, не так ли? Красивое, изящное доказательство. – И он добавил так тихо, что я едва расслышал: – Я был так близко!
– Главное, оно конструктивно. – Я подрезал ножом фитиль горючего камня. Да, конструктивно: благодаря ему стало возможно не только попасть от одной звезды к любой другой, но и составить соответствующий маршрут.
– Красивое доказательство, – повторил Соли. – Теперь перед тобой стоит дилемма. Твоими стараниями любой пилот – даже торговый – сможет путешествовать где угодно.
– Возможно.
– И между пилотами может вспыхнуть война – настоящая война.
– Хранитель тоже придерживался такой теории.
– Орден никогда уже не будет прежним, верно? Как и все Цивилизованные Миры.
Затянув потуже капюшон парки, я сказал:
– Этого Хранитель и боялся. Он пытался убить меня – нас обоих, – потому что боялся.
– Да. Мы с ним все время беседовали об этом. Он предостерегал меня против перемен и много раз наказывал за то, что я его не слушал. Перемены… Если бы не тот твой первый бесшабашный рейс в Твердь, мы могли бы добиться перемен без… – его голос дрогнул, – без стольких несчастий.
Я понял, что он думает о Жюстине, и сказал:
– Мне очень жаль.
– Так что же ты решишь насчет Гипотезы? Как поступишь?
– Не знаю.
Он умолк и много позже забылся беспокойным сном. Я смотрел, как он ворочается в своих мехах, и думал, следует ли мне открыть доказательство Гипотезы другим пилотам. Я снова проиграл его в уме и пожалел о своем корабле, когда дошел до сложного построения первой леммы Данлади. Рефлекторно, почти инстинктивно, я сделал умственное движение, которым пользовался при сопряжении с нейросхемами компьютера. Теперь я сопрягся с самим собой. Плотно зажмурив глаза, я как бы плавал в темноте под меховыми одеялами. За стенами хижины царили мрак и холод, но у меня в голове было светло. Алмазные идеопласты леммы казались четкими, как никогда. За ними последовал вихрь других символов, и доказательство начало выстраиваться. Я не знал, откуда эти идеопласты берутся в моем зрительном центре. Здесь не было корабельного компьютера, не было нейросхем, чтобы создавать визуальные пространства сон-времени и другие пространства, которыми пользуется пилот в мультиплексе. Был только мой мозг и мое изменчивое «я», что бы они ни представляли собой в действительности. И маршруты, целая последовательность маршрутов. Я увидел сгущение над Городом, извилистое и непроходимое. Внезапно оно размоталось, как клубок шелка, и я увидел тысячи новых маршрутов, новых путей к звездам. К Весперу, к Даргину и дальше – к двойной звезде Такеко и к Абрат Люс – голубой, горячей и яркой, и еще дальше – к безымянным звездам, к обреченным звездам Экстра. Количество путей между звездами вселенной было бесконечно: каждая звезда была связана с любой другой. Я увидел это в один миг и представил себе мультиплекс лучше, чем когда-либо. Подумав об источнике этого видения, я ощутил страх, но он прошел так же быстро, как появился. Мультиплекс окружил меня, как зимнее море, и настала тьма. Я открыл глаза в полумраке хижины. Соли храпел, скрипя зубами. Я был от него так близко, что ледяная влага его дыхания оседала на моих мехах, но чувствовал себя очень одиноким.
Страх не оставлял меня всю ночь – более интенсивный, чем когда-либо после возвращения с Агатанге. Я снова задумался об эволюции агатангийского божественного семени. Завершило ли оно свою работу? Возможно, мой мозг умирает, заменяемый постепенно запрограммированными нейросхемами? Я ничего не знал, но чувствовал, что со мной происходит что-то ужасное и чудесное одновременно. Я представил себе свой мозг и увидел миллионы толстых, неправильной формы нервных клеток. Они вздувались и лопались, миелиновая оболочка длинных аксонов растворялась и впитывалась куда-то. В каждой точке безмерно сложного сплетения нейронов создавались и росли нейросхемы. Возникали новые связи, соединяющие кристаллические платы белковых компьютеров. И все это, по крайней мере в моем воображении, творилось в моей коре, в этом удивительном красном студне позади моих глаз. В этом и заключался мой страх. Если фронтальные доли отсоединятся от периферийных или будут связаны с ними каким-то новым способом, я уже не смогу контролировать себя так, как прежде. Возникнут новые программы, возможно глубокие и скрытые. Это уже сделано или почти сделано. Я не мог сказать, откуда я это знаю. Ясно было одно: когда я закрываю глаза и овладеваю программой своего страха, мультиплекс открывается передо мной столь же полно, как из кабины моего корабля. В этом и заключалось чудо: я носил в себе безбрежное, кристаллическое, сверкающее море. «Все возможно», – шептала мне бесконечность. Я лежал, глядя, как рассвет проникает в щели между снежными кирпичами. Собаки начали скулить и тявкать. Соли проснулся и стряхнул иней с одеял. Я протер глаза и бросил несколько пригоршней снега в котелок над горючими камнями, чтобы вскипятить кофе.
Десять дней мы ехали на запад по следам Хранителя Времени. Дважды мы теряли след там, где поземка намела сверкающие белые дюны в полмили длиной, но легко находили его, следуя по синусоиде вдоль оси нашего пути. Сначала мы отклонялись к северу, потом возвращались к югу, пересекая воображаемую прямую, ведущую на запад. Затем снова поворачивали на север, елозя по снегу, как гладыши, пока не обнаруживали след. Пока Хранитель ехал на запад – а куда еще ему было деваться? – эта немудреная техника не могла нас подвести. Если только снега не будет. После снегопада лед на целые мили обретет нетронутую белизну, и мы потерям слишком много времени на свои волнообразные отклонения. Однако для снега было слишком холодно. Мы надеялись на этот холод, хотя он проникал сквозь наши меха и пробирал нас до костей. По правде сказать, мы с трудом его выдерживали. Снег от мороза стал сухим и шершавым, как песок, в воздухе не было влаги, и небо отливало густой синевой, как складки одежд эсхатолога. От сухого холодного воздуха из носа начинала идти кровь и в теплых туннелях ноздрей нарастали колючие кристаллики инея. Соли мучился от этого больше, чем я. Кровь застывала сосульками на его усах, бороде и воротнике его белой парки. Он смахивал на белого медведя после пиршества над тушей тюленя, только кровь была его собственная. Он ослабел от мороза и постоянной кровопотери. Однажды во время сильного ветра, когда мы укрылись за наспех поставленной снежной стеной, он имел глупость снять рукавицу, чтобы погреть рукой нос, и тут же отморозил себе кончики трех пальцев – тех самых, которые порезал стеклом в башне Хранителя Времени. Видя, как его трясет, я по девакийскому способу распахнул свою парку и стал греть его пальцы у себя на животе. Странно было ощущать его твердые ледяные ногти на коже – странно и тревожно. Как только пальцы немного отошли, я убрал его руку и велел ему:
– Сожми в рукавице кулак и старайся не выставлять руку на ветер.
Он посмотрел на меня сквозь смерзшиеся от слез ресницы (на морозе глаза у нас все время слезились) и сказал:
– Не тебе одному известно, как надо обращаться с отмороженными пальцами. – Он спрятал кулак под мышку и добавил: – Спасибо.
В пути мы почти не разговаривали – разве что о самых насущных вещах, да и тогда большей частью ограничивались жестами: указывали на след Хранителя, слегка отклонившийся к северу, или благодарно улыбались, когда один из нас заваривал утренний кофе. Наша трудная походная жизнь скоро вошла в колею. В конце дня мы строили хижину и заделывали снегом трещины. Потом вносили внутрь кухонную посуду, провизию и шкуры, которые расстилали на снежных лежанках. Пока Соли разжигал горючие камни, я таскал снег для кофе и последним блоком загораживал туннель от ветра. Покормив собак и обив снег с шуб, мы принимались за летнемирский кофе, разогретые орехи бальдо и вареное мясо. Можно было наконец отогреться и подумать о том о сем. А когда мы, развесив парки на распялках, забирались в постели с последней кружкой кофе, Соли читал мне из Книги Молчания.
Большинство людей относится к молчанию как к понятию отрицательному, выражающему отсутствие звука, но это не так. Молчание – вещь реальная, почти столь же осязаемая и твердая, как камень. Ночами в хижине, когда ветер утихомиривался и собаки засыпали. Соли сидел, закутавшись в меха, и молча смотрел в свою синюю кружку. Однажды, когда чуть-чуть потеплело и ледяные кристаллы в воздухе затянули солнце желтой дымкой, мы поспорили о том, что будем делать, если пройдет снеговой фронт. Уютно (я употребляю это слов в чисто условном смысле) устроившись на ночь в хижине, я настаивал, что Хранитель будет продолжать путь на Квейткель. Я был очень уверен в себе. Соли, стиснув пальцами кофейную кружку, метнул на меня взгляд, который мог означать: «Ты совсем как я, такой же упрямый и самонадеянный!» Потом он застыл как каменный, и Книга Молчания открылась. Ключом к ней служили его лицо и глаза, и первая ее страница повествовала о ненависти.
Он ненавидел сам себя. Само собой разумеется, что все мужчины и женщины, будучи людьми, находят в своем человеческом естестве хоть какую-нибудь причину для ненависти. Но Соли пошел дальше, превратив ненависть к себе в настоящее искусство. Свою гордыню, гневливость, безразличие к страданиям других он ненавидел точно так же, как недостаток воображения и неспособность доказать Гипотезу. Более того – он ненавидел себя за наличие недостатков как таковых. Я смотрел, как он прикладывает ободок кружки к своим белым растрескавшимся губам и дует на кофе, и мне казалось, что он ненавидит себя за то, что он человек. Этот мрачный, погруженный в себя человек, столь часто путешествовавший по темным ледянкам собственной души, открыл, что наша человечность, самое сокровенное наше «я», определяется не столько силой, сколько слабостью. В этом и заключалась ловушка, державшая его в плену, как смерзающаяся прорубь: он любил в себе человека и одновременно ненавидел его, потому что никем другим быть не умел. Самый большой страх (а потому и ненависть) вызывал в нем высший Соли, который мог бы выйти из старого, слабого, разочарованного Соли, если бы тотразбил ледяные края полыньи. Все это он сознавал – он видел себя более ясно, чем было доступно моему наивному взору цефика. Это-то самопостижение и запечатывало гробницу его ненависти к себе. Но если он действительно видел сковывающую его спираль ненависти и страха, разве не мог он ее сломать? Нет, не мог. В конце концов, он был только человеком во всем чудесном и трагическом смысле этого слова: А человек, как пытался он себе внушить на протяжении трех жизненных сроков, должен принимать свою человечность как должное.
К тому времени, как мы достигли первого из Внешних Островов, ему пришлось смириться также и со слабостью человеческого тела. Тридцатый день глубокой зимы обещал стать еще холоднее всех предыдущих. В десяти милях к югу от хижины – в ясном утреннем воздухе казалось, что еще ближе – бело-зеленым холмом поднималась из моря обитель семьи Еленалина. Мы с Соли, одолеваемые кашлем, все время украдкой посматривали на юг, пока запрягали нарты. Его неловкость в работе я сначала приписал задумчивости: возможно, он прикидывал, что произошло с Еленалиной за эти годы. Лейлани, упершись лапами в снег, облаял стайку гагар, летящих к острову. Кожаные постромки, натянувшись, сдавили пальцы Соли, и он поморщился.
– Опять отморозил? – Я подошел к нему по скрипучему снегу и помог распутать Лейлани и вторую собаку, Гиту, которая подскакивала, пытаясь достать до птиц. – Дай-ка взглянуть на твои пальцы.
– Они в порядке, – ответил он, дыша паром из кровоточащего носа. – Замерзли только, а так ничего.
– Надо их согреть. Когда еще мы доберемся до Квейткеля… Сейчас мы, думаю, милях в сорока от Фарлейской отмели. Давай погрею.
– Нет.
– Ты их отморозил, так ведь? Говорил ведь я – держи их в тепле!
– Ничего я не отморозил.
– Дай посмотреть.
– Отстань, пилот.
Я дрожал в слабом утреннем свете, и ветер швырял снег мне за шиворот. Мне хотелось скорее отправиться в дорогу, чтобы восходящее солнце и мышечные усилия согрели меня. Я посмотрел на запад, стараясь различить в дымчатой белизне складки и трещины ледяного рельефа, и предложил:
– Зайдем в хижину. Я согрею воды, и мы обмакнем туда твои пальцы.
Лоб Соли, несмотря на мороз, блестел от пота.
– Так ведь времени нет.
Я повалил Арне на бок и натянул кожаный сапожок на его стертую лапу.
– Если ты упустишь поводья и твои нарты провалятся в трещину, мы потеряем кое-что побольше времени.
– Да, времени, – пнув ногой снег, сказал он и неожиданно вернулся в хижину.
Я пролез вслед за ним. Он снял рукавицы, и я увидел, что он не лгал. Пальцы не были обморожены. Дело обстояло еще хуже. Их концы почернели, и от них шел гангренозный запах. Даже протухшие рыбьи головы годичной давности пахнут лучше. Я попятился от этой вони, стукнувшись головой о стенку хижины.
Он отвел пальцы подальше от себя, как что-то нечистое, и сказал:
– Как видно, первая помощь не подействовала.
– Мы можем вернуться в Город. Даже если гангрена захватит всю руку, расщепители отрастят тебе новую дней за пятьдесят. – Честно говоря, возвращаться мне не хотелось.
– Тогда мы упустим Хранителя.
– Предпочитаешь потерять пальцы?
– Лучше уж это, чем вернуться в Город, как побитая собака.
Глядя на его пальцы, раздувшиеся от гнилостных газов, я сказал:
– Я не резчик.
– Но ведь нож-то у тебя есть – стало быть, и резать ты можешь.
Я почесал нос.
– Не так это просто.
– Боишься?
– Трудно тебе придется у деваки без пальцев.
– Трудно.
Я взял его руку в свою, чтобы рассмотреть получше. Мне не хотелось ее трогать, а уж тем более резать, но больше нам ничего не оставалось. Я разостлал нерпичью шкурку и положил на нее иголку с ниткой из своего швейного мешочка. Вынув из чехла тюлений нож, я подержал его над горючим камнем, пока он не раскалился и не почернел от копоти. И отрезал Соли пальцы. Он скрипел зубами и пытался блокировать боль. Я отсек его указательный и средний пальцы по второй сустав, а безымянный под самый корень, быстро прижег обрубки горячим ножом и зашил. Во время этого я не мог не заметить, как похожа его рука на мою. (Несмотря на все свое ожесточение против Ордена, он продолжал носить на мизинце пилотское кольцо. Я не думал, что Соли когда-нибудь его снимет – разве что мне придется ампутировать и этот палец тоже.)
Закончив бинтовать пальцы, я заварил ему чай ша, помогающий против инфекции. Он посмотрел на свою руку с гримасой отвращения. Боль ударила ему в голову и сделала необычайно разговорчивым.
– Какой-то осколок стекла ранит мне пальцы, нарушив кровообращение, и вот вам результат. Одна случайность цепляется за другую – так оно и идет, как говаривал Хранитель. Вот логическая цепь, неопровержимая, как доказательство: если бы Жюстина не вынудила меня… если бы я ее не ударил, как сложилась бы наша жизнь? Не могу не думать об этом, пилот, – мыслям не прикажешь. Она умерла по моей вине, и вот теперь, почти у цели… но ведь алалои не умирают, если им отрезать пальцы, правда?
Следующие несколько дней мы продвигались медленно: он учился управлять нартами одной рукой. Пальцы у него заживали быстро, и к сороковому числу он приладился держать повод между большим пальцем и обрубками, почти не испытывая боли. Однажды ночью, когда я делил остаток наших орехов, он признался, что иногда чувствует фантомные боли в несуществующих кончиках пальцев.
– Жаль, что мы виски с собой не взяли, – сказал он. – Не смотри на меня так, пилот, – я не хочу сказать, что эти боли настолько уж невыносимы: они просто напоминают о штучках, которые играют с нами нервы и мозг. Все это так ненадежно, правда ведь?
Я понимал толк в этих штучках – они мучили и меня, пока мы пробирались через трещины ледяного шельфа. Почему мы видим то, что видим, слышим то, что слышим? Каким образом нервы черпают информацию из окружающего мира? Как мозг придает ей смысл? Верно ли утверждение древнего акашика Хаксли, сказавшего, что наш мозг – всего лишь редукционный клапан, дозирующий информацию о вселенной, чтобы мы не обезумели от бесконечного потока ощущений, сведений, картин, красок, запахов, звуков, мыслей, чувств, жары, холода, битов и байтов – от захлестывающего душу океана информации?
Однажды – кажется, на сорок второй день, – когда я пробовал снег своим щупом из дерева йау, полагая, что впереди трещина, внезапная перемена в ощущениях ошеломила меня. Я понял, что божественное семя затронуло не только мозг. Оно, точно сверлящий червь, проникло через зрительный нерв в глаза, заменив нервные узлы новыми нейросхемами. Я стал видеть по-другому – сперва эта разница едва ощущалась, потом стала очень заметной. Щурясь на металлическое зарево ледяных сполохов, я начал различать в былой зелени, красноте и голубизне новые цвета и оттенки. Я видел ультрафиолетовую часть спектра, где светились невыразимым огнем цвета, которые я назвал бриллиг, мимси и ультрапурпур. В ту ночь, когда солнце сбросило свои золотые одежды и с небосвода ушли алые и розовые краски, я увидел жар и свечение инфракрасного спектра. Зубчатые вершины Урасалии на юге светились каменным багрянцем холоднее пылающего льда вокруг. В воздухе плясала рубиновая рябь, излучаемая теплыми телами собак, которых распрягал Соли. Мои глаза (и уши) воспринимали теперь излучения всякого рода. Я опасался смотреть на небо, боясь уловить гамма– и радиошепот далеких галактик. Всю эту новую информацию я осмысливал с трудом. Нормальный глаз – человеческий глаз – реагирует на один-единственный фотон, на единственно «чпок» о сетчатку, на самое крохотное квантовое событие. Но мозг игнорирует эти реакции, теряющиеся в шуме его собственных нервных клеток; ему требуется по крайней мере семь фотонов, чтобы увидеть свет. Мой новый мозг воспринимал даже единичные фотоны – и еще многое помимо этого. Когда ветер утих, я услышал, как шуршат, то склеиваясь, то расцепляясь, отдельные молекулы. Шум был везде – я воспринимал его глазами, ушами и носом. Мне потребовалось много дней, чтобы интегрировать этот шум, много дней, пока шлюзы моего нового мозга не приспособились отсекать его, позволив мне снова лежать в своих шкурах и спокойно думать.
Несмотря на все эти помехи, мы приближались к Хранителю с каждой проделанной нами милей. Каждый день мы натыкались на его покинутые ночные стоянки, где находили обглоданные кости талло (видимо, ему удалось убить одну из этих больших, трудных для охоты птиц), собачий помет, развалины снежных хижин и по этом следам определяли срок его ночевки. Преимущество Хранителя, составлявшее четыре дня перед нашим отъездом, теперь насчитывало от силы сутки. Учитывая нашу среднюю скорость, он опережал нас примерно на двадцать две мили, скрываясь где-то за выпуклой линией горизонта.
На сорок седьмой день мы остановились, чтобы поохотиться на тюленя. Мне, как когда-то прежде, повезло – мы убили трех мелких животных, быстро разделали их и уложили мясо на мои нарты.
– А вот Хранителю такая удача не привалила, – заметил Соли. – И почему тебе везет всякий раз, как ты охотишься на своего доффеля? Сколько аклий вскрыл Хранитель – шесть? И хоть бы один тюлень. Он только время теряет – ослаб, должно быть, от голода. Скоро мы его догоним, как думаешь?
Но мы догнали его не так скоро, как было бы желательно. На следующий день сильно потеплело – будь оно проклято, это потепление. С юга пришли теплые массы воздуха, и сплошная белая пелена облаков нависла над серовато-белым льдом; хижина, серые шкуры собак и парка Соли, намораживающего полозья, – все слилось с окружающей белизной. Я стоял футах в десяти от Соли, а казалось, что между нами добрых полмили. Когда все кругом бело, расстояниям свойственно растягиваться или укорачиваться. Лед вокруг изобиловал трещинами и складками, как фравашийский ковер, по которому прошелся на коньках пилот-кадет. Отдельные черты разглядеть было трудно при отсутствии теней, выделяющих неровности и впадины. В дополнение к обычным утренним запахам тюленьей крови, собачьего помета и кофе я чувствовал в воздухе покалывающую влагу. Соли запряг свою последнюю собаку, Зорро, подошел ко мне и указал на небо.
– Снег будет. Прямо с утра.
– Мы сможем проехать еще пять миль, пока он не начнется.
– Слишком опасно. Что нам дадут пять миль?
– Пять миль – уже кое-что.
– От этих проклятых туч даже на пять миль вперед не видно.
– Будем ехать потихоньку, миля за милей.
– Мы и мили не проедем, как повалит снег.
– Тогда будет продвигаться фут за футом.
– Вот упрямый ублюдок!
– Кому и знать, как не тебе.
Мы проехали как раз около мили, когда в воздухе закружились большие ватные хлопья. Соли ехал прямо передо мной, и его игривые собаки дергали нарты туда-сюда, тявкая и ловя зубами снежинки. Мне следовало бы уделить им больше внимания и сразу предложить остановиться, но меня отвлекли краски шестигранных кристалликов, щекочущих мне нос и глаза. Сквозь снег донесся какой-то рев, будто белый медведь поранил лапу об острый край трещины, Лейлани и прочие собаки Соли тут же подняли лай и потащили нарты вместе с сыплющим руганью погонщиком куда-то в метель. У меня не было сомнений, что эти городские собаки никогда еще не видели медведя – иначе они поджали бы хвосты и рванули в другую сторону.
Мои собаки, не нуждаясь в понукании, устремились за упряжкой Соли. Кури, Нена и остальные налегли на постромки так, что снег и ветер били мне в лицо. Мы неслись сквозь метель почти что со скоростью буера. Я ухватился за борта и зарылся унтами в снег – это немного притормозило парты. На мой свист собаки не обращали никакого внимания. Мы скорее всего налетели бы на нарты Соли, если бы Лейлани не испустила тонкий жалобный визг. Другие собаки тоже заскулили, охваченные паникой: снежный мост над трещиной рушился. Лейлани, Зорро, Финнеган, Хучу, Самса, Пакко и нарты Соли – все они, связанные друг с другом, один за другим проваливались под лед. Мой вожак Кури осадил на самом краю и лег брюхом на снег, взлаивая и втягивая носом воздух.
Я спрыгнул с нарт и посмотрел вниз. В двенадцати футах подо мной, на дне трещины, пенилась черная вода. Тяжелые нарты сразу пошли ко дну, утянув за собой отчаянно бьющихся собак. Я подумал, что перевернутые нарты потопили и Соли и великий пилот нашел наконец свою смерть. Я искал его тело в плавающих на воде обломках снежного моста, но ничего не видел. Потом я услышал его крик:
– Мэллори, помоги мне!
Он цеплялась за неровную стенку трещины прямо подо мной. Каким-то образом уже при падении он успел выхватить из поклажи медвежье копье, вогнать его в рыхлый лед и с его помощью вылезти из воды.
– Холодно – ног не чую.
Я бросил ему веревку и вытащил его. Это было потруднее, чем тащить из полыньи рассчитанного на двух охотников тюленя. Он искупался по грудь в ледяной воде, и ноги так окоченели, что он не мог упереться ими в стенку, чтобы помочь мне. Руки у меня чуть не вывернулись из суставов, но наконец я ухватил его за ворот и вытянул на лед. Он чуть не рухнул на меня и лег, хватая ртом воздух. Я стал срывать с него промокшие меха, а снег между тем валил вовсю.
– Ох как холодно – дай мне умереть.
Я развязал свою поклажу и закутал его в спальные шкуры. Снег был густ, как медвежья шерсть; я развернул собак и погнал их обратно к хижине. Мы ползли сквозь метель, как слепые вши, и нам посчастливилось найти нашу хижину, наполовину засыпанную снегом. (Повезло нам и в том, что мы так и не встретились с невидимым медведем. Возможно, Тотунья провалился в трещину вместе с несчастными собаками Соли.)
Как хрупка человеческая жизнь! Стоит температуре подняться на несколько градусов, как человека начинает трясти. Стоит ей на те же пару градусов упасть, и человек начинает умирать. Я втащил умирающего Соли в хижину, разостлал меха, зажег горючие камни и поставил кипятиться воду. Я надеялся влить в него немного горячего кофе, чтобы прогреть как следует. Но не успел я всыпать порошок, как дрожь, сотрясающая Соли, прекратилась и он впал в гипотермическую кому. Кожа у него посинела, дыхание стало мелким и прерывистым. Я пощупал его лоб – он был холодный как лед.
Он, как-никак, доводился мне отцом – поэтому я разделся догола и залез к нему под шкуры. Больше мне ничего не оставалось. Затылком я чувствовал мягкий шегшеевый мех, а грудью прижимался к его волосатой спине. Его холодные оцепеневшие ноги приникли к моим. Я боялся открыть рот, чтобы туда не попали его длинные волосы. Я обхватил его руками. Деваки, когда им нужно отогреть замерзшего охотника, принимают именно такую, до омерзения интимную, позу. Мне невыносимо было даже прикасаться к нему, и все-таки я обнимал его, прижимая к себе, переливая в него тепло своего тела. Так мы пролежали довольно долго. Шкуры хранили тепло, и Соли начал дрожать. Видя, что он ожил достаточно, чтобы оставить его одного, я приготовил кофе и поднес кружку к его губам. Так я отогревал его весь день, а под конец нажарил тюленины, и мы поели, макая мясо в растопленный жир. Подкрепленный Соли посмотрел на меня и спросил:
– Это ведь не ты пытался убить меня, нет?
– Нет, Соли, не я.
– Значит, смерть Жюстины и мое участие в Пилотской Войне, все это безумие – глупая ошибка?
– Это трагедия.
– Скорее ирония. – Он провел пальцами по своим массивным бровям. – Когда Жюстина ушла, когда я ее ударил – для нас, для меня уже не было пути назад. Это был худший момент в моей жизни. Это мое алалойское тело – я мог бы переделать его заново, но оставил как напоминание. Чтобы наказать себя. А ведь если бы не это тело и не твоя помощь – мне бы конец.
Мы постарались лечь как можно дальше друг от друга, но все-таки оставались под одним одеялом. Его дыхание пахло кофе и кетонами, порождаемыми нашей сугубо мясной диетой: организм перерабатывал белки в глюкозу. От Соли пахло и другим – в основном гневом, страхом и возмущением.
– Напрасно ты мне помог – ты просто не мог по-другому, да? Ты это сделал, чтобы отомстить мне.
– Нет.
– Тебе ведь нравится чувствовать себя святым, верно?
– О чем это ты? – спросил я, хотя прекрасно знал, что он имеет в виду.
– Еще до того, как у тебя появилась хотя бы малейшая причина… Помнишь ту ночь в баре? Когда Томот назвал тебя бастардом? Ты сразу вышел из себя, так?
– Тогда я не умел себя сдерживать.
– «Наследственность – это судьба», – процитировал он.
– Я в это не верю, – сказал я, поджаривая над огнем селезенку.
– Во что же ты веришь?
– Я думаю, мы способны изменить себя, переписать свои программы. В конечном счете мы свободны.
– Ошибаешься. Жизнь – это ловушка, и выхода из нее нет.
Соли помолчал, пережевывая селезенку. Его волосатый живот поднимался и опадал в сравнительно теплом воздухе хижины. Прожевав, он сказал:
– Поговорим о фраваши, столь любимых нами инопланетянах. Хранитель их всех изгнал бы из Города, если б мог. Это их учение об абсолютной судьбе – об ананке, как ты ее называешь. Ты прислушивался к ним больше, чем подобает человеку, так ведь?
Я никогда не слышал прежде, чтобы Соли так философствовал, поэтому позволил ему продолжать.
– Свобода воли! Ты когда-нибудь задумывался над этим термином, в том смысле, в каком употребляют его фраваши? Это же оксюморон, столь же противоречивый, как «жизнерадостный пессимист» или «счастливая судьба». Если вселенная жива и обладает сознанием, как веришь ты, если она движется… если у нее есть какая-то цель, то мы все рабы, ибо она двигает нас к этой цели, как шахматные фигуры. И нам неведомо, в чем заключается игра. Так где же тут свобода? Хорошо толковать об ананке, о слиянии наших индивидуальных воль с высшей волей – ты ведь в это веришь? – но для человека ананке означает ненависть, несчастную любовь, отчаяние и смерть.
– Нет. Ты все не так понимаешь.
Он выплюнул мелкий хрящик на утоптанный снежный пол.
– Так просвети меня.
– Мы свободны лишь как часть целого, а не абсолют. Свободны в известных пределах. В конечном счете наши индивидуальные воли действительно составляют часть воли вселенной.
– И ты в это веришь?
– Так учат фраваши.
– В чем же она, воля вселенной? – спросил он, бросая пригоршню снега в кофейник.
Метель забрасывала хижину снегом, в щели единственной незаметенной, северной стены сочился серый свет.
– Не знаю, – ответил я.
– Но думаешь, что это когда-нибудь откроется тебе?
– Не знаю.
– Весьма самонадеянная мысль, тебе не кажется?
– Зачем же еще мы здесь? Открытие или созидание – в конечном счете это одно и то же.
– Действительно, зачем мы здесь? Вот кардинальный, хотя и банальный вопрос. Мы здесь для того, чтобы страдать и умирать. Мы здесь потому, что мы здесь.
– А вот это уже чистой воды нигилизм.
– Как ты самонадеян. – Он закрыл глаза и скрипнул зубами, как будто во сне. – Полагаешь, для тебя есть какой-то выход?
– Не знаю.
– Так вот, никакого выхода нет. Жизнь – это ловушка, каким бы ни был твой жизненный уровень. Серия все более хитрых ловушек. Хранитель прав: жизнь – это ад.
– Мы сами творим свой ад.
Он соскочил с лежанки. Он стоял голый на снегу. Под кожей выделялись длинные плоские мускулы, точно намотанные на деревянный каркас ремни. Тонкая тень легла на закругленные белые стены.
– Половину своего ада создал я, а другую половину создал для меня ты.
Я, разрумянившись в тепле хижины, ответил насмешливо:
– Наследственность – это судьба.
– Будь ты проклят!
– Свой рай мы тоже творим сами. Мы сами себя творим.
– Нет уж. Поздно.
– Поздно никогда не бывает.
– А для меня вот поздно. – Он втер немного жира в обрубки своих пальцев. – Самоуверенность, везде самоуверенность – вот от чего мне тошно. Но ничего, скоро этому придет конец. – Он бросил на меня взгляд, где к обиде и ненависти примешивалось уважение. – Во всем племени деваки нет никого, кто устал или стыдится быть человеком, кто хочет быть выше того, что он есть. Вот почему я никогда не вернусь в Город.
В ту ночь мне приснилось будущее – Соли и мое. Скраерский сон длился до рассвета, потом я выпил кофе и скраировал еще половину вьюжного дня. Мне хотелось показать Соли то, что я видел, объяснить, что жизнь не ловушка – во всяком случае, не больше, чем та, которую мы строим из своих заостренных костей и тугих жил своих сердец. Мне хотелось объяснить ему простейшую из вещей. Вместо этого я встал и начал одеваться, сказав:
– Метель скоро утихнет. Еще до ночи.
Соли сидел, закутавшись в меха, и приделывал к своему копью новый наконечник (старый обломился, застряв в стенке трещины). Он посмотрел на меня с отвращением, которое всегда питал к скраерам, и промолчал.
– Хранитель близко, – продолжал я. – В пятнадцати милях к северо-западу. Три его собаки больны и лежат в хижине, и аклия, которую он вскроет сегодня, окажется пуста.
– Скраерский треп.
– Если ехать всю ночь, утром мы застанем его врасплох.
– Если мы поедем ночью, то провалимся в первую же трещину.
Я стал кроить из нерпичьей шкуры сапожки для собак.
– Нет. Я знаю, где расположены трещины.
– В темноте мы будем ездить по кругу.
– Нет. Ночь будет звездная. Найдем дорогу по звездам.
Он улыбнулся при упоминании этого старинного способа и кивнул.
– Ладно, пилот, – будем держать путь по звездам, если они выглянут.
Когда стемнело, ветер дул с севера, унося остатки теплого воздуха и снежные клубы. Стало очень холодно, и на небо, черное, как одежда пилота, высыпали звезды. На севере горела Шонаблинка, на западе высоко над горизонтом мигал шестиугольник Фравашийского Кольца. Мы погнали нарты на северо-запад по шелковистому новому снегу. Собаки, наверное, думали, что мы рехнулись, заставляя их тащиться ночью по грудь в снегу и огибать опасные трещины. Среди ночи ударил жестокий мороз. Воздух стал как замороженный кислород, и губы у меня так застыли, что я не мог ни свистеть, ни говорить. Мы молча ехали по льду, каждую складку и впадину которого я видел в своем скраерском сне. Трещины нам не попадались. Остановились мы только однажды – вскипятить воду для кофе. Я не сводил глаз со звездного неба и с горизонта. В предутреннем сумраке я увидел крошечный снежный бугорок на огромном белом бугре планеты.
– Вон она, хижина Хранителя, – показал я. – Видишь?
– Вижу. Ты был прав.
Он свистнул Кури – я снова подивился его мелодичному свисту, его умению обращаться с собаками – и мы двинулись против ветра по занесенному снегом морю.