Глава 24
ЛЮБОВЬ
То, что делается из любви, происходит по ту сторону добра и зла.
Фридрих Молот
Данло, двигаясь с быстротой и спокойствием снежного тигра, чувствовал себя легким, как парящая в небе талло. Перед ним был ни о чем не ведающий Хануман, позади — ведущая в собор дверь. Данло знал, что непременно должен добраться до этой двери — и, если понадобится, взломать ее, использовав силу, которой наделил его Констанцио.
Одна дверь, и только одна, открывается в золотое будущее, которое я видел.
Как белый медведь, скрадывающий тюленя, Данло сделал к двери один шаг, потом другой. Эде, это порождение света и программирования, видел, конечно, как он ожил, и смотрел на него не отрываясь.
Молчи, взмолился про себя Данло. Будь тих, как перо, летящее по ветру.
Он сделал третий шаг, потом четвертый, а программа Эде тем временем ускоренно просчитывала все вероятности. Эде, попеременно выразив на лице удивление, подозрительность и страх, внезапно заорал:
— Лорд Хануман, он ходит! Лорд Хануман, лорд Хануман!
Хануман почти мгновенно прервал контакт с Вселенским Компьютером и взглянул на Данло. Шок отразился в его бледных глазах и пробежал по лицу, как трещина по льду. Несмотря на неожиданность, он сразу понял, что Данло каким-то образом переборол парализующее средство воина-поэта, и его лицо превратилось в маску ненависти, ибо он увидел в Данло то единственное, чего боялся всегда. Время почти остановилось. Хануман не отрываясь смотрел на Данло, пульсирующего новой жизнью, и видел в его синих глазах свет десяти тысяч солнц.
— Лорд Хануман!
Он длился, вечный золотой момент за пределами времени и звездной ночи. Данло и Хануман смотрели друг на друга и наконец-то видели себя такими, как есть. Их судьба раскрывалась перед ними, как последние страницы книги, которую они написали сообща каждым мгновением своих разных, но загадочным образом соединенных жизней. Волей Ханумана всегда было любить свою судьбу, какой бы страшной и трагической она ни была, а теперь это стало и волей Данло.
Ти-анаса дайвам.
— Лорд Хануман!
Время снова пришло в движение, и чары рухнули. Хануман с поразительной скоростью перешел в наступление ради защиты своей заветной цели, и Данло сделал то же самое. Он бросился на Ханумана в тот самый момент, когда тот выставил вперед кулаки, приняв боевую позицию, усвоенную им с детства. Еще миг, и кулаки вместе с ногами замелькали вихрем, подбираясь к смертельной точке на горле Данло.
— Лорд Хануман, убейте его!
Данло встретил атаку Ханумана с улыбкой, в полном сознании своей силы, хотя понятия не имел, как отражать его удары. Вскинув руку, он принял на нее удар тяжелого ботинка, метнулся вправо, потом влево — и с размаху налетел на шахматный столик; тридцать одна фигура разлетелась в стороны. Данло кинуло на оптический компьютер, и сталь впилась ему в позвонки.
Хануман наседал, работая локтями и коленями, тыча ему в лицо своими длинными ногтями. Ребром ладони он угодил Данло по носу, и Данло почувствовал (и услышал), как хрустнула кость.
Из ноздрей брызнула кровь, как у проткнутого копьем шегшея.
Данло закряхтел и попытался перехватить руку Ханумана, но тот был слишком скор — теперь его маленький, но сильный кулак бил раз за разом в мягкое место под сердцем.
— Убейте его, лорд Хануман! Вы его можете убить, а он вас нет!
Но убить Данло было не так-то просто. Удар по носу любого другого уложил бы без сознания, но Констанцио сделал черепные кости Данло толстыми и массивными, как гранитные глыбы. Воля к жизни, закаленная ветром, огнем и стылой водой, хлестала из него с мощью океанского шторма. Где-то далеко (и совсем рядом) слышались зовущие голоса Джонатана и отца. Второе его “Я”, Агира, пробудилось в нем полностью и посылало в небеса крик дикой радости. В порыве анимаджи, воспламеняющей его клетки, Данло сумел поймать руку Ханумана. Они схватились, и Данло ощутил тонкость костей предплечья и вялость мускулов, утративших силу за долгие часы контакта с компьютерами. Пальцы Данло сжимались все крепче, словно челюсти тигра, и тогда он вспомнил первый и единственный принцип ахимсы: “Никогда не убивай, никогда не причиняй вреда другому, даже в мыслях”.
Он мог бы отпустить руку Ханумана, но Джонатан напомнил ему, зачем он пришел в жизнь и кто он есть на самом деле.
Пожалуйста, папа. Пожалуйста, живи.
И Данло с дикой силой, льющейся из его глаз, как звездный свет, с бесконечно печальной улыбкой на губах вывернул Хануману руку и переломил обе лучевые кости. Он услышал скрежет сквозь кожу Ханумана, сквозь холодный взвихренный воздух, и ощутил, как острые концы костей впиваются в мускулы и нервы, как будто это ему сломали руку. Боль была так ужасна, что он едва сдержал крик. Но Хануман, яростно сцепив зубы, не закричал — по крайней мере не выпустил из себя ни звука, ни дыхания. Он смотрел на Данло молча, как цефик, и его бледно-голубые глаза полнились мукой, ненавистью, любовью, свирепой болью и внезапным пониманием.
Данло перехватил и сломал его другую руку. Потом зашел ему за спину, дернул его на себя, и они вместе рухнули на каменный пол. При падении сломанные кости Ханумана прорвали кожу и золотой шелк рукавов. Острый зубец вспорол руку Данло, как нож, и кровь Ханумана въелась кислотой в его кровь, а дыхание Ханумана, выходящее наружу резкими, отрывистыми толчками, смешалось с его дыханием.
— Убей его! — завопил Эде — он, как видно, начал сильно сомневаться в верности Данло ахимсе. — Убей, пока он тебя не убил!
Но Хануман, лежа на боку с зажатой внизу рукой, мог теперь шевелить разве что губами. Данло навалился на него сверху, как тигр на ягненка, придавил коленями его ноги и мощным туловищем — его хрупкое тело.
Никогда не убивай, вспомнил Данло — но другой, куда более глубокий голос отозвался изнутри: Пожалуйста, папа, живи, чтобы мои братья и сестры тоже могли жить.
Данло смотрел сверху на Ханумана, и кровь из его сломанного носа стекала Хануману на лицо. Капля за каплей падали на мертвенно-бледную кожу, как красные слезы. Под башней, на улицах у собора, шипели лазеры, свистели пули и кричали люди. Кибершапочка на голове Ханумана вспыхнула, и Данло догадался, что Хануман связывается с кем-то — очень возможно, вызывает себе на помощь божков из собора.
Очень скоро Ярослав Бульба с другими воинами-поэтами может взбежать сюда по лестнице и вломиться в дверь.
Вспомни, кто ты есть на самом деле, сказал Данло далекий голос. Потом он приблизился и добавил уже яснее: Я — не только я. Я тот, кто всегда живет во мне, как талло в небе.
Хануман, в конвульсивном приступе ярости и ненависти, попытался ударить его в лицо своей одетой в алмаз головой.
Данло в последний момент отклонился вбок, отделавшись скользящим ударом по щеке. Ярость вскипела и в нем, наливая тяжестью руки. Ладонью он сбил голову Ханумана обратно на пол, запустил ногти под примыкающий ко лбу край шапочки, сорвал ее и отшвырнул прочь. Она заклацала по полу.
Вместе с шапочкой от лба оторвались куски державшего ее клея и ошметки кожи. У Ханумана впервые вырвался стон, и его глаза выразили панику и смятение. Беспомощный, с лысой окровавленной головой, он походил на младенца, которого слишком рано извлекли из материнского чрева и бросили нагим и слепым в холодный мир. Внезапно прерванный контакт с Вселенским Компьютером стал шоком не для него одного: глядя в черные точки его зрачков, Данло видел, как последствия этого разрыва идут через космос к месту сражения двух флотов и дальше, в просторы вселенной.
— Убей его! — требовал тонкий ноющий голос Эде, и непонятно было, к кому он обращается теперь: к Хануману или к Данло. — Убей поскорее!
Никогда не убивай, в десятитысячный раз подумал Данло.
Он посмотрел на свои руки. Правая удерживала руку Ханумана, левая прижимала к полу его кровоточащую голову. Этими самыми руками он когда-то отдал Хануману свою рубашку, спасая его от холода на площади Лави, и тем подарил ему жизнь. Лучше умереть самому, чем убить.
— Убей! Убей! Убей!
Пожалуйста, папа, прошептал Джонатан. Пожалуйста, убей его, чтобы благословенные племена и все народы Цивилизованных Миров могли жить.
Данло видел, что у вселенной есть два пути: безумный план Ханумана, задумавшего втиснуть все сущее в огромный, черный шайда-компьютер, или его собственный золотой путь, о котором он мечтал так долго. И выбор этот зависел от него, от него одного. Пальцы его левой руки касались ссадин на лбу Ханумана. Данло чувствовал ожог его крови и ожог страха, молнией прожигающего мозг Ханумана.
Ти-анаса даивам.
— Пожалуйста, Данло, — сказал вдруг Хануман, глядя на него своими бледными шайда-глазами.
— Нет. Я не могу, — ответил Данло, не поняв даже, чего просит у него Хануман: жизни или смерти.
— Пожалуйста, Данло. Отпусти меня.
— Не могу. Прости.
Хануман смотрел на него долго, и глубокое понимание прошло между ними. Хануман, внезапно закрыв глаза, стал проклинать про себя свою жизнь (или молиться), а высокий страшный голос, звучащий внутри Данло, по-прежнему требовал его смерти. Наконец Данло, полуослепший от слез, печально склонил голову и прошептал:
— Да. Я должен. Да. Я хочу этого.
Вселенная пришла в движение. Сквозь пол Данло чувствовал притяжение ее звезд и планет, свершавших свой извечный путь в небесах. Его левая рука как бы сама собой накрыла лицо Ханумана, и Хануман отчаянно замотал головой, пытаясь спастись от его пальцев, зажавших ему нос и рот. Данло, держа двумя железными пальцами его ноздри, чувствовал, как грудь. и живот Ханумана работали что есть мочи, стараясь вдохнуть. Челюсти Ханумана лязгнули, и Данло слегка изогнул лежащую на его губах ладонь, остерегаясь укуса. Вскоре шею Ханумана начало сводить судорогой, и он с приглушенным криком прекратил борьбу. Тогда Данло припал головой к его голове и прошептал:
— Хану, Хану, пожалуйста, умри поскорее.
Он душил Ханумана, лишая его дыхания жизни, и его жгучие слезы капали на ободранный лоб Ханумана. Данло, как и во время их давней первой драки в горячем бассейне Дома Погибели, чувствовал между ним и собой неразрывную связь. Их сердца и теперь бились как одно, а таинственное единение их душ стало еще глубже. Он весь помещался в Ханумане, а Хануман — в нем; они вместе прошли через тот же губительный огонь и горели той же беспредельной болью. Тат твам аси, вспомнил Данло. Ты есть то. В отчаявшихся глазах Ханумана сиял тот же свет, что и в его глазах, и в каждом атоме крови их обоих мерцала та же сверхсветовая субстанция. Данло не мог причинить Хануману вред, не навредив при этом себе самому; если он убьет его, то и сам умрет.
Ти-анаса дайвам.
— Хану, Хану, — шептал он, — умри, пожалуйста, умри.
Он чуть не отнял тогда ладонь от рта Ханумана. Приподняв голову, он увидел, как синеет понемногу это бледное лицо и как глаза наливаются невесть откуда взявшейся волей к жизни.
Страшная красота. В том, как Хануман, глядя в себя, отрицал все во вселенной, кроме своего великолепного “Я”, было что-то невыразимо ужасное и столь же невыразимо прекрасное. Данло не знал, как можно отнять у Ханумана эту красоту, как можно убрать из жизни это порочное, но прекрасное существо.
Быть рожденным в этот мир — даже больным ребенком хибакуся, изуродованным мутагенной радиацией и обреченным на смерть, — есть величайший дар. Кто он такой, чтобы отнимать этот дар у Ханумана или у кого бы то ни было?
Я — только я, всегда я, думал Данло. Я белая талло, одинокая в небе. Я тот, кто живет во мне и миллиард лет ждет своего рождения.
Кто он такой? Он огонь далеких звезд; он свет внутри света, что сияет во всем сущем. Он — это вселенная во всей ее страшной красе; он такая же часть ее, как кто бы то ни был и что бы то ни было. Он — это чудесная армия триллионов мерцающих атомов, любящих существо по имени Хануман ли Тош. И ненавидящих его. В самой своей глубине он не чувствует к Хануману ни гнева, ни ярости — только ненависть.
Ненависть не ординарную, но дикую, как ветер, глубокую, темную и безбрежную, как ночной океан. Эта ненависть настолько превосходит всякую ненависть, что почти переходит в любовь; любовь Бога, который, воплотившись в Шиву, уничтожает все сущее в своем космическом танце, чтобы создать бесконечное множество новых форм.
Все, что есть во вселенной, должно участвовать в этом экстатическом, трагическом, вечном танце. Отрицать его значит отрицать саму жизнь. Отрицать себя самого, пытаться спрятаться от жизни. А этого, если он хочет сказать “да” своему истинному “Я” и утвердить все во вселенной, он никогда больше не сделает. Кто он такой? Он — молния, раскалывающая небо и сжигающая высушенные ветром деревья и травы; он — таинственный огонь, прожигающий сквозь золотые одежды тело и душу человека; он — вселенная во всем ее страшном сострадании, часть вселенной, предназначенная убить человека, которого он любил, как брата.
Ти-анаса дайвам.
Глядя в полные ужаса глаза Ханумана, он еще крепче зажал ему рот.
— Ми алашария ля шанти, шанти — усни, брат мой, усни.
Это в конечном счете и есть истинный Путь Рингессов.
Его дед и отец понимали страшную необходимость убивать — и мать, возможно, тоже. Отдавай, говорила она; будь сострадательным. Теперь, когда Хануман содрогается и тщетно пытается крикнуть под безжалостным нажимом его руки, он должен отдать всего себя, чтобы совершить акт убиения. Теперь и он наконец понял, какие страшные требования предъявляет к человеку сострадание такого рода.
“Пожалуйста, Данло”, — безмолвно молили глаза Ханумана. Свет еще брезжил в них, как на исходе ненастного, снежного дня. Они постепенно тускнели, и все же нечто прекрасное присутствовало в них; казалось, что Данло, если будет ждать достаточно долго, увидит, как в Ханумане всходит солнце. “Прошу тебя, прошу”.
Истинное сострадание способно принимать множество форм. В то самое время, когда Хануман отчаянно боролся за жизнь, часть его отчаянно хотела умереть. У него так было всегда. Он, столь остро ощущавший жгучий огонь чистого бытия и ненавидевший жизнь, всегда с тоской смотрел на темный проем двери, ведущей в смерть. Он должен был сознавать стремление всего сущего к смерти, и сознавать, что за ее порогом ожидает ад, вечный круговорот рождений и существований, ибо жгучему бытию вселенной нет конца. Поэтому и жизнь — его жизнь и жизнь вообще — длится вечно.
Хануман, если бы мог, охотно сказал бы “нет” этой благословенной жизни и открыл дверь. Но по-настоящему выхода не существует. В конечном счете все сущее должно сказать “да”.
Должно сказать — и Данло тоже должен.
“Данло, Данло”.
Он зажимал рот Хануману, и молекулы сдавленного дыхания обжигали порез у него на руке. Хануман, крошечная частица вселенной, буквально умирал от желания вернуться к себе. И Данло, другая крошечная частица, должен был ускорить его Возврат.
— Нет, я не могу, — шептал он, и тут же: — Да. Я должен. Я так хочу.
У Ханумана, когда он услышал это, заклокотало в горле.
Он содрогнулся, жалобно застонал и напрягся в тщетной попытке излить в крике всю свою боль. Данло тряхнул головой, стряхивая слезы, — ему тоже хотелось кричать.
— Хану, Хану, — прошептал он, следя, как меркнет свет в глазах Ханумана, — пожалуйста, прости меня.
На протяжении одного бесконечного момента Хануман смотрел на него бледными, полными муки глазами — а затем вселенная отворилась снова. Боль, которой Данло еще не ведал, подхватила его и понесла во тьму, как морское течение. Он испытывал такое чувство, будто сама планета навалилась на него, круша ему грудь и живот. Его собственное дыхание внезапно пресеклось, и сердце остановилось.
Скоро его клетки, лишенные кислорода, начнут умирать, и все его тело, вытянувшись, окоченеет. Скоро, скоро он отпустит Ханумана.
Может быть, это были последние проблески его человеческого сознания, последние видения перед смертью — а может быть, и сама смерть. Данло чувствовал, как нечто огромное и неодолимое давит его, жжет, растворяет ткани его существа — а затем его сознание и вся его жизнь хлынули наружу, в мир. Он стал изморозью на окнах и горячей кровью в щелях между каменными плитами пола, и пауком, который раскачивался на своей шелковой нити в углу комнаты. Он двинулся дальше, как стекающий к морю поток, и стал молодым божком, распростертым у алтаря в соборе. Изломанный, обожженный, он рыдал, как дитя, и пытался затолкать кровавые внутренности обратно в живот, вспоротый осколком металла.
Он умер, и растаял, и влился в сотни мертвых кольценосцев, лежащих на морозных улицах. Он струился, и растекался, и впитывался в землю; он застывал, превращаясь в лед; он испарялся, и его уносил ветер; он становился камнями, деревьями, и осколками пожелтевшей, вымытой на берег кости — и снами, и шепотами, и завываниями, и страстными вскриками в ночи. Он чувствовал себя китом-косаткой, плывущим в холодном океанском течении, и червем, свернувшимся вместе со своей самкой под толстыми слоями льда и снега. Наконец-то он узнал ответ на вопрос, занимавший его всю жизнь: каково это — быть снежным червем? Оказалось, что это совсем недурно — быть таким простым и чудесным созданием.
Это значило ощущать тепло съеденных водорослей в своих сегментах и глубоко, на уровне клеток, сознавать, как хорошо быть живым. Хорошо быть кем бы то ни было, даже вирусом или пылинкой, — это и есть глубочайшая тайна вселенной.
Да.
Он становился всем этим и многим помимо этого и чувствовал себя лучом света, пронизывающим вселенную. Его сознание струилось сквозь астероиды и кометы, просвечивало серебристые луны Ледопада. Он был мерцающим веществом Вселенского Компьютера; он был космокитом Золотого Кольца и грелся в лучах Звезды Невернеса. Он был пилотом, ведущим легкий корабль через плотное пространство по ту сторону солнца, и пилотом тяжелого черного корабля, с криком гибнущим в звездном огне. Он был/становился/ощущал себя сразу шестью звеньями рингистов, окруженными и уничтожаемыми Первым, Одиннадцатым и Двенадцатым отрядами Бардо близ Ситальской Пустоши. Во вспышке внезапного озарения он понял стратегию упорядоченного хаоса Бардо — она развернулась перед ним, как унизанный самоцветами ковер. Все правое крыло Сальмалина рушилось, распадаясь на отдельные сверкающие алмазы. Данло становился атомами углерода в сетчатке глаз Бардо и в корпусе его корабля и уходил, вращаясь, в радужное подпространство.
Да.
Он двигался все дальше через пространство и время. Как десять триллионов световых лучей, он шел через Млечный Путь, мимо Эты Кита, Таннахилла и взорванных звезд Экстра. Он был дроздом, встречающим восход солнца на Старой Земле, и женщиной, хоронящей свое новорожденное дитя на Самуру. Он жил жизнью миллиарда Архитекторов на планетах Святой Иви и умирал смертью инопланетной расы калкинетов при взрыве голубой звезды-гиганта. Он стал огромен и обгонял в своем движении потоки тахионов, несущиеся сквозь Магелланово Облако в Дракон, Печь, Андромеду и другие ближние галактики. Он влился в галактическое облако Гончих Псов и наполнил все скопление Девы своим сияющим сознанием.
Через миллион световых лет он стал песчинкой на берегу далекой планеты, под ее багряным небом. Еще дальше, за сверхскоплениями Персея и Волос Вероники, он нашел целую галактику, занятую богом, который очень походил на Ханумана — если не формой своей, то беспредельной гордыней.
Этот бог превратил каждую свою звезду и планету в огромный компьютер, напоминающий по конструкции Вселенский.
В соседних галактиках, названий которых Данло не знал, он увидел других богов, враждующих с этим безумцем, и сам стал этими богами, занимавшими целые звездные туманности. Они были подобны Тверди, Чистому Разуму и Апрельскому Колониальному Разуму и создавали оружие невероятной энергетической плотности, чтобы уничтожить бога-компьютерщика, а с ним и всю галактику, которую он объявил своей.
Все дальше и дальше уходил Данло, за кольцевые галактики и красивые спирали, блистающие миллиардами бриллиантов.
Он таял, и двигался, и мерцал, и делался все огромнее, стремясь к бесконечности. Ибо вселенная бесконечна, и нет в ней ни единой части — будь то пылинка или атом водорода, — где сознание не струилось бы и не становилось единым.
Да.
Он наконец предстал перед вселенной с обнаженной душой и увидел ее такой, какая она есть на самом деле. Если сознание — только поток материи в его мозгу (или вибрация атомов в камне), то сознание вселенной — это поток всего: камней, планет, звездного огня и крови. И он становится все сложнее, этот поток, повсюду — и в галактическом скоплении Журавля, и в соборе, стоящем на маленькой, скованной льдом планете. Бесконечный организм вселенной, в бесконечном своем терпении и любопытстве, вводит в него все новые планеты, звезды и народы, блещущие бесконечными возможностями.
Все это неизмеримо старо и будет длиться столь же неизмеримо долго. Боится ли вселенная умереть? Не более, чем боялась родиться. Она эволюционирует, эта чудесная сущность, с полной безжалостностью к самой себе, но и с абсолютной любовью. Как поступает человек, застигнутый сарсарой на морском льду, со своими обмороженными пальцами?
Он любит их, но безжалостно отсекает один за другим, чтобы спасти свою жизнь. Так и вселенная пресекает жизнь человека — или десяти миллиардов человек, — чтобы их дети могли вырасти и познать свою блистательную судьбу. Разве оплакивает мужчина полмиллиарда своих половых клеток, гибнущих в темной полости женщины? Нет — он спешит от них избавиться, чтобы одна-единственная клетка могла найти себе пару и расцвести новой жизнью.
Вселенная вечно творит, использует и выбрасывает части себя самой; она сбрасывает жизнь, как старую кожу, и простирает руки к утреннему солнцу вся гладкая, золотая и новая. Она всегда смотрит на себя с бесчисленно многих точек зрения; она как бриллиант с бесчисленным множеством граней, сияющий чистым и безупречным светом. И в каждый момент времени на старые грани накладываются новые, чтобы вселенная могла смотреть на саму себя еще шире, еще яснее и всегда по-новому.
Да. Теперь в каждую из этих зеркальных граней глядится сгусток боли и протоплазмы по имени Данло ви Соли Рингесс — глядится, смотрит и осуществляется. Это и есть чудо вселенной: она как огромная голограмма, каждая часть которой отражает целое. В каждой части, на которую смотрел Данло, он видел бытие в несчетных триллионах форм, заполняющее всю вселенную без остатка. Он жил жизнью каждой из этих форм. Он был скутарийским сенешалем, умудренным тысячелетним жизненным опытом и пожравшим за этот срок тысячи своих отпрысков. Был птицечеловеком элиди и совокуплялся со своей женой в свободном полете посреди бирюзового неба. Он чувствовал радость и печаль одного из последних Эльдрия, благородной расы богов, вымершей миллион лет назад, — он снова жил, и его прозрачное золотое существо пело, как световые паруса под солнечным ветром, когда он перемещался от звезды к звезде и засевал галактику жизнью.
Ничто не исчезает, дивясь, думал он. Память обо всем заключена во всем. В этом он видел спасение куда более глубокое, чем кибернетический рай Архитекторов или первобытный потусторонний мир алалоев, населенный обитающими на небе духами. Ибо вселенная сохраняет не только твое конечное предсмертное “Я”, но и все твои “Я” от момента зачатия, младенца, ребенка и взрослого, каждый момент твоей жизни.
Да.
И каждое из этих бесчисленных “Я” всех бесчисленных обитателей вселенной имело свое лицо или форму, которую Данло воспринимал как лицо. Он снова видел, как Джонатан смеется, играя с гладышем на снегу, и видел, как его собственная мать рожает его, Данло, в пещере деваки. Ее глаза, такие же, как у него, светились густой синевой — а в следующий миг, полный ужаса и крови, она лежала безглазая и умирала. Он видел мягкий желтый свет и новую кровь — это рождался Хануман на далекой Катаве — и видел, как синеет, задыхаясь под его, Данло, тяжестью. И того же Ханумана, живого, свирепо и вдохновенно орудующего хоккейной клюшкой. И Ханумана, содрогающегося в тщетной попытке вдохнуть воздух. Хануман жил и умирал, умирал и жил, десять тысяч по десять тысяч раз, снова и снова, без конца.
Это и есть ужас вселенной, которая, как большая хищная птица, каждый момент жизни пожирает каждое из существ. Но ведь ничто не исчезает, вспомнил Данло, и красота вселенной в том, что каждое существо возрождается в каждый момент к бесконечным возможностям жизни.
Да.
Данло, живущий во всем сущем, тоже умирал, и опять жил, и умирал снова.
За один момент он прожил миллиард лет. Он всегда умирал в том же моменте и в себе, все больше приближаясь к яркому, блистающему невероятию своего рождения. Вслед за этим настал момент всех моментов. Целую вечность сквозь бесконечное множество алмазных граней Данло смотрел в огненное сердце вселенной. Пока он давился собственным дыханием и силился убить Ханумана, великая волна памяти нахлынула на него, озарив его светом чужих и знакомых лиц, коричневых, белых, черных и синих, скорбных и печальных, мохнатых и пернатых, миллиона лиц, триллиона лиц, истерзанных болью чистого существования и все же сияющих дикой радостью жизни. Каждое из этих совершенных лиц отражало все остальные, и все они сливались в одно лицо — дикое, как у редкостной белой талло, золотое и лучезарное, как солнечный лик. Целую вечность Данло смотрел в это лицо, странное и прекрасное, и у него захватывало дух от изумления, ибо он видел, что это — его лицо.
Да, да, да.
Вслед за этим где-то во вселенной — в Экстре или чуть ближе к Невернесу — взорвалась звезда. Данло пережил это космическое событие одновременно с наконец-то наставшим моментом своего рождения. Он вспомнил, как его, около двадцати восьми лет назад, вынули из вскрытого чрева матери в далекой пещере. Он ощутил этот надрез и отрыв от материнских тканей, ощутил чьи-то холодные мозолистые руки и силу тяжести, впервые испытанную им в полной мере. В следующий момент он через огненно-красный проем взлетел к свету. Он силился дохнуть этим ужасом и этим чудом, но не мог.
Он умирал, оторванный от всего, что когда-либо знал и любил. Его руки сжались в кулаки, и он ощутил между пальцами кровь — скользкую, горячую и мокрую. Сокрушительная тяжесть давила на грудь и живот, не давая наполнить легкие воздухом. Потом его сердце с мучительным усилием стукнуло один-единственный раз, и он открыл наконец глаза.
Великое колесо времени повернулось, и он пришел в себя.
Какой-то миг он не чувствовал ничего, кроме света и боли, боли и света. Потом сквозь сияющую пелену начали постепенно проявляться странные новые объекты. Его правая рука сжалась в кулак, и длинные ногти вонзились глубоко в ладонь. Левая по-прежнему зажимала рот Хануману. Хануман лежал тихо, с посиневшим лицом, и его мертвые глаза смотрели на Данло, не выражая ни страдания, ни жалобы.
Да.
Данло медленно отнял руку от его губ, с бесконечной нежностью коснулся пальцами его лба и закрыл Хануману глаза.
Ми алашария ля шанти, шанти, безмолвно помолился он, спи с миром, мой брат, мой друг. Он смотрел на Ханумана сквозь пелену слез — и сквозь вспышку сверхновой близ Райзель Люс, только что уничтожившей добрую четверть рингистского флота. Он не видел больше в нем ни гнева, ни ненависти, ни безумной шайда-мечты — только благословенное создание, которое когда-то пришло в этот мир, а теперь покинуло его, как это суждено всем.
Данло попытался встать. На лестнице, будто издалека, слышались крики и топот, и он попытался встать навстречу этим грозным звукам — но вместо этого почти без чувств повалился на еще не остывшее тело Ханумана. Он обхватил Ханумана руками, прижал его к сердцу, прислонил его голову к своей. Грудь Данло судорожно вздулась, набирая воздух, и у него наконец-то вырвался крик, глубокий и страшный. Он вспомнил вдруг, что вовсе не рождался смеясь, как всегда говорили ему матери его племени. Человек — единственное животное, плачущее в момент своего рождения, и он, как все, начал жизнь в горе и страданиях, плача от необъятной вселенской боли. Теперь он плакал снова, как плачут все настоящие мужчины — не стыдясь и не сдерживаясь, сотрясаясь от рыданий, идущих глубоко изнутри. Сердце у него разрывалось от невыносимого давления, словно вся вселенная плакала вместе с ним, изливая в него свои горючие слезы. Данло не мог остановить эти потоки горя, да и не хотел. Он прижимал к себе Ханумана и оплакивал этот великий дар, навсегда утраченный жизнью.
Но ведь ничто не теряется, вспомнил он. Ничто и никогда не может быть потеряно.
Он опустил Ханумана на пол и медленно оглядел блестящую кибернетику, которую тот собирал. Черный паучок в углу комнаты все еще раскачивался на нити, завершая свою паутину. Над компьютером-образником все так же витал светящийся Эде, еще не оправившийся от шока после того, что совершил Данло. Данло понимал, что в реальном времени их с Хануманом бой продолжался совсем недолго. Хануман умер в промежутке между двумя ударами его сердца, однако акт умерщвления затянулся на целую вечность. Данло взглянул на свои окровавленные руки, и его удивило, что кожа на них по-прежнему молодая и гладкая — ведь он за это время прожил миллион жизней и десять миллионов лет. Он казался чужим себе самому, как будто был теперь старше звезд и при этом остался невинным, как новорожденное дитя. Он чувствовал себя безупречным, мудрым и безгранично диким.
Потом он вспомнил, кто он есть на самом деле, и вспомнил, что должен сказать слова, которые помогут душе Ханумана совершить великое путешествие на ту сторону дня.
Да.
Он стал на колени рядом с Хануманом и помолился в последний раз: — Хану, Хану, ми алашария ля шанти, шанти — спи с миром, мой брат, мой друг, я сам.
Слыша сердитые голоса и шаги снаружи, он встал и бросил взгляд через время и пространство. Его глаза пылали темно-синим светом, который шел из самых его глубин, как океанский прилив. Все его клетки пылали огнем, тем глубоким и сокровенным звездным огнем, который никогда не угаснет.
Жестокая головная боль, мучившая его столько лет, прошла бесследно, и кости сломанного носа срастались с невероятной быстротой. Дикая новая жизнь, кипящая в нем, переделывала его в ужасное и прекрасное существо, ожидавшее своего рождения десять миллиардов лет.
Да, гремело его сердце, Агира, Агира, да.
С этим безмолвным утверждением и полным бесстрашием он улыбнулся и повернулся навстречу своей судьбе, которая звала его из-за двери.