Глава 15
ТАМАРА
Что есть дитя? Это воплощение идеалов нашего разума и завершение наших персональных программ. Происходит зачатие, затем мать питает себя углеродом, водородом, азотом и кислородом — и дитя рождается. Можно сказать, что программа вышеуказанных элементов состоит в том, чтобы сложиться в ребенка, а программа ребенка — в том, чтобы вырасти в мужчину или женщину. Женщина и мужчина способны создать вместе много детей — пятьдесят и даже больше, и каждое дитя запрограммировано использовать еще больше элементов вселенной, пока каждый атом звездной пыли от Млечного Пути до Сагарской Спирали не подчинится нашим программам. Можно сказать, что этот созидательный космический процесс есть программа вселенной. Осознав это, мы подходим к более глубокому ответу на вопрос “что есть дитя”.
Дитя есть средство совмещения наших индивидуальных программ с Вселенской Программой. Дитя есть архитектор, преобразующий материю и превращающий саму вселенную в рай, предназначенный для детей наших детей.
Николос Дару Эде. “Принципы кибернетической архитектуры”
Последующие дни были самыми мрачными в жизни Данло. С приближением глубокой зимы морозы усилились. Переменная облачность с легкими снегопадами уступила место ярко-синим небесам без единого облачка, без всякого признака влажности. Ноздри на этом сухом морозе сразу обрастали инеем, и легкие простывали, исторгая кашель. Данло дважды, несмотря на маску, чуть не обморозил себе лицо.
Чтобы поддерживать внутреннее тепло, требовалась обильная пища, но ему становилось все труднее отыскивать рестораны, где подавали хотя бы водянистый курмаш. Он предпочел бы сидеть в относительном тепле своей хижины, но вынужден был отправляться в город, чтобы поесть хотя бы раз в день.
Потом настал 50-й день зимы, когда во всем городе как-то сразу кончилась еда. Содружество и рингистский флот готовились к своему решающему, как молились все, сражению, и их маневры преграждали дорогу продовольственным транспортам с Ярконы и Летнего Мира. Рестораны начали закрываться один за другим — сначала бесплатные, за ними почти все частные, от Крышечных Полей до Хофгартена. На следующий день тридцать тысяч хариджан собрались в Меррипенском сквере, требуя, чтобы Орден пожертвовал своими продовольственными резервами и накормил голодных.
Но в действительности никаких резервов у Ордена не было.
В залах Академии царил такой же голод, как на улиие Контрабандистов. Лорд Палл отправил в Меррипенский сквер посланца, чтобы поведать хариджанам о лишениях мастеров и послушников. Но люди, чьи умы были отравлены мифом о закромах Ордена, набитых курмашом и рисом, не поверили посланцу и закидали его смерзшимся снегом.
Случаи насилия в городе учащались. Рассвирепевшие хариджаны били магазинные витрины и вламывались в закрытые рестораны, но обнаруживали, что те пусты, как раковины, выброшенные прибоем на берег. Они врывались в квартиры богатых червячников и даже пытались взять штурмом собор Ханумана, в подвалах которого, по слухам, хранилось много провизии. Божкам и охранникам Ханумана стоило труда разогнать их. После битвы у западного портала остались лежать двести мертвых хариджан, и еще больше нападающих получили пулевые ранения или лазерные ожоги. В тот день погибли также пятьдесят четыре рингиста, после чего Хануман ли Тош раздал лазеры всем своим потенциальным богам и закрыл Старый Город для всех, кто отказывался следовать Путем Рингесса.
Данло в ожидании операции следовало бы держаться подальше от опасных улиц, тем более что в городе невозможно стало найти даже зернышко курмаша или гнилой кровоплод, — но он упорно продолжал свой другой, личный поиск. Каждый день он выбирался из Пущи в город и разыскивал на ледяных улицах Тамару. И чем больше он искал, тем сильнее и острее становилось в нем чувство, что она тоже ищет его.
Однажды на раскрашенном в зеленую и оранжевую клетку перекрестке Посольской и Гостиничной улиц ему показалось, что он увидел ее. Скользя в толпе богато одетых дипломатов, паломников и других застрявших в Невернесе пришельцев, он испытал вдруг странное покалывание в области затылка, будто кто-то щекотал его там электричеством, кончиком ножа — или глазами. Данло обернулся, чиркнув коньками по льду, — и там, среди людей, тщетно разыскивающих съестное в здешних отелях, мелькнули светлые волосы и темные глаза из его заветных снов. Видение явилось и пропало бесследно, несмотря на поспешность, с которой Данло устремился в погоню за ним.
Тогда же он заметил еще кое-что. Позднее, пытаясь пережить этот момент вновь во всех его красках и ощущениях, точно на картине фантаста, Данло вспомнил пару рук без перчаток, с блестящими красными кольцами. Чувство реальности подсказывало, что это ошибка памяти: кто, кроме аутиста, вышел бы на улицу без перчаток в такой мороз? Кто, кроме воина-поэта (причем одного-единственного), осмелился бы щеголять красными кольцами у всех на глазах? Быть может, это всего лишь галлюцинация ослабевшего от голода мозга — или фрагменты уличных впечатлений сложились в картину, имеющую для него, Данло, особое значение. Но память тем не менее оставалась памятью. Данло привык доверять этому окну в объективную реальность так же, как собственным глазам. После этого случая, раскатывая по улицам от Колокола до Фравашийской Деревни, он всякий раз оборачивался, ощутив жгучее прикосновение чьих-то глаз — оборачивался в надежде снова увидеть Тамару, смотрел, слушал и ждал.
И однажды — чисто случайно, как могло показаться, — он нашел ее. Произошло это накануне того дня, когда ему полагалось вернуться в дом Констанцио. Небо ярко синело, и было слишком холодно, чтобы бродить по улицам, если только дело не шло о жизни и смерти. Но Данло, уже ближе к вечеру, когда бледно-желтое солнце стояло над западными горами, не спешил, проезжая по улице Музыкантов. Несколько раз он задерживался перед обогревательными павильонами, слушая несущиеся оттуда звуки кифар и окарин. Около улицы Путан он даже нашел сольскенского флейтиста, игравшего на такой же, как у него, шакухачи.
Данло так долго стоял там, зачарованный этой музыкой души и дыхания, что его коньки чуть не примерзли к красному льду. Слушателей, кроме него, было совсем мало, и уж совсем у немногих имелись деньги, чтобы поделиться ими даже с самым блестящим из виртуозов. У самого Данло была только пригоршня орехов бальдо, которые он насобирал в лесу под снегом. Положив их в чашку флейтиста, он вдруг услышал звуки, оживившие в нем всю давнюю боль и тоску. Они струились по улице, как звон золотого колокола и пение струн виолы. Паутинная арфа! Данло узнал ее сразу — ведь Тамара играла на этом экзотическом инструменте со страстью и талантом мастер-куртизанки.
В мгновение ока он преодолел следующий квартал улицы.
Там, перед закрытой стальной дверью частного ресторана, на белой шегшеевой шкуре сидела она, играя для кучки ценителей. Ее слушали два червячника в черных соболях и астриер с тяжелой платиновой цепью на шее. Эталон восьмифутового роста с одной из планет Пипеля стоял, крепко зажмурившись, едва не падая на плотную женщину с экстатическим выражением лица. Все внимание этих людей было приковано к музыкантше с золотой арфой на коленях.
Данло тоже смотрел на нее. Она откинула капюшон своей темной шубы, чтобы лучше слышать, и ее длинные светлые волосы падали на плечи, как солнечный свет. Ее глаза цвета черного кофе столько раз смотрели на него с тоской и надеждой, когда он закрывал свои! Лицо, говорившее о перенесенных страданиях и тяготах, сохранило свою красоту. Постаревшее, исхудавшее, оно по-прежнему излучало ту дикую радость бытия, которую Данло называл анимаджи. Тамара всегда жила радостно, как играющая на солнце тигрица, — и глубоко, как тигрица, запускала когти в жизнь. За это Данло, помимо всего прочего, и любил ее.
— Тамара, Тамара, — шептал он, но никто не слышал его за звуками арфы. — Тамара, Тамара.
Ее пальцы перебирали струны с плавностью и естественностью текучей воды; Данло дивился, как она вообще способна шевелить пальцами на таком морозе. Это, видимо, следовало приписать той же анимаджи, чистому огню жизни, струящемуся по ее телу и позволяющему вкладывать душу в музыку, несмотря на жестокий холод. Данло помнил этот ее огонь и помнил, как наполнял ее собственным диким огнем. Чего бы он ни отдал, чтобы снова лечь с ней на мягкий мех, как в ту их первую ночь много лет назад.
Тамара, Тамара.
Она закончила играть и отложила арфу. Эталон, порывшись в карманах, не нашел ни одного городского диска и торопливо бросил в ее чашку несколько золотых давинов.
Астриер, удивив всех, снял с шеи цепь и опустил ее, как свернувшуюся змею, рядом с монетами эталона.
— Впервые слышу такую игру на арфе, — сказал он с поклоном. — Может быть, вы купите на это немного еды. — Другие тоже положили что-то: кисет с тоалачем, мешочек сушеных снежных яблок, сорванный в Гиацинтовых Садах огнецвет. Потом поклонились артистке и разошлись по своим делам.
Данло подошел последним, стыдясь своих пустых рук, но потом вспомнил про камень, который нашел пять дней назад, бродя по пескам Северного Берега у старого дома Тамары. Он вытащил его из кармана на свет — гладкий и круглый, не больше ореха бальдо. Кристаллические нити вплетались в голубовато-серую породу, как паутина. У Тамары на окне чайной комнаты когда-то лежали семь натертых маслом морских камней — может быть, этот ей тоже понравится. Данло положил камень в ее чашку.
— Какой красивый! — Тамара взяла камень в руку — можно было подумать, он ей больше по душе, чем золотые монеты и платиновая цепь. — Я всегда любила красивые камни.
— Я… так и подумал. — На этом участке улицы не осталось никого, кроме них двоих. Данло стоял в своей белой шубе и черной маске, не сводя с нее глаз. — Жаль, что не могу больше ничего дать вам — на камень еды не купишь.
— Не купишь, — согласилась Тамара, взвешивая на другой ладони монеты и цепь. — Но еды все равно почти не осталось. Такие дары я получаю нечасто, но вряд ли мне дадут за них хотя бы мешочек риса.
— Вы, должно быть, голодны, — помолчав, сказал Данло. — Я сожалею.
— Но ведь и вы тоже голодны, — невесело улыбнулась Тамара. — Теперь почти все голодают.
— Верно, я голоден. Но ваша игра… это как серебряные волны, как море — поющее под звездами Я слушал и забывал о голоде.
Тамара, любившая комплименты не меньше шоколадных конфет, тихо рассмеялась. Смех был все тот же: чуть печальнее, быть может, но такой же звучный, теплый и полный жизни.
— Как красиво вы говорите. — Ее взгляд стал более пристальным. — И голос у вас красивый — мы раньше не встречались?
Данло улыбнулся, потому что голос у него на морозе звучал сипло, и ответил:
— Мне уже случалось слышать, как вы играете.
— В самом деле? Я не так давно играю на улицах. Но когда-то я была куртизанкой — может быть, мы заключали контракт?
Данло вспомнил, как она обещала выйти за него замуж, и за его левым глазом вспыхнула боль. Не в силах ничего вымолвить, он опустил глаза на лед, где лежали их тени.
— Меня зовут Тамара Десятая Ашторет, но боюсь, мы с вами беседуем не совсем на равных. Не хотите ли снять маску, чтобы я могла видеть, с кем говорю?
Данло еще больше потупился, глядя на свое отражение во льду, но красный лед давал плохое представление о том, каким видит его Тамара. Мохнатый белый мех, черная маска, синие глаза, истекающие теплой соленой водой и светом.
— Почему вы не хотите снять маску? — мягко повторила Тамара.
И Данло, сердце которого стучало о ребра, как кулак, сорвал маску с лица.
— О нет! — ахнула Тамара, когда их глаза встретились.
Она бросила протирать арфу шелковым лоскутом и вскочила, точно собравшись бежать.
— О, Данло, я думала, что никогда больше тебя не увижу.
— Я… всегда молился о том, чтобы свидеться с тобой.
Она, не отрываясь, разглядывала шрам-молнию у него на лбу и другие шрамы, помельче, которые опыт и страдания оставили у него на лице.
— Я слышала, что ты покинул город вместе с другими пилотами Экстрианской Миссии. Вы собирались основать где-то в Экстре вторую Академию, да? Я думала, ты больше сюда не вернешься.
— Вот… пришлось.
Данло шагнул к ней, но она, вдруг вспомнив, что должна держаться на расстоянии, вытянула руку ладонью вперед.
— Нет, пилот. Не надо.
— Тамара…
— Нет, пилот. Нет, нет.
Данло стоял, сжав кулаки, не зная, что делать дальше.
— Здесь очень холодно, — сказал он наконец. — Зайдем ненадолго в кафе? Я не нашел ни одного, где еще подают кофе, но горячий чай еще есть, если ты не против пить его без меда.
— Да, хорошо бы, но я жду одного человека.
Стальной осколок, острее и холоднее ножа воина-поэта, вонзился Данло в левый глаз. Данло моргнул и сказал:
— Понятно.
Что-то в его голосе, видимо, тронуло Тамару и побудило самой прикоснуться к нему. Ее пальцы, обжигая, медленно прошлись по его лицу от глаза до подбородка.
— О, пилот. Мне очень жаль, но я боюсь, что все осталось без изменений.
— Ты так и не вспомнила меня?
— Я помню только нашу последнюю встречу в доме Матери.
— И за все это время — ничего?
— К сожалению.
— Никаких образов, никаких снов о тех моментах, что мы провели вместе?
— Кроме нашего прощания тогда же, у Матери. Возможно, было бы лучше, если бы мы распрощались навсегда.
— Нет, нет. Видеть тебя сейчас… твои глаза, твое благословенное дыхание… это все равно что обрести солнце после многих лет путешествия в космосе.
— Ты очень красив, — с тихим смехом сказала Тамара. — Нетрудно понять, почему я тебя любила.
— Ты помнишь, что такое имаклана? Любовная магия между мужчиной и женщиной, мгновенная и в то же время вечная.
— Да, помню. Ты говорил.
— Ты не веришь, что она существует?
— Наверно, какая-то часть меня все еще тебя любит, — грустно сказала она. — Но я этого не чувствую. И не хочу чувствовать, пожалуй. Жаль, но это так.
— Мне… тоже жаль.
Он зажмурился, отгоняя подступившие к глазам горячие слезы. Он вспомнил, сколько хорошего и доброго стерло из памяти Тамары насилие, учиненное над ней Хануманом, и это привело его в ярость. Слезы высохли, как вода под жарким солнцем. Когда он снова взглянул на Тамару и на резкий, заливающий улицу зимний свет, в его глазах не было ничего, кроме гнева.
— Ты все еще сердишься, пилот. — Тамара отступила на шаг, к разостланной на льду меховой шкуре. — Все еще полон ненависти и отчаяния.
— Да. — Это слово вырвалось у него с силой дующего над морем смертельного ветра.
— А я все так же боюсь этой твоей ненависти. Боюсь тебя.
Глаза Данло зияли, как дыры, пробитые в душу. Не желая показывать Тамаре бездонной глубины своих эмоций, он потупился и сказал:
— Мне всегда хотелось сделать что-то, чтобы перестать ненавидеть.
— Зачем ненавидеть вообще? Зачем ненавидеть весь мир из-за того, что я подхватила вирус, разрушивший мою память?
— Я не мир ненавижу, — тихо, почти шепотом ответил Данло. — Я ненавижу одного человека.
— Но за что? И кто он?
— Не имеет значения.
— Пожалуйста, скажи мне.
— Не могу.
— Это Хануман?
Данло улыбнулся живости ее ума, но промолчал.
— Да, его, наверно, многие ненавидят, — сказала она. — Из-за войны, из-за того, что он сделал.
Данло склонил голову, признавая вину Ханумана, но снова ничего не сказал.
— Но ты ненавидишь его не за это?
— Нет.
— За что же, пилот? Пожалуйста, скажи мне.
— Нет.
— За то, что Хануман влюбился в меня в ту первую ночь, как и ты?
— Значит, ты помнишь, что происходило между тобой и Хануманом?
— Помню только, что никогда его не любила. Не могла любить.
— Понятно.
— Ты ненавидишь его из-за меня?
Данло грустно улыбнулся, глядя, как играет солнце в ее золотых волосах.
— И твоя ненависть сильна до сих пор. Я чего-то не понимаю о тебе и о нем, правда? Почему ты не хочешь сказать?
— Не хочу причинять тебе боль.
— Как может твоя ссора с Хануманом причинить мне боль?
Он глотнул холодного воздуха, закашлялся, зажмурился, снова открыл глаза и сказал: — Твою память разрушил не вирус. Это сделал Хануман.
— Как так? Что ты говоришь?
И Данло рассказал ей, как Хануман под предлогом записи ее воспоминаний о Старшей Эдде в компьютер однажды ночью, глубокой зимой, заманил ее в часовню собора. Там он надел ей на голову очистительный шлем и тщательно; одно за другим, уничтожил все ее воспоминания о Данло. А после, пользуясь ее смятением и отчаянием, кольнул ее в шею крошечной иголкой и ввел ей вирус, вызывающий катавскую лихорадку. Но культура вируса была мертвой: Хануман впрыснул ее только для того, чтобы вирусолог, который будет исследовать Тамару впоследствии, поверил, что она заразилась этой страшной болезнью. Он надеялся, что никто не заподозрит его в этом преступлении, и никто действительно не заподозрил — кроме одного.
— Но ведь не Хануман же рассказал тебе об этом. — Большая черная машина-замбони ползла по улице, разглаживая лед. Тамара дождалась, когда она проедет, и спросила: — Откуда ты знаешь?
— Знаю, потому что знаю Ханумана. Под Новый год, в соборе, я принес ему подарок, и он мне все сказал — глазами.
В Тамариных глазах вспыхнул гнев. Она перевела дыхание и спросила: — Почему же ты ничего не сказал мне?
— Ты и без того достаточно выстрадала, когда я увидел тебя в доме Матери.
— О, Данло. — Лицо Тамары смягчилось, она посмотрела на него так, будто его страдания ранили ее больнее собственных. — Ты думаешь, что Хануман сделал это, чтобы разлучить нас?
— Да. Но дело не только в этом.
— В чем же еще?
Данло, прижав руку к пылающей голове, на миг задержал в себе ледяной воздух и выдохнул.
— Хануман хотел сделать мне подарок. Он всегда ощущал боль жизни очень остро, очень глубоко. Я никогда не знал человека, более одинокого, чем он. Но его одиночество не было подлинным. Он всегда был очень близок к тому единственному, что хотел бы полюбить всем сердцем. Он нуждался в том, чтобы это полюбить, но ему всегда что-то мешало. И эта единственная вещь — наш прекрасный, благословенный мир, понимаешь? Наш… ужасный мир. Есть жизнь внутри любой жизни, свет внутри света, и сила его сияния страшна. Загляни в глубину камня, и ты увидишь, как зажжется чудесный свет там, внутри. Хануман никогда не мог вынести этого зрелища, никогда не хотел по-настоящему увидеть себя таким, как есть. В нем самом свет сияет ярко, как звезда, и связывает его со светом внутри всех вещей — вот что всегда было ему ненавистно. Он всегда боялся потерять себя, став одним из бесчисленного множества огней. И ненавидел себя за этот страх. Но перестать бояться он был способен не больше, чем перестать страдать от того, что он жив и одинок. И он отчаялся. Он устал от своего небывалого, страшного отчуждения. А когда он, вспоминая Старшую Эдду, поневоле заглянул в свет своей памяти, Единой Памяти, стало еще хуже. Я искал способ понять, что должен чувствовать он. Хотел объяснить это себе с помощью слов. Я думаю, что единственный цвет, который он по-настоящему знает, — это черный. Но внутри черного тоже есть черное, правда? Настолько же не похожее на цвет моей маски, как ее чернота на белизну. Это чернота бесконечной глубины, бездонная пещера, такая истинная и полная чернота, что никто не может увидеть ее по-настоящему — ведь она не отражает света. Эта полная чернота, это несуществование света — вот что видит теперь Хануман, когда смотрит в себя. Его душа сломана, и он знает об этом. Но вместо того, чтобы попробовать исцелиться, он называет этот мрак и отчаяние своей судьбой и принуждает себя любить это. И он… всегда хотел, чтобы я тоже это любил. Чтобы я это понял — не только на словах, а изнутри. Он хотел вжечь эту черноту в меня, чтобы не быть больше таким одиноким. Это был подарок, который он сделал мне. Вот для чего он уничтожил твою память.
Данло умолк. Теперь они оба глядели друг на друга так, словно каждый хотел проникнуть другому в душу. Где-то на улице шуршали коньки, и ветер швырял крупинками старого снега в витрины и запертые двери. Тамара улыбнулась, и вся боль мира отразилась в этой улыбке.
— О, Данло, — сказала она, снова коснувшись его лица. — Я ведь ничего не знала.
— Я не хотел, чтобы ты знала. Ты лишилась части себя самой — я не хотел, чтобы ты оплакивала еще и мою потерю.
Тамара накрыла его руку своей.
— Я потеряла только память — мне кажется, твоя Потеря намного больше.
— Нет-нет. Был такой момент в доме Матери, когда ты почти забыла, кто ты на самом деле.
— Скверное было время, — согласилась она.
— Но я не забыл. Ты всегда была просто собой, понимаешь? Чудесной собой. Даже теперь ты больше беспокоишься обо мне, чем о себе. Столько любви, Тамара, столько сострадания. Я всегда любил тебя за это… и всегда буду.
Ложной скромностью Тамара никогда не страдала, но теперь, после потери памяти, гордости у нее поубавилось.
— Хотела бы я любить так же, как и ты, — сказала она, сжав руку Данло. — В тебе появилось что-то такое — не помню, чтобы я видела это раньше.
— Ты только что сказала, что боишься ненависти, которую видишь во мне.
— Вот это мне и непонятно, — странно посмотрев на него, сказала она. — Только что она была, эта ненависть, эта твоя чернота внутри черноты, а теперь ты излучаешь свет, точно звезда в тебе загорелась. Жаль, что ты сам себя не видишь — своего лица, своих глаз. У тебя такие красивые глаза, милый Данло, — такие дикие, такие полные света. Ни у кого не встречала таких живых глаз. Когда я попрощалась с тобой в доме Матери, глаза у тебя были почти мертвые, и мне тоже хотелось умереть. Я тогда ужасно боялась тебя и ничего, кроме этого страха, не сознавала. И вот ты вернулся со звезд. Думаю, ты получил там и другие дары, кроме Хануманова. В тебе столько любви — то, что ты, как тебе кажется, видишь во мне, лишь слабый отблеск того, что льется, как солнце, из тебя.
Когда Тамара говорила, с ее губ слетали серебристые облачка.
— Мне всегда было легко любить тебя, — сказал Данло. — И невозможно не любить.
— О, я думаю, дело не только в тебе и во мне. Речь о чем-то гораздо большем.
— Ты всегда верила, что любовь — тайна вселенной, — улыбнулся он. — Что любовь способна пробудить все и всех — мужчин и женщин, звезды, галактики.
— Да. Любовь на это способна.
— Ты по-прежнему веришь в нее?
— Конечно. Куда ни загляни, в ядро атома или в сердце мира, — там, можно сказать, только она и ничего больше.
— Хотел бы и я в это верить.
— Загляни в собственное чудесное сердце, и ты найдешь там любовь, намного превышающую любовь мужчины к женщине.
— Я знаю, что она там есть. Удержать бы только ее… но иногда это труднее, чем поймать отражение солнца в морской волне.
— И все-таки ты близок к этому, правда?
— Иногда я купаюсь в свете с дельфинами и чайками, но слишком часто что-то черное и бесконечно огромное тянет меня вниз, как камень.
— По-моему, ты слишком хорошо понял Ханумана.
— Это верно.
— Но ты хотя бы еще борешься. В тебе бушует война.
— Да, я борюсь. — Его глаза на миг вспыхнули еще ярче. — Эта война идет вечно, правда?
— Пожалуй. Во всяком случае, мне ясно, как дошло до войны между тобой и Хануманом.
— Мне жаль, что она началась. Но Хануман сказал бы, что это наша судьба.
— Никто не заставлял его делать тебе такой подарок.
— Верно. — Он взял ее руки в свои, защищая их от ветра. — Но и меня никто не заставлял пытаться открыть ему красоту мира, как видел ее я.
— О чем ты?
— Все, что во мне есть, все, чем я надеялся стать, — со странной и грустной улыбкой сказал Данло, — это глубоко трогало его, понимаешь? Огнем касалось его обнаженного сердца. Боюсь, я что-то убил в нем. Боюсь, что сам в большой степени сделал его таким, какой он есть сейчас.
— Он сам сделал свой выбор, разве нет?
— Да — а я сделал свой. Мы начали свою духовную войну и перенесли ее в религию, возникшую вокруг моего отца.
— Не можешь же ты винить себя за то, что сделал Хануман с Путем Рингесса.
— Почему не могу? Мы начали эту войну сознательно, а теперь она перекинулась в космос.
— Как это все трагично. Как печально.
— Да.
— И ты напрасно винишь себя. Не ты начал эту глупую войну, и остановить ее ты тоже не можешь.
На миг в его глазах вспыхнул странный дикий свет. Он рассказал Тамаре о своем путешествии из Экстра на Шейдвег, где собралось Содружество Свободных Миров. Рассказал, как прибыл в Невернес в качестве посла и как Хануман бросил его в темницу. О пытках он умолчал.
— Но как ты оказался здесь, на улице, с маской на лице?
— Бенджамин Гур и его люди устроили мне побег. Чуть весь собор не снесли при этом.
— Ты не пострадал?
— Нет. Но многие другие были ранены… и убиты.
— Ужасно. Столько убийств вокруг после начала войны.
— Так ты ничего не знала?
Она потрясла головой.
— Боюсь, что в последние годы я не уделяла внимания политике.
— Понятно.
— До войны было вполне возможно не обращать внимания на то, что делает Хануман. Его планы и совершаемые тайком убийства не слишком затрагивали город.
— Разве что эту часть города.
— Но я как раз здесь и живу. Я уже лет пять как не бывала в Старом Городе.
— Даже Мать не навещала?
— Матушка скончалась вскоре после твоего отлета в Экстр. Теперь у них новая Мать.
Елену Туркманян, по словам Тамары, сменила на посту Матери Софья Омусан, целиком и полностью очарованная Хануманом ли Тошем.
— Вот и все, что мне известно, — сказала Тамара. — Выйдя из Общества, я не общалась ни с одной из сестер.
— И у тебя не осталось никаких связей с твоей прежней жизнью?
— Почти никаких, — с загадочной улыбкой ответила Тамара. Она отняла у Данло руки и стала высматривать кого-то среди конькобежцев. — Поздно уже. Вечереет.
Она закончила вытирать арфу и спрятала ее в серебряный футляр, свернула мех кожей наружу и положила его рядом с арфой. Следя за ее точными, грациозными движениями, Данло вспоминал заботу, которую она всегда уделяла самым обыкновенным будничным делам. Казалось, что все приносит ей радость: прикосновение шелковистого меха, свист ветра, даже резкий красный свет, отражаемый уличным льдом. Казалось, что Тамара любит все, что видит и к чему прикасается, — и Данло любил ее за это.
— Я рад, что нашел тебя снова, — сказал он, долбя лед острием конька. — Рад, что вижу тебя.
— Я тоже рада была тебя видеть.
Он хотел уже проститься, но тут она, глядя куда-то поверх его плеча, расплылась в улыбке. Лицо ее осветилось любовью, как радужный шар. Данло, боясь увидеть, на что она смотрит, все-таки заставил себя оглянуться. По улице, мимо закрытых ресторанов и магазинов, скользили к ним женщина и двое детей в шегшеевых шубах. Не успел он отсчитать десяти ударов сердца, дети — мальчуганы лет пяти — подкатили так близко, что он смог разглядеть их румяные лица.
Агира, Агира, прошептал он про себя.
Мальчик справа походил на поспешающую за детьми женщину: те же огненно-рыжие волосы и толстые щеки — кормили его, как видно, досыта. Мальчик слева был худ и создан для быстрого движения, как соколенок. Его длинный острый нос резал ветер; капюшон сдуло у него с головы, и волосы растрепались. Черные волосы, а глаза как два синих, бурлящих восторгом озера.
О Агира!
— Я не знал.
Еще несколько мгновений, сопровождаемых смехом и скрежетом коньков, — и черненький, выиграв состязание, влетел в раскрытые объятия Тамары. Их взаимная любовь бросалась в глаза и радовала, как раскрывающиеся огнецветы. Тамара расчесывала пальцами волосы мальчика, откидывая их со лба, а он обхватил ее за талию и зарылся лицом в ее шубу.
— Мама, — сказал он вдруг, отпустив ее и сунув руку в карман, — смотри, что я тебе принес!
В руке у него появился обернутый в синтокожу, сильно помятый и раскрошившийся бутерброд. Тамара взяла его в руки, как драгоценный огневит.
— Спасибо тебе, Джонатан, — но где же ты его взял?
Тут к ним подъехали женщина с другим мальчиком, и Джонатан среди смеха и приветствий наконец заметил стоящего рядом с матерью Данло. Он смело посмотрел незнакомцу в глаза и выдержал взгляд дольше, чем полагалось бы пятилетнему ребенку. И это соприкосновение глаз, этот свет дикой юной души, так похожей на его собственную, сказало Данло, что Джонатан — его сын.
Это знание пришло к нему не так, как видение битвы при Звезде Мара. Оно явилось внезапно и куда более осязаемо: оно горело огнем у него в животе и в слитном дыхании их обоих. Каждая клетка его тела, чуть ли не на уровне ДНК, резонировала с жизненным огнем этого чудесного мальчика и заставляла петь кровь в жилах Данло. Она звучала в тайной глубине его сердца, эта песня, больше похожая на крик большой белой птицы над морем, и этот пронзительный ясный звук все длился и длился.
Тамара, Тамара, как это возможно?
Он посмотрел в ее темные, мягкие, полные любви глаза.
Не было нужды говорить ей, что он знает, что Джонатан его сын. Она уже знала, что он знает, — он видел это по ее неистовой гордости, по ее взгляду, как бы говорящему: “Видишь, какое чудесное дитя мы с тобой создали? ” Да, он видел это чудо творения, это дитя его мечты, которое жалось к материнской шубе, по-прежнему не сводя с него глаз. Данло смотрел на сына, и это был ужасный и прекрасный момент, где любовь и страдание, радость и печаль, прошлое и будущее стали единым целым. Данло полюбил второй раз в жизни.
Тамара, все так же держа в руке бутерброд, заметила, как подозрительно другая женщина с мальчиком поглядывают на Данло. Всегда уважавшая декорум, она поспешила представить их друг другу.
— Это Пилар Киден и ее сын, Андреас ви Новат Киден. А это, — она натянула меховой капюшон на голову Джонатана, — мой сын, Джонатан Ашторет.
Пока она называла имена, Данло кланялся каждому поочередно.
— А это, — начала Тамара, — Данло ви…
— Данло с Квейткеля, — торопливо вмешался он, помешав Тамаре назвать его полное имя.
— Данло — большой ценитель игры на арфе, — объяснила Тамара, озадаченно посмотрев на него. — И сам превосходный музыкант.
Они поговорили о том, как трудно — и опасно — играть на улице в такой холод и такие неспокойные времена. Затем Тамара вернулась к чуду бутерброда, врученного ей Джонатаном.
— Ужасно хочу есть, — сказала она, разворачивая пленку. — А вы-то все ели хоть что-нибудь?
— Мы нашли ресторан, мама. И тоже ели бутерброды.
— По правде говоря, это не совсем ресторан, — сказала Пилар, миловидная, несмотря на розовую кожу, покрытую редким видом пигментации — веснушками. Несколькими годами старше Тамары, ширококостная и плотная почти как Бардо, она, как и он, воплощала собой надежность и силу земли. Лицо у нее было доброе и открытое. — Просто дом на западной стороне Меррипенского сквера. Пара червячников устроили в нижнем этаже столовую. Сегодня у них бутерброды. Хлеб немного черствый — давно лежит, наверно, а уж откуда у них синтетическое мясо, и вовсе не представляю.
— А оно синтетическое? — Тамара осторожно, чтобы ни крошки не уронить, разделила два тоненьких хлебных ломтика и осмотрела кусочки красновато-бурого мяса, лежащие в гнезде из листьев кавы и карри. — Я слышала, некоторые червячники охотятся на шегшея и других животных в северной части острова.
— Думаю, что синтетическое, — сказала Пилар. — Надеюсь, во всяком случае.
— Я тоже надеюсь. — Тамара понюхала мясо, отломила крохотный кусочек и положила его на язык. — Мне очень бы не хотелось есть мясо животного, разве что под угрозой голодной смерти.
— Угроза налицо, — заметила Пилар. — Мы с Андреасом ничего не ели со вчерашнего дня, кроме этих бутербродов.
Данло, который во время своего первого путешествия в Невернес потерял счет проведенным без еды дням, мрачно улыбнулся, но промолчал.
— На вкус вроде бы синтетическое — так мне кажется, — сказала Тамара.
— Мне тоже так показалось, — подтвердила Пилар.
Этот разговор привел в растерянность Джонатана — он никогда не видел, как выращивают в чанах пищевых фабрик искусственное мясо, а ободранных мясных туш и подавно не видел. Ему хотелось, чтобы мать поела, вот и все.
— Ты разве не голодная? — спросил он.
— Очень голодная. — Тамара откусила кусочек. — А ты? Ты тоже хочешь?
— Нет, не хочу. Почему ты не ешь?
Тамара разломила бутерброд пополам и предложила половину Данло.
— Ну, ты уж точно голоден.
— Спасибо, не надо. Я не ем мяса.
— Оно синтетическое, я уверена.
Тамара не помнила о нем почти ничего, поэтому Данло вкратце рассказал об ахимсе и объяснил, что считает выращивание животных тканей в пластиковых чанах профанацией естественной жизни.
— Съешь все сама, пожалуйста, — сказал он в заключение.
— Но хлеб-то ты можешь съесть, — настаивала Тамара, протягивая ему черный ломтик.
— Я поем завтра. — Данло думал о предстоящем визите к Констанцио. Хотя они не договаривались, он был уверен, что Констанцио накормит его, чтобы придать ему сил перед грядущими операциями. — Кушай, пожалуйста.
Больше Тамару уговаривать не пришлось. Несмотря на голод, ела она изящно, не позволяя ни единой крошке упасть на лед. Кроме того, она считала жестоким есть на виду у голодных людей и прятала бутерброд, когда кто-нибудь проезжал мимо, будь то червячник, хариджан или аутист.
Джонатан и Андреас тем временем затеяли на улице игру в догонялки, а Данло беседовал с Пилар о необычайно сильных холодах. При этом он поглядывал на Тамару. Ему нравилось смотреть на мерную работу ее челюстей и ловкие движения рук. Она находила явное удовольствие в таком простом занятии, как еда, и казалась бесконечно благодарной за то, что живет. Взгляд, которым она провожала смеющегося, носящегося по улице Джонатана, сиял и грел, как солнце в день ложной зимы. В этом взгляде читались надежда, гордость, свирепая готовность защищать — и еще кое-что. Тамара любила жизнь, любила любовь и в глубине души всегда боялась все это потерять. Это было ее тайной. Данло видел: случись что-нибудь с Джонатаном — и она не захочет больше жить.
Он преклонялся перед блеском и всеохватностью ее любви.
От нее у него щипало в глазах, саднило в горле, и сердце разгоняло по телу волны красной, пульсирующей боли.
Тамара, Тамара. У нас есть сын.
Тамара доела наконец, и Пилар, поклонившись Данло, сказала:
— Становится холодно — нам пора. Рада была познакомиться с вами, Данло с Квейткеля. Всего вам хорошего.
— И вам тоже, и вашему сыну, — ответил Данло, вернув ей поклон.
Андреас прервал игру и подкатил к матери. Пока мальчишки толкались, пытаясь повалить друг дружку на лед, Тамара сказала Пилар:
— Спасибо, что присмотрела за Джонатаном. Что тебе дать за бутерброды?
— Ты сама третьего дня брала к себе Андреаса — забыла? И кормила его целых два раза.
— Всего лишь курмашом. За мясо червячники должны были взять гораздо больше.
— Я ведь тебе говорила, что в конце концов все будет стоить одинаково.
— Вот. — Тамара достала из кармана платиновую цепь, которую ей дал астриер. — Сегодня у меня был хороший день — возьми, пожалуйста.
Глаза у Пилар загорелись при виде красивой вещицы.
— Нет, не могу, — тем не менее сказала она. — Это стоит гораздо дороже, чем пара бутербродов.
— Через пару дней уже не будет стоить. Ты верно говоришь — в конце концов все уравняется.
— Нет, Тамара, я правда не могу.
— Можешь и должна. Бери.
Тамара ласково разжав пальцы Пилар, вложила ей в руку цепь, и та сдалась, уступив ее воле.
— Спасибо тебе. — Пилар еще раз поклонилась, обняла за плечи Андреаса, и оба укатили прочь.
— Я люблю Пилар, — сказала Тамара. — В то жуткое время, когда я потеряла память и едва сознавала, кто я есть, она заботилась обо мне.
— Я рад, — ответил Данло. — Она показалась мне человеком, которого легко полюбить.
Тамара, кивнув, привлекла к себе Джонатана.
— Хочешь проводить нас? Нам с тобой надо поговорить, а на улице холодно — надо увести Джонатана домой.
— Очень хочу. Вы далеко живете?
— Нет, всего в нескольких кварталах отсюда.
Она подняла свой коврик и арфу. Данло вызвался помочь, и она вручила ему мех, а куда более тяжелый футляр с арфой оставила себе. Она была сильной женщиной и без труда несла его в одной руке, ведя другой Джонатана. Данло держался чуть позади. Они миновали улицу Десяти Тысяч Баров и свернули на маленькую ледянку, где стояли жилые дома из темного камня. В воздухе пахло чесноком и поджаренным хлебом; рестораны все позакрывались, но у многих, видимо, еще остались запасы, и теперь они, заперев двери, стряпали себе ужин. Данло чувствовал и другие запахи: аромат Тамариных волос, едкие молекулы, выделяемые речевыми органами инопланетных Подруг Человека, но всего гуще был запах страха.
Страх чувствовался повсюду — не только в обильной кислой испарине под ветхими шубами. Он проявлялся в спешке, с которой конькобежцы проскакивали темные переулки; в том, как червячники сторонились кашляющих аутистов и хариджан с впалыми животами; в том, как люди избегали смотреть в глаза друг другу. Данло обрадовался, когда Тамара открыла дверь в подъезд. Они поднялись по истертым ступенькам и прошли по коридору, освещенному радужными шарами. Данло одобрил чистоту в подъезде и игру теплых красок на стенах.
Еще приятнее было войти в квартиру и остаться втроем, избавившись от леденящего холода улицы.
— Ботинки надо снять, — предупредил Джонатан, когда они все ступили на большой холщовый половик. — У нас такое правило.
Нагнувшись, чтобы развязать шнурки, Данло огляделся.
Жилище Тамары и Джонатана размерами почти не превышало его снежную хижину. Комнат было всего две: каминная, где они находились, и смежная, застланная шкурами комнатка, едва ли заслуживающая названия спальни. Каминная тоже не заслуживала своего титула, поскольку в ней не было ни камина, ни плазменной печки. Данло помнил, как любила Тамара танцевать обнаженной перед огнем — как она, должно быть, скучает теперь по жару пламени, лижущему кожу.
Здесь, впрочем, имелся радиатор, и квартира достаточно хорошо отапливалась горячей водой из подземных источников города. Теплу сопутствовал уют, который Тамара создала с помощью множества ковров, комнатных цветов и рисунков Джонатана. Напротив двери помещалась электрическая плитка, где Тамара, по ее словам, варила в удачные дни курмаш или кипятила чай.
— Хочешь чаю? — спросила она, вешая шубу Данло на сушилку. — Я приберегла летнемирский зеленый — как раз для такого случая.
Данло уселся, поджав ноги, на ковер, а Тамара стала готовить чай. Джонатан тихо шмыгнул в спаленку и вернулся с двумя самыми ценными своими сокровищами: в одной руке простая флейта из черного осколочника с пятью дырочками, в другой черная клариевая модель легкого корабля двухфутовой длины. Флейту он положил на ковер и стал показывать Данло, где помещаются в легком корабле ракеты и двигатели пространства-времени.
— Когда вырасту, стану пилотом, — сообщил он и пересказал слышанную от Андреаса историю битвы при Маре. — Если, когда я вырасту, опять будет война, я буду сражаться на своем корабле. Как ты думаешь, война будет?
Данло с грустной улыбкой сказал, что не знает.
— Когда я был маленьким, я тоже хотел стать пилотом, — добавил он.
Джонатан, одобрив это, улыбнулся ему с видом заговорщика.
— Я поведу свой корабль в другую галактику. Мама говорит, что даже Мэллори Рингесс не летал так далеко.
Они поговорили о путешествиях великих пилотов: Ролло Галливара, Тихо, Леопольда Соли и Мэллори Рингесса, а потом стали пить чай из хрупких голубых чашек. После чаепития Тамара попросила Джонатана взять флейту, чтобы начать ежевечерний урок музыки. Мальчик сыграл песенку, которой научила его мать. При этом он так старался понравиться Данло, что часто ошибался в перестановке пальцев и пускал петуха. Закончив, он отложил флейту и сказал:
— Я это только вчера выучил, поэтому не очень хорошо получается. Но я могу сыграть две первые Песни Солнца — хочешь послушать?
— Нет, Джонатан, уже поздно. Спать пора, — вмешалась Тамара.
— А сказка?
— Завтра я расскажу тебе две, — пообещала мать.
Джонатан был мальчик волевой — еще более волевой, чем его мама, — но препирательство и нытье были не в его характере. Быть непослушным он тоже не хотел — поэтому он, как делал частенько, попросту притворился, что не слышит, и спросил Данло:
— Расскажешь мне сказку?
Данло, заметив, что Тамара улыбается, сказал:
— Ладно. Вот одна сказка, которую я очень любил в детстве.
Джонатан взобрался к нему на колени, и Данло стал рассказывать о Двух Друзьях. В первое утро мира мудрый Агира, снежная сова, подружился с юношей Манве. Он научил его охотиться, любить женщину и наслаждаться красотой только что созданного мира. И летать. Манве был первым человеком, взлетевшим в небо. Они вместе летали над зелеными островами и холодным синем морем. Они облетели весь мир, и крыло одного почти касалось руки другого. Они лакомились рыбой и порой воровали у Тотуньи, белого медведя, его добычу, тюленину или лосося. А в третий вечер мира они взлетели выше небес, оставив далеко внизу леса, горы и морские льды. Их глаза вспыхнули на ночном небе, как серебряные огни, — так появились первые звезды.
— Но ведь по правде звезды — это горящий водород и гелий, да? — спросил Джонатан.
— Откуда ты знаешь? Разве ты когда-нибудь трогал звезду?
— Нет, они для этого слишком горячие, — засмеялся Джонатан.
— Да, звезды — это небесные огни, но не только.
— Но ведь они не могут видеть?
— А разве ты, глядя на звезды, не замечал, что они смотрят на тебя?
Джонатан снова засмеялся и сказал: — Ты странный.
— Что верно, то верно.
— И лицо у тебя большое.
— Спасибо, — улыбнулся Данло, не зная, что на это ответить.
— Расскажешь мне еще одну сказку?
— Нет, Джонатан. Спать, — решительно сказала Тамара и собралась снять сына с колен Данло.
— Я загадаю тебе загадку, — сказал Данло. — Это первая из Двенадцати Загадок — мой дед загадал мне ее, когда мне пришло время стать взрослым.
Мальчик, не рискуя проверять, нравится это матери или нет, смотрел только на Данло.
— Я люблю загадки.
— Так вот, слушай: как поймать красивую птицу, не убив ее дух?
— Поймать — значит посадить в клетку?
— Возможно. Но поймать можно по-разному. Звезда ловит комету, притягивая ее, цветок ловит бабочку, приманивая ее яркими красками и запахом нектара.
— Это очень трудная загадка.
— Я знаю.
— Если птицу посадить в клетку, это убьет ее дух, правда?
— Конечно.
— Очень трудная загадка. — Джонатан возвел глаза к потолку и постучал пальцем по подбородку. — Я сдаюсь. Скажи ответ.
— Я его не знаю.
— Ты должен знать, — если загадываешь загадку.
— И все-таки я не знаю.
— Разве твой дед тебе не сказал?
— Он умер, не успев закончить. Я ищу разгадку почти всю свою жизнь.
— А если разгадки вообще нет?
— Есть, я знаю.
— Может быть, ее нет — это и есть разгадка. Как фравашийский коан: каким было твое лицо до того, как ты родился?
Данло уставился на своего сына, и лицо его стало гордым и озадаченным.
— Так ты в свои пять лет уже знаешь, что такое фравашийский коан?
— Меня мама учит. Мне надо много знать, чтобы поступить в Академию, а пилотом можно стать только там.
— Я думаю, из тебя выйдет отличный пилот.
Разговор коснулся одной из любимых тем Джонатана, но его не так просто было сбить с толку.
— Я все-таки хочу знать ответ на эту загадку.
— Может быть, мы когда-нибудь найдем его вместе.
— Мне бы очень хотелось.
— Мне тоже.
Мальчик затих, сидя у Данло на коленях, а Данло достал свою флейту и заиграл колыбельную. Он посылал свое дыхание в длинный бамбуковый ствол и думал, как это возможно, чтобы глаза показывали все, что содержится в душах двух людей. Доиграв, он улыбнулся Джонатану, и Тамара, все это время чутко стоявшая над ними, взяла сына за руку. Джонатан потрогал свободной рукой шрам-молнию на лбу Данло и сказал:
— Я люблю тебя.
Тамара увела его в спальню. Данло услышал плеск воды и шорох зубной щетки. Потом мальчик сказал, что хочет есть, а тихий, ласковый голос Тамары заверил его, что завтра еды будет побольше. Она спела ему песенку и, наверно, поцеловала его на ночь, а потом опять вышла в каминную, закрыв за собой дверь, и села напротив Данло.
— Никогда не видела, чтобы он привязывался к кому-нибудь так, как к тебе.
— Он славный малыш.
Тамара опустила глаза.
— Я часто думала, что должна была сказать тебе.
— Так ты знала? Тогда, в доме Матери, — знала?
— Даже раньше. В ту ночь, когда я пошла в собор, я уже знала, что беременна.
— Понятно.
— По моим подсчетам, мы зачали его за несколько дней до этого.
— Понятно.
— Ты не спрашиваешь, откуда я узнала, что он наш.
Данло с загадочной улыбкой протянул к ней ладонь.
— Надо ли спрашивать, моя это рука или нет?
— Я все-таки скажу. Я не помню, как это было у нас, но с клиентами я всегда предохранялась.
— А со мной нет?
— Видимо, нет. Мне хочется верить, что я очень любила тебя — так любила, что хотела от тебя ребенка.
— Я в это верю.
— Спасибо тебе, — тихо сказала она. — Спасибо.
— Но почему же ты все-таки ничего не сказала мне там, в доме Матери?
— Потому что должна была проститься с тобой. Должна была — разве не понимаешь?
— Понимаю. — Он нежно взял ее за руку. — Но ведь он мой сын. Надо было сказать.
— И что бы ты сделал? Не стал бы пилотом? Не полетел бы в Экстр?
— Надо было предоставить мне выбирать самому.
— Прости, Данло. — Дрожащие пальцы стиснули его руку, и он удивился силе ее пожатия.
— Мне жаль, что так вышло.
— Ведь я всегда хотела, чтобы у него был отец.
— Ты ему обо мне не говорила?
— Сказала только, что его отец был пилот и что он пропал в мультиплексе.
Данло взглянул на модель легкого корабля, оставленную на ковре Джонатаном.
— Понятно. Стало быть, он носит твою фамилию.
— Ты полагаешь, надо было дать ему твою? Не то сейчас время, чтобы называться Рингессом.
— Верно, — согласился он, вспомнив, что и сам представился Пилар как Данло с Квейткеля. — Не то.
Лицо Тамары выразило внезапную тревогу.
— Ты сказал, что сбежал от Ханумана. Он охотится за тобой? Ты поэтому носишь маску?
— Да.
— Значит, тебе нужно убежище? Если хочешь, оставайся здесь.
— Спасибо, но у меня есть жилье.
— Но ведь ты будешь приходить к Джонатану? И загадывать ему свои дурацкие загадки?
— Боюсь, что это будет для вас опасно.
— Нам нечего есть — что может быть опаснее?
Он сжал ее руку, всматриваясь в ее исхудавшее, исстрадавшееся лицо.
— Ты права. Опасность есть всегда, правда? Хорошо. Если позволишь, я буду приходить время от времени и приносить вам, что удастся достать.
— Тебе и самому-то есть нечего.
— Но Джонатан мой сын, а ты мне почти что жена.
Она отпустила его руку и тихо заплакала. Потом сквозь слезы взглянула на него и сказала: — Ты хороший.
Он коснулся ее мокрой щеки, ее лба, ее глаз, ее волос.
— Я люблю тебя до сих пор.
— Ты же знаешь: я тебя любить не могу, — сказала она и отвела его руку. — Не могу больше любить никого из мужчин.
— Так у тебя никого не было за все это время?
— Я никого не любила. Никого не пускала в эту комнату.
— Понятно.
— Бывали времена, когда мне всяким приходилось заниматься ради денег. А с недавних пор ради еды.
— Мне жаль это слышать.
— Не жалей. Меня как-никак обучали быть куртизанкой. Когда-то я имела дело с богатыми эталонами и посвящала поискам экстаза целые дни. С мужчинами, которые ищут только короткого удовольствия, гораздо проще.
— Но сегодня ты просто играла на арфе.
— Делаю, что могу. У червячников еще можно выменять съестное, но одни берут только огневиты или золото, а другие требуют платы натурой.
— Я буду приносить вам все, что смогу найти, — повторил Данло. — Только…
Он умолк, думая, нужно ли говорить Тамаре о ваянии и о своем плане свержения Ханумана ли Тоша.
— Что только?
— Я должен буду изменить свою внешность. Все — и лицо, и тело. Я уже договорился с резчиком. Скоро мне придется надевать маску даже наедине с тобой.
— Это для того, чтобы Хануман тебя не нашел?
Данло кивнул и из любви к правде добавил:
— Чтобы он не нашел меня… таким.
— Что это значит?
Он закрыл глаза и задержал дыхание, считая удары сердца, а потом сказал:
— В это самое время Бардо, Ричардесс, Лара Хесуса и другие пилоты готовятся сразиться с Хануманом в космосе. Бенджамин Гур сражается с ним, пуская в ход лазеры, Джонатан Гур хочет победить его посредством света и любви. Я сражусь с ним на свой лад.
— Но как?
— Больше я ничего не могу тебе сказать.
— То, что ты делаешь, очень опасно, да?
— Да.
Тамара, взглянув на свои подрагивающие руки, сцепила пальцы и сказала:
— Теперь, когда Джонатан нашел отца, я не вынесу, если он его лишится.
Данло молчал, глядя, как отражается в ее глазах мягкий свет комнаты.
— О, Данло, что ты задумал? — Она расстегнула ворот шелкового платья и достала жемчужину, которую носила на шее. — Это ведь ты сделал, правда? Я не помню, как ты мне ее подарил, но откуда еще она могла у меня взяться?
Данло смотрел и вспоминал, как он нашел эту большую черную жемчужину в виде слезы, как отчистил ее и прикрепил к шнуру, который сплел из собственных, черных с рыжиной волос.
— Да, это мой подарок. В знак нашего обещания пожениться.
Тамара повернула жемчужину, и та заиграла серебристо-розовыми бликами.
— Все другие свои драгоценности я выменяла или продала, но с ней не могла расстаться.
— Это всего лишь жемчужина. Часть тела устрицы.
Видя его устремленный на жемчужину взгляд, она снова заплакала и сказала:
— Я очень хотела бы сдержать свое обещание, но не могу.
— Я знаю, — тихо отозвался он. — Я знаю.
— Но мне все-таки хочется носить ее, как залог нашей дружбы.
— Носи на здоровье. Мне приятно видеть ее на тебе.
Встав, они обнялись и долго стояли, соприкасаясь лбами.
Потом Данло надел маску, шубу и собрался уходить.
— Когда мы увидим тебя снова? — спросила она.
— Может быть, послезавтра. Я… принесу что-нибудь.
Открыв дверь в спальню, он посмотрел на спящего Джонатана и шепотом помолился за него:
— Джонатан, ми алашария ля, шанти, шанти, спи с миром.
Он вышел на улицу. Жгучий холод тут же проник в прорези маски, и Данло задумался, как ему сдержать обещание, данное сыну и женщине, которую он любил.