Сказка
Перегородки, разделявшие оба зала в корме «Гермеса», были убраны. Их стальные плоскости ушли в среднюю часть корабля, и только широкие следы подвижных опор, темнеющие на светлом фоне металла цилиндрических стен, показывали, где они были недавно, так что огромное помещение напоминало ангар, который изменил свое назначение, после того как из него вывели необыкновенной величины цеппелин. На высоте примерно двадцати этажей над следами втянутых перегородок, вблизи от выпуклого свода, словно две белые мушки, присевшие на шпангоуте, проходящем поперек, от штирборта до бакборта, висели пилоты, Гаррах и Темпе, прицепившись карабинами своих поясов, чтобы в невесомости сквозняк не сдул их с выбранного места. Трудно было сказать, куда они, собственно, смотрели, но им казалось, что вниз. В гигантском безлюдном помещении шла мерная, быстрая, неустанная работа. Блестевшие эмалью желтые, голубые, черные автоматы, попеременно поворачивая свои захваты вбок и вперед, словно в абсолютно синхронной гимнастике, делали наклоны, оборачивались назад, к другим, подававшим своими клешнями детали для монтажа. Они строили солазер.
Это была ажурно-решетчатая конструкция размером с эсминец. Наполовину готовый ее скелет выглядел как сложенный, спирально закрученный зонтик великана, обтянутый вместо ткани сегментами перекрывающих друг друга зеркальных чешуек. Поэтому он вызывал ассоциации с допотопной рыбой или каким-то вымершим подводным гадом, костяк которого машины складывали, словно палеонтологи. В удаленной от пилотов передней части, там, где на туловище колосса должна была находиться голова, сверкали тысячи искр в струйках синего дыма – на ободах преобразователя шла лазерная сварка.
Солазер был задуман как фотонный излучатель, работающий на солнечной энергии; сейчас срочно перепрограммированный комплекс монтажных машин переделывал его в зеркальце для пускания солнечных зайчиков. Правда, тераджоулевой мощности.
Концепция эта возникла сначала из-за опасения физиков, что, воспользовавшись снова сидеральной технологией с ее специфическими гравитационными – и не только гравитационными – эффектами, они могут выдать планете нежелательные сведения, которые подведут тамошних оружейных мастеров вплотную к пределу Голенбаха. Поэтому вместо источников, использующих это явление, они решили обратиться к несколько устаревшей технике – преобразователям излучения. Повиснув перед диском солнца, солазер должен был распахнуться, словно веер, и обращенными к солнцу поглотителями всасывать его хаотическое, всеволновое излучение и сжимать его в монохроматический таран. Почти половина воспринимаемой мощности служила солазеру для охлаждения, без которого он тут же испарился бы от солнечного жара. Но оставшейся эффективной мощности хватало, чтобы столб направленного света диаметром двести метров на выходе излучателя, расширившись втрое из-за неизбежного рассеивания на пути до Квинты, мог резать ее кору, как раскаленный нож – масло. Под этим дальнобойным огненным острием десятикилометровый слой океанской воды разверзся бы до дна. Напор вод, рвущихся со всех сторон в пропасть испаряющегося кипятка, был бы неощутим для светового меча. Сквозь облака, вздымающиеся из кипящего океана, по сравнению с которыми гриб термоядерного взрыва показался бы капелькой, солазер мог врыться в подокеанскую плиту, просверлить литосферу и проникнуть в глубь Квинты на четверть ее радиуса. Но никто не собирался вызывать такую катастрофу. Солазер должен был только чиркнуть по ледяному кольцу и термосфере планеты. Поскольку и от этого пока отказались, можно было переделать световое осадное орудие в сигнализатор. Эль Салам и Накамура хотели путем незначительной доделки решить сразу две задачи. Нужно было довести разборчивый сигнал до всех адресатов одновременно. Очевидным условием такого контакта, хотя бы и одностороннего, было допущение, что планета населена существами, наделенными зрением, а также достаточным интеллектом, чтобы понять суть послания.
Первое условие не зависело от авторов послания. Они не могли одарить глазами незрячие существа. Другое же требовало от передающей стороны недюжинной изобретательности, учитывая, что квинтянские власти явно противились непосредственному контакту незваных гостей из Космоса с населением. Сигнал должен был упасть световым дождем на все континенты планеты, пробив густую пелену туч, причем сплошная облачность была даже выгодна, потому что прошивающие ее световые иглы никому и в голову бы не пришло счесть за солнечные лучи.
Самым крепким орешком была суть сообщения. Учить азбуке, посылать какие-то цифры, универсальные физические постоянные материи было бы бессмысленно. Солазер ожидал в кормовом зале, готовый к старту. Но не трогался в путь. Физики, информатики, экзобиологи зашли в тупик. У них было все, кроме программы. Саморазъясняющихся кодов не бывает. Говорили и о цветах радуги: фиолетовые и черные ультрафиолетовые цвета печальны, средние оптические полосы светлее – зелень, растения, то есть буйная жизнь; красный ассоциируется с агрессивностью – но это у людей. Кода же, как ряда что-то означающих конкретных сигнальных единиц, из полосок спектра не создашь. Тогда второй пилот внес свою лепту. Надо рассказать квинтянам сказку. Использовать облачное небо как экран. Спроецировать на него серию изображений. Над каждым континентом. Как позже выразился присутствовавший при этом Араго, obstupuerunt omnes. Специалисты и вправду остолбенели.
– Технически это возможно? – спросил Темпе.
– Технически – да. Но стоит ли? Представление на небесах? Но чего?
– Сказки, – повторил пилот.
– Идиотизм, – разозлился Кирстинг, который двадцать лет посвятил изучению космолингвистики. – Может быть, с помощью рисунков ты передал бы что-нибудь пигмеям или аборигенам Австралии. Все человеческие расы и культуры имеют какие-то общие черты. Но там же нет людей!
– Не важно. У них техническая цивилизация, и они уже воюют в Космосе. Это значит, что до того они прошли каменный век. И тогда уже воевали. И эпохи оледенений были на этой планете, когда они еще не строили ни домов, ни вигвамов. Значит, наверняка сидели в пещерах. А для того чтобы им повезло, на стенах рисовали знаки плодородия и животных, на которых они охотились. Как заклинания. Или сказки. Но о том, что это сказки, они узнали несколько тысяч лет спустя от ученых. Таких, как доктор Кирстинг. Хотите пари, что они знают, что такое сказки?
Накамура рассмеялся первым. За ним остальные, кроме Кирстинга. Экзобиолог и космолингвист в едином лице не принадлежал, однако, к людям, которые защищают свое мнение любой ценой.
– Трудно сказать… – Он колебался. – Если эта идея не кретинская, то гениальная. Допустим, что мы покажем им сказку. Но какую?
– А это уже не моя забота. Я не палеоэтнолог. А что касается замысла, то он не совсем мой. Доктор Герберт еще на «Эвридике» дал мне том фантастических рассказов. Я время от времени заглядывал в него. Наверное, оттуда и забрела мне в голову эта идея…
– Палеоэтнография?.. – вслух думал Кирстинг. – Смутно представляю себе. А вы?
Такого специалиста на корабле не оказалось.
– Может быть, в памяти GODa что-нибудь есть… – сказал японец. – Так, наугад стоит поискать. Но не сказки. Это должен быть миф. А вернее, общий элемент, мотив, фигурирующий в самых древних мифах.
– Дописьменной эпохи?
– Разумеется.
– Да. С самого начала их пракультуры, – согласился Кирстинг. Его даже увлекла эта идея, но он тут же спохватился: – Подождите. Мы должны явиться им в качестве богов?
Араго возразил:
– Это было бы затруднительно, собственно, потому, что не наше превосходство мы должны им показать и не нас самих. Речь идет о возвещении добра. О благой вести. Во всяком случае, такой смысл я вкладываю для себя в предложение нашего пилота, поскольку сказки обычно хорошо кончаются.
Так начались обсуждения двоякого рода: попытки решить, какие общие черты могли иметь Земля и Квинта – черты жизненной среды, а также развившихся в ней растений и животных, – и одновременно просеивание собраний легенд, мифов, преданий, ритуалов и обычаев, для того чтобы выделить наиболее устойчивые, смысл которых не могли стереть тысячелетия сменяющихся исторических эпох.
В первой группе вероятных постоянных оказались: наличие двух полов, обычное у позвоночных; питание животных, а также разумных существ на суше; смена дня и ночи, а значит, луны и солнца, а также холодных и теплых времен года; существование травоядных и плотоядных, то есть пожираемых и пожирающих, добычи и хищников – ибо повсеместное вегетарианство можно считать весьма маловероятным. А если так, то в протокультуре будет охота, каннибализм – явление вполне возможное, хотя и не безусловно; так или иначе, охота становится общим фактором, поскольку, согласно теории эволюции, она способствует росту разума.
Гипотеза о том, что первичные человекообезьяны прошли через кровавый естественный отбор и это стало причиной роста массы мозга, встретила некогда решительный отпор как инсинуация, оскорбление человечества, мизантропическое измышление сторонников естественной эволюции, более обидное, чем провозглашаемое ими же родство людей и обезьян.
Археология, однако, подтвердила эту теорию, собрав неопровержимые доказательства в ее пользу. Правда, плотоядность не приводит всех хищников к интеллекту; чтобы это произошло, должно осуществиться множество особых условий. Мезозойским хищным пресмыкающимся было далеко до разумности, и нет указаний на то, что они дошли бы до разума, подобного человеческому, если бы их не истребила катастрофа на стыке мелового и триасового периодов, вызванная гигантским метеоритом, который разорвал цепи питания глобальным охлаждением климата. Присутствие разумных существ на Квинте не подлежало сомнению. Но произошли они от местных пресмыкающихся или от вида, не появлявшегося на Земле, не имело значения. Важен был тип их размножения. Но даже если квинтяне не принадлежали ни к плацентарным млекопитающим, ни к сумчатым, на наличие у них двух полов указывала генетика: биологическая эволюция дает преимущество именно этой системе размножения. То, чем наделяет потомство чисто биологический тип передачи, заключенный в половых клетках, еще не дает шанса культурогенезу, ибо при этом способе передачи видовые признаки меняются в темпе, рассчитанном на миллионы лет. Ускоренный рост массы мозга требует ограничения инстинктов, наследуемых биологически, и роста роли обучения, получаемого от соплеменников. Существо, которое является на свет, зная благодаря генетической программе «все или почти все» необходимое для выживания, может действовать избирательно, но не в состоянии в корне изменять жизненную тактику. А того, кто с этим не справляется, нельзя считать разумным.
Значит, и здесь у истоков было наличие двух полов, была неизбежно и охота, и вокруг этих первопричин разрасталась протокультура. Таков двучленный зачаток и корень.
А в чем он проявляется и как отпечатывается в протокультуре? В том внимании, которое уделяется этим корням: полу и охоте. Еще до возникновения письменности, до выработки незвериных приемов пользования телом, та ловкость, которой требует охота, переносится из реальных эпизодов в их образы; еще не как символы – как магическое приглашение Природе, чтобы она дала желаемое. Это пока еще просто изображения, их рисуют, потому что можно их нарисовать; точно так же вытесывается из камня подобие того, что можно вытесать и что хочется получить для себя.
И так далее. GOD начал с этих основных положений и выполнил поставленное задание: адаптировать, опираясь на отношения полов и на охоту, миф, конкретизированный в виде картин, – рассказ, послание, зрелище с актерами: солнцем, танцем на фоне радуг, но это в эпилоге, а в начале была борьба. Кого с кем? Неопределенных фигур, но явно прямоходящих. Одинаковых. Нападение и борьба, кончающиеся общим танцем.
Солазер повторял это «всепланетное зрелище» в нескольких вариантах в течение трех суток с короткими перерывами, означающими конец и начало, причем фокусировка была такой, что изображение появлялось в поле зрения, ограниченном центральной областью облачных экранов над каждым континентом ночью и днем. Гаррах и Полассар отнеслись к проекции скептически. Допустим, они увидят и даже поймут. Что из того? Разве мы не разбили их луну? Это было менее радостное представление, но более доходчивое. Допустим даже, что они сочтут это за знак мирных намерений. Кто? Население? Но имеет ли вообще значение мнение населения во время столетней космической войны? Разве на Земле пацифисты когда-нибудь брали верх? Что они могут сделать, чтобы подать голос – если не нам, то хотя бы своим владыкам? Убеди детей, что война – бяка. И что из этого выйдет?
Тем временем Темпе вместо удовлетворения от реализации своей идеи чувствовал какое-то парализующее беспокойство. Чтобы избавиться от этого ощущения, он отправился на прогулку по кораблю. «Гермес» был, собственно, безлюдным гигантом – жилая часть вместе с отсеком управления и лабораториями занимала ядро, не большее, чем шестиэтажный дом. Там были еще, кроме пульта управления энергетикой, госпитальные помещения, небольшой зал заседаний, которым не пользовались, под ним – кают-компания с автоматической кухней, а дальше – зона отдыха, зал тренажеров, плавательный бассейн, наполняемый только тогда, когда корабль давал такую возможность, двигаясь с достаточной тягой, иначе вода вылетала бы в воздух каплями размером с воздушный шарик; был также полуовальный амфитеатр, предназначенный для развлечений и зрелищ, в котором также не бывало ни единой души. Все эти удобства, так заботливо приготовленные строителями корабля для экипажа, оказались пятым колесом в телеге. Кому пришло бы в голову смотреть, к примеру, изысканнейшие голографические представления? Для команды эта часть средних палуб как бы не существовала – может быть, и потому, что события последних месяцев делали нелепой саму мысль о пользовании ими. Зрительный зал и бассейн были отлично продуманы архитекторами – как и развлекательный уголок: там не были забыты ни бар, ни павильоны, как в луна-парке маленького городка. Все это должно было создавать иллюзию земной жизни, однако тут, как утверждал Герберт, проектировщики забыли посоветоваться с психологами. Иллюзия, в которую невозможно верить, воспринимается как издевательство, и вовсе не в ту сторону направлялся Темпе, выбрав маршрут для прогулки.
Пространство между ядром и наружным панцирем корабля, где проходили бимсы и шпангоуты, было разгорожено на отсеки, в которых размещался легион работающих и отдыхающих агрегатов. В это пространство можно было войти через герметические люки, расположенные на противоположных концах корабля: на корме – за санитарными помещениями, а с носа – из коридора верхней рулевой рубки. Вход в кормовой отсек закрывали наглухо запертые и накрест заклиненные задвижками ворота, над которыми всегда горели красным предостерегающие надписи – там, в недоступных для людей камерах, в кажущейся мертвенности покоились сидеральные преобразователи, колоссы, подвешенные в пустоте, как легендарный гроб Магомета, на невидимых магнитных растяжках. За носовой люк, напротив, можно было проникнуть – и как раз туда направлялся пилот. Ему нужно было пройти через рубку, и там он застал Гарраха, занятого манипуляциями, которые в других обстоятельствах могли бы вызвать смех: Гаррах был на дежурстве, ему захотелось выпить сока из банки, он слишком энергично открыл ее и теперь, плывя наискось к потолку, гнался с соломинкой во рту за желтым шаром апельсинового сока, слегка колеблющимся, как большой мыльный пузырь, чтобы всосать его – и быстро, прежде чем сок облепит лицо. Открыв дверь, Темпе задержался, чтобы волна воздуха не разбила шар на тысячи капель, подождал, пока охота Гарраха не завершилась удачей, и только потом ловко оттолкнулся и полетел в нужном ему направлении.
Обычная координация движений ни к черту не годится при невесомости, однако старый опыт вполне вернулся к нему. Ему уже не надо было раздумывать, как закрепиться ногами, подобно альпинисту в скальном «камине», чтобы открутить оба винтовых запорных колеса люка. Новичок на его месте сам бы завертелся на месте, пытаясь повернуть эти колеса со спицами – вроде тех, которыми снабжаются банковские сейфы. Он быстро закрыл за собой люк, потому что воздух, заполняющий носовой отсек, не обновлялся и отдавал горькими испарениями химикатов, как в заводском цеху. Перед ним было сужающееся вдали пространство, слабо освещенное длинными цепочками ламп, с закрытыми двойной решеткой прорезями в бортовых стенках, и он неспешно нырнул в его глубину. Привыкая на ходу к горечи на губах и в гортани, он миновал оксидированные корпуса турбин, компрессоров, термогравитаторов, все их галерейки, площадки, лесенки, ловко облетая гигантские трубопроводы, выступающие, словно арочные пролеты у резервуаров воды, кислорода, гелия, – толстостенные, с широкими воротниками фланцев, стянутыми венцами болтов, пока не уселся на одном из них, словно мушка. И в самом деле, он был мушкой внутри стального кита. Любой резервуар здесь был выше колокольни. Одна из ламп, видимо, перегорающая, мерно мигала, и в этом колеблющемся свете выпуклости резервуаров то темнели, то прояснялись, будто посеребренные. Он хорошо ориентировался здесь. Из отсека запасных емкостей поплыл вперед, туда, где в массивных выгородках средних этажей сияли в блеске собственных ламп ядерноспиновые агрегаты, подвешенные к мостовым кранам, с заглушенными жерлами. На него повеяло резким холодом от покрытых инеем гелиопроводов криотронных установок. Мороз был так силен, что он поспешно воспользовался ближайшим поручнем, чтобы не прикоснуться к этим трубам и не примерзнуть к ним, как муха, попавшая в паутину. Ему нечего было тут делать, и потому он чувствовал себя словно на экскурсии: он даже испытывал некоторое удовлетворение от этого мрачноватого безлюдья корабля, свидетельствующего о мощи. В донных трюмах помещались закрепленные самоходные экскаваторы, тяжелые и легкие погрузчики, а дальше рядами стояли контейнеры – зеленые, белые, голубые – для инструментов, для ремонтных автоматов, а у самого носа – два большехода с огромными вращающимися колпаками вместо голов. Случайно, а может быть, и умышленно он попал в сильный поток воздуха, вырывающегося из нагревательных решеток вентиляции, и его сдуло к бакбортовым шпангоутам внутреннего панциря, похожим на мостовые фермы. Он ловко использовал полученный импульс, чтобы оттолкнуться, хотя сделал это, может быть, слишком сильно. Как прыгун с трамплина, полетел головой вперед, наискось, медленно вращаясь, к поручням крытой листовым металлом носовой галереи. Ему нравилось это место. Он сел на поручень – скорее притянул себя к нему обеими руками, – и теперь перед ним открылся миллион кубометров носовых корабельных трюмов; далеко вверху светились три зеленые лампочки над люком, через который он вошел. Под ним – во всяком случае, под его ногами, которые, как всегда в невесомости, казались чем-то неудобным и лишним – находились автоматические подушечники, закрепленные на сложенных сейчас спусковых пандусах, и огромная крышка входа в стартовый туннель, напоминающий ствол орудия ужасающего калибра. Но едва он перестал двигаться, его снова охватило то же самое беспокойство, какая-то непонятная опустошенность, неизвестно откуда взявшееся странное ощущение – тщетности? сомнения? страха? Чего ему было бояться? Сейчас, в этот момент, даже здесь он не мог избавиться от незнакомой ему до сих пор внутренней скованности. Он по-прежнему ощущал это огромное тело, которое несло его, как мелкую частицу своей мощи, сквозь вечную бездну, – полное силы, вибрирующей в реакторах сверхсолнечным жаром, оно было для него Землей, ее разумом, сжатым в энергию, взятую у звезд. Земля была здесь, а не в жилых помещениях, с их глупым уютом и комфортом – словно для пугливых детей. Он чувствовал за спиной панцирь, его четыре слоя, разделенных энергопоглощающими камерами, заполненными веществом, твердым при ударе, как алмаз, но обладающим специфической плавкостью: оно могло самозатягиваться при повреждениях, ибо корабль, словно организм, одновременно мертвый и живой, обладал полезной способностью к регенерации. И тут, как в озарении, он нашел слово, определение своего теперешнего состояния: отчаяние.
Часом позже он пошел к Герберту. Его каюта, удаленная от других, находилась в конце второго межпалубного отсека. Врач выбрал ее за простор и окно во всю стену, выходившее в оранжерею. В ней росли только мхи, трава и бирючина, а по обе стороны гидропонического бассейна зеленели волосатые, с серым отливом шары кактусов. Деревьев не было, только кусты орешника, потому что их прутья могли переносить большие перегрузки во время полета. Герберт ценил эту зелень за окном и называл ее своим садом. Из коридора можно было войти туда и прогуляться по дорожкам – конечно, только при гравитации; к тому же недавняя встряска, вызванная ночной атакой, произвела там немалые опустошения. Герберт, Темпе и Гаррах спасали потом что могли из поломанных кустов.
Согласно решению, принятому экспертами SETI во время подготовки экспедиции, GOD наблюдал за поведением всех людей на «Гермесе», чтобы определять их психическое состояние, и это ни для кого не было тайной.
Необходимо было знать, не наступят ли при долговременном стрессе, которому будут подвергаться предоставленные самим себе люди, отклонения от нормы, типичные для психодинамики групп, годами отрезанных от обычных семейных и социальных связей. В подобной изоляции может поддаться нарушениям даже личность, ранее абсолютно уравновешенная и защищенная от душевных травм. Фрустрация переходит в депрессию или в агрессивность, а те, с кем это происходит, почти никогда не отдают себе в этом отчета.
Присутствие на борту врача, хорошо разбирающегося в психологии и нарушениях психики, не гарантирует выявления патологических явлений, поскольку он также может поддаться стрессам, непосильным для самого мужественного характера. Врачи ведь тоже люди. Машинная же программа, напротив, отличается устойчивостью и будет полезна как объективный диагност и невозмутимый наблюдатель, даже если произойдет катастрофа и корабль должен будет погибнуть.
Правда, эта защита разведчиков от коллективного сумасшествия несла в себе угрозу непреодолимого противоречия. GOD все-таки должен был выполнять функции одновременно подчиненного и руководителя команды, выполнять приказы и следить за психическим состоянием приказывающих. Тем самым он получал статус послушного орудия и категоричного начальника. От его постоянного надзора не освобождался даже командир. Вся загвоздка была в том, что осознание того факта, что существует наблюдение, которое обязано вовремя обнаружить психические травмы, само было своеобразной травмой. Но от этого средств уже не было. Если бы GOD выполнял эту функцию втайне от людей, он вынужден был бы раскрыть ее, уведомив их о выявленной аберрации, и такое сообщение стало бы не психотерапией, а шоком. Этот порочный круг как будто удалось разорвать, создав перекрестную обратную связь между ответственностью людей и компьютера. Он передавал свои диагнозы, когда считал это необходимым, в первую очередь командиру и Герберту, не проявляя в дальнейшем никакой инициативы. Ясное дело, никто не встретил этого компромисса с энтузиазмом, но никто также, включая и духоведческие машины, не нашел лучшего выхода из дилеммы. GOD, компьютер последнего поколения, не был подвержен эмоциям; он был поднятым до уровня величайшей мощи экстрактом рационального действия, без примеси аффектов или инстинкта самосохранения; он не был развитым при помощи электроники человеческим мозгом, не имел никаких черт, которые принято называть личностными, характерологическими, никаких страстей, если не считать страстью стремление к получению максимума информации – но не власти. Первые изобретатели машин, усиливающих мощь не мускулов, но мысли, поддались иллюзии, которая одних притягивала, а других ужасала: они-де вступают на путь такого увеличения разумности в мертвых автоматах, что те сначала уподобятся человеку, а затем, также на человечий манер, превзойдут его. Потребовалось несколько десятков лет, чтобы их последователи убедились, что отцы кибернетики и информатики слишком увлеклись антропоцентрической фикцией: ведь человеческий мозг есть дух в машине, которая не является машиной. Составляя с телом неразрывную систему, мозг одновременно служит ему и им же обслуживается. Если бы кому-то захотелось так очеловечить автомат, чтобы он в психическом отношении ничем не отличался от людей, то успех при всем его совершенстве оказался бы абсурдом. По мере неизбежных доработок и усовершенствований очередные образцы в действительности станут все более похожи на людей и одновременно сделаются все более бесполезными, от них все меньше можно будет добиться той пользы, какую приносят, к примеру, гига– или терабитовые компьютеры высших поколений. Единственной разницей между человеком, рожденным от отца и матери, и максимально очеловеченной машиной будет только строительный материал – в первом случае живой, а во втором – мертвый. Очеловеченный автомат будет таким же сообразительным, но и таким же ненадежным, ущербным и руководимым в своем интеллекте эмоциональными мотивами, как человек. В качестве виртуозного подражания естественной эволюции, увенчанной антропогенезом, это будет превосходным достижением инженерной мысли и вместе с тем – курьезом, с которым неизвестно, что делать. Это будет выполненная из небиологического сырья великолепная подделка под живое существо типа позвоночных, класса млекопитающих, отряда приматов, живородящего, двуногого, с двуполушарным мозгом, потому что именно путем симметрии в формировании позвоночных пошла эволюция на Земле. Неизвестно, однако, какую выгоду из этого гениального плагиата могло бы извлечь человечество. Как заметил один из историков науки, это напоминало бы ситуацию, в которой удалось бы при колоссальных капиталовложениях и теоретических разработках построить фабрику, вырабатывающую шпинат или артишоки, способные к фотосинтезу, как все растения, и ничем не отличающиеся от настоящего шпината или артишоков, кроме того что они несъедобны. Такой шпинат можно было бы показывать на выставках и похваляться мастерством синтеза, но нельзя было бы съесть, и тем самым весь труд, вложенный в его производство, оказался бы поистине безумной затеей. Первые проектировщики и сторонники «машинного разума» сами, вероятно, не знали, к чему они стремятся и на что надеются. Разве дело в том, чтобы можно было разговаривать с машиной, как с посредственным или даже с очень умным человеком? Это можно сделать, но неужели тогда, когда численность человечества достигла четырнадцати миллиардов, самой срочной потребностью оказалось искусственное производство умственно человекообразных машин? Короче говоря, компьютерный разум все отчетливее расходился с людским, помогал ему, продолжал, дополнял его, содействовал в решении задач, непосильных для человека, и поэтому не имитировал его и не повторял. Пути решительно разошлись.
Машина, запрограммированная так, чтобы никто, включая и ее творца, не мог отличить ее при интеллектуальном контакте от домохозяйки или от профессора международного права, является их имитатором, неотличимым от обычных людей, пока кто-нибудь не попытается жениться на этой женщине и иметь от нее детей, а профессора пригласить на завтрак. Если же ему удастся завести от нее детей, а с профессором съесть continental breakfast, то, следственно, он имеет дело с окончательным стиранием грани между естественным и искусственным – но вот что из того? Можно ли производить искусственные звезды путем сидеральной инженерии, причем абсолютно идентичные космическим? Можно. Непонятно только, зачем понадобилось бы их сотворять. Историки кибернетики признали, что ее праотцам светила надежда разрешить загадку сознания. Конец этой надежде положил успех, достигнутый в середине XXI века, когда компьютер тридцатого поколения, необычайно разговорчивый, интеллигентный и смущающий собеседников своим умственным человекоподобием, спросил их однажды, знают ли они, что такое сознание в том смысле, который обычно придают этому определению, ибо он сам этого не знает. Это был компьютер, способный к самопрограммированию, и, выбравшись из начальных условий, как дитя из пеленок, он настолько развил в себе способность к имитации человека-собеседника, что его никак не удавалось «разоблачить» как машину, которая притворяется человеком, не будучи им. Однако это ни на волосок не приблизило ученых к разгадке тайны сознания, поскольку машина в этом вопросе знала столько же, сколько и люди. Да и как могло быть иначе? Они получили результат действия «самоантропизирующейся» программы, которая знала о сознании то же самое, что и они. Один выдающийся физик, присутствовавший при этой дискуссии, сказал, что машина, которая мыслит так же, как человек, знает о механизме собственного мышления столько же, сколько человек, то есть ничего. Может быть, из ехидства, а может быть, желая подсластить пилюлю, он рассказал разочарованным триумфаторам, что с подобными трудностями столкнулись его коллеги по профессии, когда век назад решили припереть материю к стенке, чтобы она призналась, является ее природа волновой или дискретной. Материя оказалась, увы, коварной: она зловредно запутала результаты экспериментов, в ходе которых выяснилось, что она может быть и такой, и такой, а под перекрестным огнем дальнейших исследований окончательно сбила их с толку, ибо чем больше о ней узнавали, тем меньше это вязалось не только со здравым смыслом, но и с логикой. Наконец они были вынуждены согласиться с ее признаниями: частицы могут быть волнами, волны – частицами; абсолютный вакуум не является абсолютным вакуумом, потому что в нем полно виртуальных частиц, которые делают вид, что их нет; энергия может быть отрицательной, и, таким образом, энергии может быть меньше, чем ничего; мезоны в пределах гейзенберговской неопределенности проделывают обманные трюки, нарушая священные законы сохранения, но так быстро, что никто их на этом мошенничестве не может поймать. Все дело в том, успокаивал своих собеседников этот выдающийся физик, лауреат Нобелевской премии, что на вопросы о своей «окончательной сущности» мир отказывается давать «окончательные» ответы. И хотя уже можно действовать гравитацией, как дубинкой, никто по-прежнему не знает, «какова сущность» гравитации. Поэтому нет ничего удивительного в том, что машина ведет себя так, будто обладает сознанием, но для того чтобы выяснить, такое ли оно, как у человека, пришлось бы самому переделываться в эту машину. В науке необходима сдержанность: есть вопросы, которые нельзя ставить ни себе, ни миру, а тот, кто их все-таки ставит, подобен тому, кто недоволен зеркалом, которое повторяет каждое его движение, но не желает ему объяснить, каков волевой источник этих движений. Несмотря на это, мы пользуемся зеркалами, квантовой механикой, сидерологией и компьютерами с немалой для себя пользой.
Темпе не раз заходил к Герберту, чтобы побеседовать на подобные темы, а именно об отношении людей к GODy. На этот раз он пришел к врачу с тревогой более личного свойства: он не был склонен к откровенничанию даже с человеком, вернувшим ему жизнь, – а может быть, именно потому, словно считал, что обязан ему слишком многим. Он вообще держал при Герберте язык за зубами и остерегался его с тех пор, как на «Эвридике» узнал от Лоджера секрет обоих врачей – не покидающее их чувство вины. К этому визиту подтолкнуло его не само отчаяние, а то, что оно явилось неизвестно откуда, внезапно, как болезнь, и он утратил уверенность, может ли дальше исполнять свои обязанности. Он не имел права это скрывать. Чего стоило ему это решение, он понял, только открыв дверь: при виде пустой каюты почувствовал облегчение.
Хотя корабль двигался без тяги и в нем царила невесомость, командир приказал всем приготовиться к возможному в любую минуту гравитационному скачку – то есть закрепить подвижные предметы, а личные вещи запереть в стенных шкафах. Несмотря на это, каюта была в беспорядке: книги, бумаги, стопки снимков не были убраны, лишь кое-как зафиксированы, а это не вязалось с обычной, граничившей с педантичностью, аккуратностью Герберта в наведении порядка. Затем Темпе увидел и его самого через огромное окно во всю стену: врач ползал на коленях в своем саду за стеклом, накрывая кактусы пластиковой оболочкой. Объявленную готовность он начал выполнять именно с этого. Темпе через коридор добрался до оранжереи и пробормотал какое-то приветствие. Тот, не оборачиваясь, отстегнул ремень, прижимавший его колени к земле – настоящей земле, – и так же, как гость, поднялся в воздух. В другом конце сада по наклонной сетке вились растения с мелкими, похожими на мох листьями. Темпе уже не однажды хотел спросить, как эти вьюнки называются – он не смыслил в ботанике, – но каждый раз забывал. Врач, не говоря ни слова, бросил лопатку так, что она воткнулась в газон, и воспользовался импульсом, который себе придал, чтобы потянуть за руку пилота. Оба отлетели в угол, где в гуще орешника стояли плетеные кресла, вроде садовых, но снабженные поясами безопасности.
Пока они усаживались и Темпе думал, с чего начать, врач сказал, что уже ожидал его. Тут нечему удивляться: «GOD видит всех».
Данные о психическом состоянии получают не прямо от машины, а через врача, чтобы избежать синдрома Хикса – чувства полной зависимости от главного бортового компьютера, которое может привести к тому, чему и должен воспрепятствовать психиатрический надзор. К мании преследования и к другим параноидальным явлениям. Кроме психоников, никто не знает, в какой степени каждый человек «психически прозрачен» для следящей программы, так называемого духа Эскулапа в машине. Нет ничего проще, чем спросить об этом у них, однако установлено, что даже психоники плохо переносят такие откровения, когда им говорят о них самих, и уж тем более плохо влияет это на дух команды во время дальних полетов.
GOD, как любой компьютер, запрограммирован так, чтобы в нем не могла возникнуть ни малейшая черточка личности, и в качестве вечно бодрствующего наблюдателя он, в сущности, – никто, и в нем, когда он ставит диагноз, не больше человеческого, чем, к примеру, в термометре, когда им измеряют жар; однако определение температуры тела никогда не возбуждает таких направленных вовне защитных рефлексов, как измерение психического состояния. Ничто так нам не близко и ничего мы так тщательно не скрываем от окружающих, как интимнейшие переживания собственного сознания, – и вдруг оказывается, что аппаратура, более мертвая, чем египетская мумия, может просматривать это сознание со всеми его закоулками насквозь. Для профанов это выглядит чем-то вроде чтения мыслей. Но здесь нет и речи о телепатии – попросту машина знает каждого подопечного лучше, чем он сам с двадцатью психологами, вместе взятыми. Опираясь на исследования, проведенные перед стартом, она создает в себе систему параметров, имитирующую психическую норму каждого члена экипажа, и оперирует ею, как образцом; к тому же она вездесуща на корабле благодаря сенсорам своих терминалов и, пожалуй, больше всего узнает о наблюдаемых, когда они спят, – по ритму дыхания, рефлекторному движению глазных яблок и даже по химическому составу пота, потому что каждый потеет неповторимым образом, а с ольфактором такого компьютера не мог бы равняться никакой гончий пес. Ведь у собаки нет диагностического образования в дополнение к нюху. Однако хотя компьютеры наголову побили врачей, как и всех шахматистов, мы пользуемся ими только как помощниками и не даем им функций докторов медицины, потому что люди внушают людям больше доверия, чем автоматы. Одним словом – Герберт говорил это не спеша, растирая в пальцах сорванный с орешника листок, – GOD сопровождал пилота незаметно в его «экскурсиях» и счел последние проявлением кризиса.
– Какого еще «кризиса»? – не выдержал пилот.
– Он так называет сомнение в целесообразности наших сизифовых трудов.
– То есть что у нас нет шанса на контакт?..
– Как психиатр GOD не интересуется шансами контакта, а только тем значением, которое мы им придаем. По его мнению, ты уже сам не веришь ни в действительность твоего замысла – того, со «сказкой», – ни в смысл договариваться с Квинтой, даже если бы до этого дошло дело. Что ты на это скажешь?
Пилот ощутил такое бессилие, будто падал куда-то, оставаясь неподвижным.
– Он нас слышит?
– Разумеется. Ну, не волнуйся. Ведь и так все, что я сказал, тебе известно и самому. Нет, подожди, не говори пока ничего. Ты знал и одновременно не знал, потому что не хотел знать. Это типичная реакция самозащиты. Ты не исключение, мой дорогой. Однажды, еще на «Эвридике», ты спросил меня, зачем все это и нельзя ли от этого отказаться. Помнишь?
– Да.
– Вот видишь. Я объяснил тебе, что по статистике экспедиции с постоянным психическим контролем имеют больше шансов на успех, чем без такого контроля. И даже показал данные этой статистики. Аргумент неопровержимый, но ты сделал одну вещь, которую делают все: спихнул это все в подсознание. Ну, как диагноз? Совпадает?
– Совпадает, – сказал пилот.
Обеими руками он ухватился за ремень на груди. Орешник тихонько шумел над ними от легкого ветерка. Искусственного.
– Не знаю, как это ему удалось, но хватит об этом. Да, это правда. Не знаю, как давно я ношу это в себе… Я… в общем, мышление словами непривычно для меня. Слова для меня как-то… слишком медленны… а ориентироваться я должен быстро… это, наверное, старый навык, еще до «Эвридики»… Но что ж, если надо… Мы бьемся головой о стенку. Может быть, и пробьем – и что из того? О чем мы сможем с ними говорить? Что они могут сказать нам? Да, сейчас я уверен, что этот фокус со сказкой пришел мне в голову, как увертка. Для того чтобы оттянуть время. Это не было надеждой, скорее бегством. Чтобы двигаться вперед, стоя на месте…
Он замолчал, тщетно стараясь отыскать нужные слова. Орешник колыхался над ними. Пилот снова открыл рот, но ничего не сказал.
– А если они согласятся на посадку одного разведчика, полетишь? – спросил после долгого молчания врач.
– Наверняка! – вырвалось у Темпе, и только потом он добавил с удивлением: – А как же? Ведь для этого мы и здесь…
– Это может оказаться ловушкой… – сказал Герберт так тихо, словно хотел утаить свое замечание от вездесущего GODa.
Так по крайней мере показалось и пилоту, но он сразу же счел это бессмыслицей, а в самом факте такого предположения усмотрел признак собственной ненормальности – теперь он готов приписать GODу злой умысел или хотя бы враждебность. Словно против них были не только квинтяне, но и собственный компьютер.
– Это может быть ловушкой, – подтвердил он, как запоздалое эхо. – Наверняка может.
– И ты полетишь, невзирая ни на что?..
– Если Стиргард даст мне шанс. Об этом еще нет и речи. Если они вообще ответят, первыми высадятся автоматы. Согласно программе.
– Согласно нашей программе, – согласился Герберт. – Но у них есть и своя. А?
– Конечно. Они приготовят для первого человека группу детей с цветами и красный ковер. Автоматы они не тронут. Это было бы слишком глупо – с их точки зрения. А нас попробуют поймать в сачок…
– Ты так думаешь – и хочешь лететь?
У пилота дрогнули губы. Он улыбнулся.
– Доктор, я не склонен к мученичеству, но ты путаешь две вещи: то, что думаю я, и то, зачем и кто послал нас сюда. Нет смысла препираться с командиром, когда он отчитывает за глупость. Думаешь, если я не вернусь, он только попросит ксендза помолиться за мою душу? Готов дать голову на отсечение, что он сделает так, как я сдуру подсказал.
Герберт ошеломленно смотрел в его прояснившееся лицо.
– Это был бы ответ – не только чудовищный, но и бессмысленный. Тебя он не воскресит, если ударит, – ведь не послали же нас сюда для уничтожения чужой цивилизации. Как ты связываешь одно с другим?
Пилот больше не улыбался.
– Я трус, потому что не отважился признаться себе в том, что не верю уже в успех контакта. Но я не настолько труслив, чтобы уклониться от выполнения моего задания. У Стиргарда – свое, и он также от него не отступит.
– Но ты сам считаешь это задание невыполнимым.
– Только если придерживаться установки: мы должны прийти к соглашению, а не сражаться. Они отказались – по-своему. Нападением. И неоднократным. Такой последовательный отказ тоже можно считать пониманием – выражением их воли. Если бы Гадес поглотил «Эвридику», Стиргард наверняка не попытался бы его за это разорвать на куски. Другое дело – Квинта. Мы стучимся в их дверь потому, что этого желала Земля. Если они не отворят, мы высадим эти двери. Может быть, мы не найдем за ними ничего похожего на наши ожидания. Этого, собственно, я и опасаюсь. Но мы взломаем эти двери, потому что иначе не выполним волю Земли. Ты говоришь, доктор, что это было бы чудовищно и бессмысленно? Ты прав. Мы получили задание. Сейчас оно выглядит невозможным. Если бы люди с пещерных времен делали бы только то, что казалось возможным, они до сих пор сидели бы в пещерах.
– Значит, ты все еще надеешься?
– Не знаю. Знаю только, что, если будет нужно, обойдусь без надежды.
Он замолчал и задумался, явно смутившись.
– Ты вытянул из меня то, чего обычно не говорят, доктор… а собственно, я сам без нужды вылез с этим «Nemo me impune lacessit» у командира, а он поделом осудил меня, потому что есть обязанности, которые следует исполнять, но не хвалиться ими, ибо тут нечем хвалиться. Что сказал обо мне GOD? Депрессия? Клаустрофобия? Ананкастический комплекс?
– Нет. Это все устаревшие термины. Ты знаешь, что такое коллективный комплекс Хикса?
– Так, взглянул только, на «Эвридике». Танатофилия? Нет, как-то по-другому – что-то вроде самоубийственной отчаянности, так?
– Более или менее. Это много сложнее и шире…
– Он признал меня непригодным к…
– GOD никого не может сместить с должности. Ты, думаю, это знаешь не хуже меня. Может дисквалифицировать своим диагнозом, но не больше. Решение принимает командир, консультируясь со мной, а если кто-то из нас впадет в психоз, командование могут взять на себя оставшиеся члены экипажа. О психозах пока речи не идет. Мне хотелось бы только, чтобы ты не так горячо стремился к этой высадке…
Пилот отстегнул пояс, медленно взлетел и, чтобы искусственный зефир не сдул его, ухватился за ветку орешника.
– Доктор… ты ошибаешься вместе с GODом.
Ток воздуха тянул его так сильно, что весь куст начал гнуться. Не желая выдергивать его с корнями, пилот отпустил веточку и крикнул, подлетая уже к дверям:
– Лоджер на «Эвридике» сказал мне: «Увидишь квинтян», и поэтому я полетел…
Корабль дрогнул. Темпе почувствовал это сразу же: стена оранжереи резко двинулась на него. Он извернулся в воздухе, как падающий кот, чтобы амортизировать удар, соскользнул по стене на грунт, дававший уже твердую опору для ног, и, согнув колени, оценил тяготение. Оно было не слишком сильным. Но, во всяком случае, что-то произошло. Коридор был пуст, сирены молчали, но отовсюду доносился голос GODa:
– Все на места. Квинта ответила. Все на места. Квинта ответила…
Не дожидаясь Герберта, он вскочил в ближайший лифт. Тот тащился целую вечность, поочередно мелькали огни палуб, пол подпирал его все сильнее. «Гермес» в ускорении уже превысил земное тяготение, но не больше, пожалуй, чем на пол-единицы. В верхней рубке, погрузившись в глубокие гравитационные кресла с поднятыми подголовниками, сидели Гаррах, Ротмонт, Накамура и Полассар, а Стиргард, тяжело опершись на поручень главного монитора, смотрел, как и все, на бегущие по всей его ширине зеленые буквы:
ГАРАНТИРУЕМ ВАМ БЕЗОПАСНОСТЬ НА НАШЕЙ НЕЙТРАЛЬНОЙ ТЕРРИТОРИИ ТОЧКА 46 ГРАДУСОВ ШИРОТЫ СТО ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ ДОЛГОТЫ КОСМОДРОМ НАШ ПО ВАШЕЙ СЕТКЕ МЕРКАТОРА ТОЧКА СОПРЕДЕЛЬНЫЕ СТОРОНЫ УВЕДОМЛЕНЫ ОДОБРИЛИ ПРИБЫТИЕ ВАШИХ ЗОНДОВ БЕЗ ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ УСЛОВИЙ ТОЧКА ПОДАЙТЕ НЕОДИМОВЫМ ЛАЗЕРОМ СРОК ПРИБЫТИЯ ВАШЕГО ПОСАДОЧНОГО АППАРАТА ПО ВРЕМЕНИ ОЗНАЧЕННОМУ ОДНИМ ОБОРОТОМ ПЛАНЕТЫ В ДВОИЧНОЙ СИСТЕМЕ ТОЧКА ЖДЕМ ПРИВЕТСТВУЕМ ТОЧКА
Стиргард еще раз пустил все сообщение на экран для Герберта и монаха, как только они появились. Потом сел в свое кресло, повернувшись к присутствующим.
– Мы получили ответ несколько минут назад с указанного пункта вспышками солнечного спектра. Коллега Накамура, это было зеркало?
– Возможно. Свет некогерентный – через окно в облачности. Если обычное зеркало, то размером по меньшей мере в несколько гектаров.
– Любопытно. Сигналы принял солазер?
– Нет, они были направлены на нас.
– Очень интересно. Какова сейчас угловая величина «Гермеса», видимого с планеты?
– Несколько сотых секунды дуги.
– Еще интереснее. Свет был сфокусирован?
– Был, но слабо.
– Как вогнутым зеркалом?
– Или рядом плоских, соответственно расставленных на большой равнине.
– Это значит, что они знали, где нас отыскать. Но каким образом и откуда?
Все молчали.
– Прошу высказывать мнения.
– Они могли обнаружить нас, когда мы выпустили солазер, – сказал Эль Салам. Темпе не заметил его раньше: физик подал голос из нижней рубки.
– Это было сорок часов назад, и мы шли без тяги, – возразил Полассар.
– Пока оставим это. Кто из вас верит в их честность? Никто? Вот это – самое удивительное.
– Слишком красиво, чтобы быть правдой, – услышал Темпе голос сверху: на галерее стоял Кирстинг. – С другой стороны, если это западня, они могли бы придумать что-нибудь менее примитивное.
– Что ж, проверим.
Командир встал. «Гермес» шел так ровно, что все гравиметры показывали единицу, словно корабль покоился в земном доке.
– Прошу внимания. Коллега Полассар включил у GODa блок программ СГ. Эль Салам погасит солазер и наложит на него маскировку. Где Ротмонт? Отлично – приготовишь два тяжелых посадочных аппарата. Пилоты и доктор Накамура останутся в рубке, а я пойду приму душ и сразу вернусь. Да! Гаррах, Темпе, проверьте, хорошо ли закреплено все, что не любит десяти g. Без моего разрешения никто не должен спускаться в навигаторскую. Все.
Стиргард обошел пульты и, увидев, что только пилоты покинули свои места, бросил от двери:
– Врачей попрошу на их посты.
Через минуту рубка опустела.
Гаррах пересел в другое кресло и, бегая пальцами по клавиатуре, проверял на светящихся схемах интероцепторов состояние всех агрегатов от носа до кормы. Темпе сейчас не был нужен, и он подошел к японцу, который просматривал на подсветке спектры квинтянских сигнальных вспышек, и спросил, что такое «блок СГ». Гаррах навострил уши, потому что тоже до сих пор ничего об этом не слышал. Накамура оторвался от бинокуляров и меланхолично покачал головой.
– Отец Араго будет огорчен.
– Мы переходим на военное положение? Что такое СГ? – допытывался Темпе.
– Содержимое килевого трюма уже не является тайной, господа.
– Того, запертого? Так, значит, там не большеходы?
– Нет. Там есть сюрпризы для всех. Даже для GODa. Кроме командира и моей скромной особы. – Видя недоумение пилотов, он добавил: – Штаб SETI счел это необходимым, господа пилоты. Каждый из вас прошел имитационную тренировку посадки в одиночку. Тем самым вы могли бы оказаться в ситуации, скажем, заложника.
– A GOD?
– Это машина. Компьютеры последнего поколения тоже могут подвергнуться взлому, даже дистанционному, и выдать все содержимое программ.
– Но для размещения нескольких отдельных блоков памяти не нужен целый трюм?
– Там нет никаких блоков. Там «Гермес». Нечто вроде макета. Очень красиво и старательно изготовленный. В качестве, скажем так, приманки.
– А эти добавочные программы?
Японец вздохнул:
– Это символы, очень старые. Они ближе скорее вам, чем мне. С – Содом, Г – Гоморра. Прискорбно, особенно для апостольского посланца. Я сочувствую ему.