Часть первая
Тим Андерхилл
1
Спившийся детектив из отдела по расследованию убийств по имени Уильям Дэмрок умер в моем родном городе – Миллхейвен, штат Иллинойс, – словно для того, чтобы доказать, что эта книга не может быть и никогда не будет написана. Но человек всегда пишет о том, что не дает ему покоя, а потом, когда книга написана, те же события возвращаются к нему вновь и вновь.
Однажды я написал роман под названием «Расколотый надвое» о так называемых убийствах «Голубой розы», и в этом романе я изобразил Дэмрока под именем Хол Эстергаз. Я не ссылался в романе на то, каким образом сам был связан с описанными событиями, но именно эта связь стала одной из причин создания книги (была еще и другая). Я хотел объяснить кое-что самому себе, хотел проверить, смогу ли докопаться до правды, пользуясь старым, испытанным оружием, подобным висящей на стене старинной шпаге, – а именно, словом рассказчика.
Я писал «Расколотого надвое», демобилизовавшись из армии и поселившись в небольшой комнатушке неподалеку от Бэнг Люк – главного цветочного рынка Бангкока. Во время войны во Вьетнаме я убил несколько человек на расстоянии и одного находившегося совсем рядом – так близко, что я видел прямо перед собой его лицо. В Бангкоке это лицо все время стояло у меня перед глазами, пока я писал роман. А потом вдруг всплыл на поверхность, словно огромный омар, прицепившийся к крошечной лодочке, совсем другой Вьетнам, тот Вьетнам, который был до этого, – мое детство. Когда детство начало возвращаться ко мне, я слетел ненадолго с катушек. Я стал одним из тех, кого люди поделикатнее называют «одиозными личностями». Пожив примерно год жизнью, полной стыда и порока, я вдруг вспомнил, что давно не ребенок – что мне уже тридцать с небольшим, и что у меня есть в этой жизни призвание, – и начал выздоравливать. Я так и не понял – то ли детство, вернувшись во второй раз, оказалось куда более болезненным, то ли я был не способен все это перенести. Ведь никто из нас не остается таким же сильным и храбрым, как ребенок, которым он был когда-то.
Примерно через год после того, как я снова пришел в себя, я вернулся в Америку и там написал два романа вместе с писателем по имени Питер Страуб. Они назывались «Коко» и «Тайна», и, возможно, вы их читали. Впрочем, если нет – ничего страшного. Питер – хороший парень, он живет в большом сером доме в Коннектикуте, возле Лэнг Айленд саунд с женой и двумя детишками и почти не выходит из дому. Его кабинет на третьем этаже – почти таких же размеров, как вся моя квартира на Гранд-стрит, а его кондиционер и стереосистема всегда работают исправно.
Питер любил слушать, как я описываю Миллхейвен. Это место буквально зачаровывало его на расстоянии. И он прекрасно понимал мое отношение к родному городу.
«В Миллхейвене в разгар лета может пойти снег, – говорил я. – А иногда крылья ангелов заслоняют все небо над Миллхейвеном». А Питер широко улыбался в ответ. Вот несколько историй, которые я рассказал ему о Миллхейвене. Однажды в южной части города банда подростков убила незнакомца, затем они расчленили его тело и похоронили останки под можжевеловом кустом, но позже, много позже, захороненные части трупа стали взывать друг к другу из-под земли. Однажды богатый и влиятельный господин изнасиловал свою дочь, а потом держал ее пленницей в комнате, где она пила и сходила с ума, пила и сходила с ума, даже не помня о том, что с ней произошло. Однажды части расчлененного тела заставили подростков выкопать их и соединить друг с другом. Однажды мертвого человека несправедливо обвинили в серии ужасных преступлений. И еще однажды, когда выкопанные части тела сложили вместе под можжевеловым кустом, человек снова встал и заговорил.
Мы с Питером писали об ошибке, совершенной полицией Миллхейвена и поддержанной жителями городка. Чем больше я узнавал об этом деле, тем хуже себя чувствовал – ведь когда-то я, также как все, был уверен, что Уильям Дэмрок совершил самоубийство, чтобы помешать самому себе убивать людей, или же просто терзаясь чувством вины за все, что уже совершил. На столе перед Дэмроком нашли записку со словами: «Голубая роза».
Однако все это оказалось ошибкой, ошибкой воображения. Ведь то, что многие из нас называют умом или интуицией, – на самом деле воображение, причем предвзятое воображение. Полиция Миллхейвена ошибалась, и я тоже ошибался. По вполне понятным причинам полицейским хотелось поскорее покончить с этим делом, и мне тоже хотелось похоронить его в памяти, но уже по своим причинам.
Я живу в Нью-Йорке уже шесть лет. Примерно раз в два месяца я сажусь в поезд и еду до станции Гринз Фармз, а там уже рукой подать до дома Питера. Обычно мы выпиваем и разговариваем до утра. Питер пьет виски двадцатипятилетней выдержки, потому что такой уж он парень, а я цежу содовую. Его жена и дети мирно спят, в доме тихо. Сквозь стеклянный потолок кабинета я вижу звезды и ощущаю почти физически висящую над нашими головами ночную тьму, беспредельную тьму, закрывающую полпланеты. Время от времени под окнами проезжают машины, направляющиеся к Беринг Хилл Бич и Саутпорту.
В «Коко» описаны некоторые вещи, случившиеся с моими однополчанами во время и после войны, а в «Тайне» – последствия давнего убийства в одном из курортных местечек Висконсина. Нам с Питером обоим понравилась идея перенести действие книги на остров в Карибском море, но на самом деле главного героя «Тайны», Тома Пасмора, который появится вскоре и на этих страницах, я знал когда-то в Миллхейвене. Он был тесно связан с убийствами «Голубой розы», в которых обвинили Уильяма Дэмрока, и значительная часть романа посвящена тому, как Том Пасмор раскрывает суть этой связи.
Написав «Тайну», я решил было, что покончил с Дэмроком, с Миллхейвеном и с убийствами «Голубой розы». Но тут мне позвонил вдруг Джон Рэнсом, еще один старый знакомый по Миллхейвену, и, выслушав рассказ о том, как изменилась его жизнь, я понял, что вскоре изменится и моя. Джон Рэнсом по-прежнему жил в Миллхейвене. Он позвонил мне после того, как избили почти до смерти его жену. Теперь она лежала в больнице в коматозном состоянии. Над телом несчастной женщины на стене красовалась надпись: «Голубая роза».
2
Я не слишком хорошо знал Джона Рэнсома. Он жил в большом доме в восточной части города и учился в школе Брукс-Лоувуд. Я же обитал в Пигтауне, на краю Равнины, что на южной окраине Миллхейвена, примерно в квартале от отеля «Сент Элвин», и ходил в школу Холи-Сепульхра. И все же я был знаком с этим парнем, так как оба мы были футболистами и два раза в год команды, за которые мы играли, встречались на футбольном поле. Обе команды были не слишком хороши. Холи-Сепульхра была небольшой школой, а Брукс-Лоувуд – и вовсе крошечной. В первой училось на каждом потоке около ста учеников, во второй – тридцать.
– Привет, – сказал Джон Рэнсом, когда мы впервые столкнулись нос к носу на поле, и я тут же подумал о том, что наши сегодняшние соперники – чертовы маменькины сыночки. Но когда началась игра, Джон попер на меня как бульдозер и тут же оттеснил примерно на фут. Защитник Брукс-Лоувуд на задней линии – высокомерный блондин по имени Тедди Хэппенстолл, с довольной физиономией пробежал мимо меня. Когда мы выстроились перед следующей игрой, я сказал:
– Что ж, привет и тебе.
И мы похлопали друг друга по спине. После этой игры у меня целую неделю болели все мышцы.
Каждый год в ноябре Холи-Сепульхра спонсировала обед Христианского спортивного товарищества, который мы называли между собой «футбольным ужином». Это было благотворительное мероприятие, проходившее обычно в церковном подвале. Администрация приглашала спортсменов из всех высших школ Миллхейвена, чтобы они потратили по десять долларов на гамбургеры, картофельные чипсы, печеные бобы, макаронный салат, гавайский пунш и речь о Христе-защитнике задней линии в исполнении тренера нашей футбольной команды мистера Скунхейвена. Мистер Скунхейвен свято верил в то, что Христос был спортивным и мускулистым и что, случись ему выйти хоть раз на футбольное поле, он стер бы с лица земли каждого, кто осмелился бы встать между ним и воротами соперника. Нарисованный им образ мало чем напоминал Тедди Хэппенстолла и вовсе ничем не походил на слегка испуганного человека, сложившего руки на груди, изображенного на портрете, висящем у входа в церковь.
На эти футбольные ужины очень редко приходили спортсмены из других школ, поэтому к нам обычно приводили польских мальчиков из приюта святого Игнация. Они ели, скрючившись над своими тарелками, словно знали, что их не покормят до окончания следующего футбольного сезона. Этим ребятам нравилось источать угрозу, и они, пожалуй, были ближе всех к тому устрашающему Богу, образ которого создавал в своей речи мистер Скунхейвен.
На закрытие сезона того года, когда Джон Рэнсом сшиб меня с пути Тедди Хэппенстолла, в конце первой, неофициальной части ужина в церковный подвал вошел высокий, отлично сложенный юноша. Через несколько секунд нам предстояло занять свои места и приготовиться слушать речь. На юноше был твидовый спортивный пиджак, брюки цвета хаки, белая рубашка, застегнутая на все пуговицы, и полосатый галстук. Он купил себе гамбургер, покачал головой, глядя на бобы и макаронный салат, взял бумажный стаканчик с пуншем и сел рядом со мной. Я так и не узнал его до этого момента.
Мистер Скунхейвен подошел к микрофону и сначала прочистил горло, отчего в подвале раздались звуки, напоминающие ружейные выстрелы. Даже парни из приюта святого Игнация сели ровно и испуганно замолчали.
– Что такое Евангелие? – пророкотал мистер Скунхейвен, как всегда не считая нужным тратить время на предисловие. – Евангелие – это нечто, во что можно верить. А что такое футбол – заорал он еще громче, обводя нас свирепым взглядом. – Это также нечто, во что можно и нужно верить.
– Слова настоящего тренера, – прошептал мне на ухо сидящий рядом незнакомец, и только теперь я узнал в нем Джона Рэнсома.
Отец Виталь, наш преподаватель тригонометрии, нахмурился, осуждающе глядя на мистера Скунхейвена, который был протестантом, и это ясно чувствовалось в его речи.
– О чем говорится в Евангелии, – продолжал тренер. – О спасении. И футбол – это тоже спасение. Иисус не пропустил ни одного мяча. Он выиграл большую игру. И каждый из нас должен сделать то же самое. Что мы обычно делаем, видя перед собой ворота?
Я достал из кармана рубашки авторучку и написал на мятой салфетке: «Что ты здесь делаешь?»
Рэнсом прочитал мой вопрос, перевернул салфетку и написал на обратной стороне: «Решил, что здесь будет интересно». Я удивленно поднял брови.
«И это действительно интересно», – написал Джон Рэнсом.
Я немного разозлился: мне показалось, что он изображает из себя богатенького мальчика, обследующего городские трущобы. Для всех остальных, даже для ребят из приюта святого Игнация, церковный подвал был таким же родным и знакомым, как школьный буфет. Честно говоря, наш школьный буфет действительно напоминал чем-то этот самый подвал. Я слышал, что в Брукс-Лоувуд студентов обслуживают официанты и официантки, которые кладут на покрытые льняными скатертями столики серебряные столовые приборы. Настоящие официанты. Настоящее серебро. И тут мне пришла в голову еще одна мысль.
«Ты католик», – написал я на салфетке и ткнул Джона локтем.
Рэнсом улыбнулся и покачал головой.
Ну, конечно, он был протестантом.
«Ну так как же», – написал я.
«Я как раз собираюсь это выяснить», – написал Джон.
Я удивленно посмотрел на него, но Джон перевел взгляд на мистера Скунхейвена, который как раз сообщал аудитории, что спортсмен-христианин обязан пойти и убить во имя Божье, если это потребуется. Избить до смерти! Затоптать ногами! Потому что Он хотел, чтобы вы поступали именно так. И не надо брать пленных!
– Мне нравится этот парень, – прошептал, наклонившись ко мне, Джон Рэнсом.
И я снова почувствовал негодование. Этот выскочка явно считал, что он чем-то лучше всех нас.
Конечно, я тоже считал, что я лучше мистера Скунхейвена. Я считал, что слишком хорош для этого церковного подвала, не говоря уже о школе Холи-Сепульхра и восьми пересекающихся улочек, из которых состоял наш район. Большинство моих одноклассников будут всю жизнь работать на кожевенных заводах, консервных фабриках, пивных заводах и в мастерских по ремонту автомобилей, тянувшихся между нашим районом и нижней частью Миллхейвена. Я же знал, что если сумею получить стипендию, обязательно поступлю в колледж. Я собирался выбраться из нашего района, как только сумею. Конечно, я любил район, где родился и вырос, но любил его, пожалуй, только за это – за то, что родился и вырос здесь.
И тот факт, что Джон Рэнсом пересек границу моего района и подслушал бредовую речь мистера Скунхейвена, не мог меня не раздражать. Я приготовился довести это до его сведения, как вдруг взгляд мой упал на отца Витале. Он явно готовился встать со своего места и дать мне подзатыльник. Отец Витале точно знал, что человек грешен с самого своего появления на свет из утробы матери и что, как сказал святой Августин, «природа, которой человек нанес первый вред, скорбит до сих пор», сложив перед собой руки, я стал внимательно слушать мистера Скунхейвена. Джон Рэнсом тоже заметил, что старик в рясе готовится подняться со своего места. Он также сложил перед собой руки, и отец Витале, успокоившись, снова опустился на стул.
Должно быть, в моем раздражении было что-то и от самой обычной зависти. Джон Рэнсом был чертовски привлекателен – особенно в те времена, когда эталоном мужской красоты считался Джон Уэйн, – он легко и непринужденно носил дорогую одежду. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что шкафы Джона Рэнсома буквально ломятся от шикарных пиджаков и дорогих костюмов, на полках лежат стопки тонких рубашек, а в углу стоит специальная стойка для галстуков.
Мистер Скунхейвен закончил наконец свою речь, священник прочел молитву и объявил, что обед закончен. Все футболисты и бейсболисты из приюта Святого Игнация и Холи-Сепульхра кинулись вверх по ступенькам, ведущим на церковный двор.
Джон Рэнсом спросил, не должны ли мы отнести свои тарелки на кухню.
– Нет, они уберут все сами, – я кивнул в сторону усталых женщин из церковной общины, которые стояли вдоль стен. Это они готовили еду для сегодняшнего обеда, и многие из них принесли салат из макарон и печеные бобы в закрытых тарелках прямо из собственных кухонь. – А как ты вообще узнал об этом обеде?
– Увидел объявление на доске.
– Здесь, конечно же, все не так, как в Брукс-Лоувуд.
Джон улыбнулся.
– Все было хорошо. Мне понравилось. Очень понравилось.
Мы пошли вслед за остальными к лестнице. Некоторые ребята с подозрением оглядывались на Джона Рэнсома.
– Знаешь, Тим, – сказал Джон, протягивая мне руку. – Мне очень нравилось бороться с тобой на поле.
Я тупо смотрел несколько минут на протянутую мне ладонь, прежде чем пожать ее. В Холи-Сепульхра никто никогда не пожимал руки. И вообще никто из тех, кого я знал, не пожимал руки, разве что заключая сделку о продаже подержанного автомобиля.
– Тебе нравится быть защитником? – спросил Джон.
Я рассмеялся и поднял взгляд от наших сплетенных рук, чтобы разглядеть выражение лиц отца Витале и женщин из церковной общины. Они смотрели на меня с интересом и уважением. Я понял вдруг, что ни отец Витале, ни эти женщины никогда не общались с людьми вроде Джона Рэнсома, и для них вся эта сцена выглядела так, словно он специально проделал весь путь из восточной части города только для того, чтобы пожать мне руку. И мне захотелось вдруг крикнуть: «Нет, дело вовсе не во мне».
Потому что я понял вдруг еще одну вещь: каждый год администрация Холи-Сепульхра посылает людей, чтобы те расклеили по всему городу объявления об обеде Христианского спортивного общества, но Джон Рэнсом не только был первым учеником Брукс-Лоувуд, который пришел на такой обед, он вообще был единственным жителем восточной части города, который заинтересовался этим настолько, чтобы посетить церковный подвал. Потому что дело было именно в этом:
Джону Рэнсому стало по-настоящему интересно.
Когда мы с Джоном подошли к лестнице, все остальные уже вышли в вестибюль. Слышно было, как они смеются над мистером Скунхейвеном. А потом я вдруг услышал голос Билла Бирна, который весил около трехсот футов и был центральным нападающим «Синих птиц». До меня донеслись слова «чертов турист», а потом кое-что похуже – придурок из восточного района, который пришел сюда пососать у Андерхилла. Все злорадно рассмеялись. Это были беспричинные, злобные выпады, но я готов был молиться Богу, чтобы Рэнсом не расслышал этих слов. Мне почему-то казалось, что хорошо одетому воспитанному юноше, который привык пожимать другим руки, вроде Джона Рэнсома, наверняка не понравится, если его посчитают извращенцем – голубым, гомиком, геем.
Но раз эти слова сумел расслышать я, их наверняка расслышал Джон, и, судя по злобному шипению за нашей спиной, отец Витале. Джон Рэнсом удивил меня, громко рассмеявшись.
– Бирн! – истошно завопил отец Витале. – Эй, Бирн! – он положил одну руку на мое правое плечо, а другую – на левое плечо Рэнсома и раздвинул нас, чтобы пройти к лестнице. Пока он протискивался между нами, собравшиеся наверху ребята открыли скрипучую дверь, ведущую на Вестри-стрит. Отец Витале, казалось, забыл о нашем присутствии. Он прошел мимо меня, даже не взглянув в мою сторону. Я сумел разглядеть огромные черные поры у него на носу. Добравшись до верхней ступеньки, он тяжело и хрипло дышал. Отец Витале распространял запах сигаретного дыма.
– Этот монах слишком много курит, – сказал Джон Рэнсом.
Мы поднялись по лестнице и оказались наверху как раз в тот момент, когда за отцом Витале захлопнулась дверь. Проходя через вестибюль, мы слышали с улицы топот убегающих ног и крики отца Витале.
– Наверное, нам стоит дать ему минуту форы, – засунув руки в карманы, Джон Рэнсом направился к арке, ведущей внутрь церкви.
– Минуту форы? – переспросил я.
– Пусть переведет спокойно дыхание, – сказал Джон. – Ему, разумеется, не удастся никого из них поймать.
Джон Рэнсом оценивающе смотрел на длинное полутемное помещение Холи-Сепульхра. Он словно находился в музее. Я видел, как взгляд его жадно вбирает все вокруг – фонтанчик со святой водой, стоящие на алтаре свечи – одни новые, другие полуобгоревшие. Рэнсом смотрел в глубь церкви так, словно старался запомнить ее на всю жизнь. Теперь он уже не улыбался, но явно испытывал удовольствие, которое не омрачило даже появление отца Витале, вошедшего через дверь с Вестри-стрит, тяжело дыша и пыхтя, как паровоз. Он не сказал нам ни слова. Идя по проходу к алтарю, отец Витале словно утрачивал черты индивидуальности и становился постепенно принадлежностью картины, которую рассматривал Рэнсом, словно замок на скале или ослик на итальянской дороге. И я тоже видел отца Витале глазами Джона Рэнсома.
Потом Джон обернулся и теми же глазами внимательно посмотрел на вестибюль, словно его необходимо было разглядеть как можно лучше, чтобы понять. Он был вовсе не высокомерным туристом, за которого я принял его поначалу. Он хотел, понять все, что видел, запечатлеть это в памяти, что не пришло бы, возможно, в голову никакому другому парню из Брукс-Лоувуд. Я подумал о том, что Джон Рэнсом наверняка относится так же ко всему, что видит в этой жизни, включая самое дно этого мира. Позже мы оба – и я, и Джон Рэнсом опустились на самое дно.
Когда мне было семь лет, убили мою сестру Эйприл. Ей было девять. Я видел, как это случилось. Вернее, я видел, как что-то случилось. Я пытался помочь ей, пытался остановить то, что происходит, а потом меня тоже убили, но только не насовсем, как Эйприл, а лишь на время.
И, наверное с тех пор, я считаю, что дно этого мира – на самом деле его центр, и очень скоро мы все это поймем, каждый сообразно своим способностям.
В следующий раз я встретился с Джоном Рэнсомом во Вьетнаме.
3
Меня призвали через три месяца после того, как выпустили из Беркли. И я позволил этому случиться вовсе не потому, что считал, будто должен своей стране год военной службы. Окончив университет, я работал в книжном магазине на Телеграф-авеню и писал по ночам рассказы, которые клал в крафтовые конверты с наклеенными на них марками и моим адресом, а эти конверты вкладывал в другие, на которых надписывал адреса «Нью-Йоркера», «Атлантик мансли», «Харперс», не говоря уже о «Прейри скунер», «Кеньон ривью», «Массачусетс ривью» и «Плагшеарз». Я точно знал, что не хочу преподавать – я не верил в то, что отсрочки для преподавателей продлятся долго, и оказался прав – их вскоре отменили. Чем чаще возвращались ко мне мои рукописи, тем труднее становилось проводить сорок часов в неделю среди полок с чужими книгами. А когда меня заочно повысили в звании, я решил, что, возможно, это будет лучший выход из положения.
Я прилетел во Вьетнам коммерческим рейсом. Примерно три четверти пассажиров, летевших в туристическом салоне, были одеты, как и я, в зеленую форму, и стюардессы старались не встречаться с нами глазами. Единственными, кто чувствовал себя непринужденно в нашем салоне, были несколько приговоренных к пожизненному заключению, сидевших на заднем сиденье. Они были веселы и беззаботны, как команда игроков в гольф, летящая поразвлечься на Миртл-бич.
В салоне первого класса, ближе к носу самолета, летели мужчины в черных костюмах – функционеры из госдепартамента и бизнесмены, делавшие деньги на поставках цемента во Вьетнам. Оглядываясь на нас, они улыбались. Мы были их солдатами, защищавшими их идеалы и их деньги.
Но между патриотами, сидевшими в первых рядах, и приговоренными к пожизненному заключению – в хвосте самолета сидели два ряда не совсем понятных мне людей. Они были стройными, мускулистыми, коротко подстриженными, как солдаты, но на них были красочные гавайки и брюки цвета хаки или синие рубашки, застегнутые на все пуговицы, и новенькие синие джинсы. Они напоминали игроков футбольной команды какого-нибудь колледжа, встретившихся через десять лет после выпуска. Всех остальных эти люди просто не замечали. Насколько я смог расслышать, говорили они на военном жаргоне.
Когда один из приговоренных к пожизненному заключению проходил мимо моего кресла, я поймал его за рукав и спросил, кто эти люди.
Наклонившись пониже, он произнес одно-единственное слово:
– Зеленые.
Мы приземлились в Тан Сон Нат и увидели за бортом яркое солнце, казавшееся каким-то густым. Когда стюардесса открыла дверь салона и внутрь проникла удушающая жара, я понял вдруг, что с моей прежней жизнью можно распрощаться навсегда. Мне казалось, что я ощущаю в воздухе запах лака, плавящегося на моих пуговицах. И в этот самый момент я твердо решил не пугаться ничего, пока не столкнусь с чем-нибудь по-настоящему, страшным. Я почувствовал, что получил наконец возможность распрощаться со своим ужасным детством. Это был первый приступ радостного возбуждения – неожиданно нахлынувшего чувства освобождения, которое посещало меня иногда во Вьетнаме и которого я не испытывал больше нигде на всем белом свете.
Мне предписано было явиться в Кэмр Уайт Стар, базу Второго корпуса, находившегося неподалеку от Нха Трэнг. Там я должен был присоединиться к другим новобранцам Первого корпуса и отправиться вместе с ними в Кэмп Крэнделл. Но произошла одна из накладок, которые были довольно частым явлением в американской армии во Вьетнаме, и люди, к которым я должен был присоединиться, были отправлены к месту назначения раньше меня. Мне пришлось задержаться на восемь дней в ожидании дальнейших предписаний.
Каждый день я приходил с докладом к циничному и развязному человеку – капитану Маккью, Гамильтону Маккью, который, подпирая костяшками квадратных пальцев по-детски гладкие и розовые щеки, поручал мне какое-нибудь дело, которое приходило в тот момент ему в голову. Я вытаскивал бочки из уборной и заливал их керосином, чтобы потом вьетнамские женщины могли сжечь их содержимое. Я снимал со списанных джипов рабочие детали, убирал камни с площадки перед офицерским клубом. Но вскоре Маккью решил, что мне живется слишком привольно, и назначил меня в похоронную команду. Мы выгружали трупы из прибывающих вертолетов, помещали их в импровизированный морг на то время, пока на них оформляли документы, а затем грузили на самолеты, отправлявшиеся в Тан Сон Нат, откуда они летели уже в Соединенные Штаты.
Остальные семь членов похоронной команды дослуживали оставшееся им время. Все они принимали участие в военных действиях, и некоторые подумывали о том, не остаться ли во Вьетнаме еще на год. Это были необычные люди – их отправили в похоронную команду, чтобы избавить от них подразделения, где они служили.
Их звали Бегун, Праздник, ди Маэстро, Отмычка, Крысолов, Чердак и Пират. Все они были чем-то похожи друг на друга – вечно небритые и нечесаные, даже Крысолов, практически лысый, всегда казался заросшим шерстью – грязные, с выбитыми зубами. У Бегуна, Пирата и ди Маэстро были татуировки («Рожденные, чтобы умереть, верные слуги смерти», а внизу – череп над треугольной пирамидкой из костей). Ни один из них не носил формы. В первый день, когда меня назначили в похоронную команду, никто из них не сказал мне ни слова. Так мы и таскали из вертолета в грузовик и из грузовика в «морг» тяжелые мешки с трупами – в холодной, удручающей тишине.
На следующий день, после того как капитан Маккью сообщил мне, что мои предписания еще не получены и я должен вернуться в похоронную команду, он спросил меня, как поладил со своими товарищами по работе. Он так и назвал их – «товарищи по работе».
– Они полны интересных историй, – сказал я.
– Насколько я знаю, это не все, чем они полны, – ухмыльнулся капитан, обнажив два ряда коричневых зубов, которые наводили на мысль о том, что голова его разлагается изнутри. Должно быть, Маккью понял, что я предпочитаю общество Крысолова, Чердака и остальных его обществу, потому что он тут же сообщил мне, что я буду работать в похоронной команде до тех пор, пока не придут мои предписания.
На второй день мои «товарищи по работе» относились ко мне уже с меньшим презрением – они снизошли до того, что продолжили бесконечный диалог, который я прервал накануне своим появлением.
Все их истории были в основном о смерти.
– Мы ворочали трупы прямо на месте целых двадцать дней, – сообщил мне Крысолов, закидывая в грузовик очередной труп. – Двадцать дней. Ты слышишь, Андердог?
Так я получил новое имя.
– Двадцать дней. Ты понимаешь, что это такое, Андердог?
Пират сплюнул на землю желтой вонючей слюной.
– Это как сорок дней в аду. Только в аду ты уже мертв, а здесь тебя все время норовят убить. А это значит, что не спишь толком ни одной ночи. Тебя мучают кошмары.
– Ты прав, мать твою, – вставил Пират, берясь за очередной мешок.
– Тебе снится, как твоя девчонка трахается с каким-то гребаным придурком, как твоих долбанных друзей убивают, и еще как на тебя надвигаются какие-нибудь гребаные деревья. И еще много такого, чего никогда не было и никогда не будет на самом деле.
– И мы были там, – вставил Пират.
– Двадцать дней, – продолжал Крысолов. Кузов грузовика был забит трупами, и, говоря, Крысолов поднял и закрепил борт кузова. Затем он заглянул внутрь и покачал головой. У него были огромные пальцы, на подушечках которых виднелись черные пятна, словно у него только что сняли отпечатки пальцев. Позже я узнал, что Крысолов заслужил свою кличку, поймав и съев двух крыс в подземном складе, где его взвод обнаружил около тонны риса. Говорят, он сказал, что крысы были слишком толстыми, чтобы быстро бегать. – Ты начинаешь сходить с ума, парень, – изрекал Крысолов. – Слышишь, как шуршат мыши...
– И как шуршат крысы, – перебил ди Маэстро, ударив кулаком по кузову, словно желая разбудить трупы, покоящиеся в зеленых брезентовых мешках.
– Слышишь, как гусеницы жрут листья, как насекомые двигаются среди травы. Слышишь, как растут твои собственные ногти, а потом начинаешь слышать эту штуку под землей.
– Штуку под землей? – переспросил Пират.
– Черт побери, – сказал Крысолов. – А ты разве не знаешь? Ты ведь знаешь, что, если лечь ухом на тропинку, услышишь всех этих гребенных обезьян и клопов, птиц и людей, которые двигаются далеко впереди...
– И лучше сразу убедиться, что движутся они не в твою сторону, – вставил ди Маэстро. – Ты записываешь, Андердог?
– И еще слышишь много разного другого дерьма, – продолжал Крысолов свою лекцию. – А потом начинаешь слышать все остальное – какой-то гулкий звук глубже всех остальных звуков. Словно глубоко под тобой работает какой-то чертов генератор.
– А, это та штука в земле, – сказал Пират.
– Эта штука и есть земля, – объявил Крысолов. Он отступил на шаг от грузовика и свирепо посмотрел на Пирата. – Эта гребаная земля издает этот гребаный звук сама по себе. Слышишь меня? А эта машинка всегда работает – никогда не отдыхает.
– Ну ладно, пора пошевеливаться, – сказал ди Маэстро, забираясь за руль грузовика. Праздник, Бегун и Чердак залезли на сиденье рядом с водителем. Крысолов забрался за кабину, мы с Отмычкой и Пиратом последовали его примеру. Грузовик помчался по полю к лагерю, пилоты проводили нас неприязненными взглядами. Мы были чем-то вроде мусорщиков.
– И кроме всего прочего, – продолжал Крысолов прерванный разговор, – какие-то люди все время пытаются помешать тебе жить.
Отмычка рассмеялся, но тут же осекся. До сих пор ни он, ни Пират ни разу даже не взглянули на меня.
– И это сводит с ума, пока не начинаешь привыкать. Двадцатидневная миссия. Бывали у меня и подольше, но ни одной такой тяжелой. Лейтенанта убили, радиста убили, всех моих лучших друзей из взвода тоже убили.
– И где это было? – спросил Пират.
– В провинции Дарлак, – ответил Крысолов. – Не так далеко отсюда.
– За соседней дверью, – хмыкнул Пират.
– Двадцатый день. Мы преследуем какое-то чертово подразделение. У нас почти не осталось еды, а подобрать нас должны через сорок восемь часов. Эти чертовы вьетконговцы продолжают двигаться из деревни в деревню – эдакие косоглазые Робин Гуды. – Крысолов покачал головой. Машина подпрыгнула на ухабе, и один из мешков, сдвинувшись, закрыл его ногу. Крысолов отпихнул его почти с нежностью. – Этот парень, мой друг, Бобби Суэтт, он был прямо передо мной, в пяти футах. И вдруг мы услышали этот чертов свист, и мимо пролетела огромная красно-желтая птица – величиной с индюшку, блин, крылья, блин, как пропеллеры. Что-то ее вспугнуло. Бобби оборачивается ко мне, и лицо его расплывается в улыбке. Та улыбка – последнее, что я вижу в течение ближайших десяти минут. Очнувшись, я вспоминаю, что только что на моих глазах Бобби Суэтта разорвало на мелкие-мелкие кусочки. Словно внутри у него взорвалась мина. Но как я могу помнить то, чего не видел? Мне кажется, что я умер. Я точно знаю, что умер. Я весь покрыт кровью, а надо мной склоняется темнокожая девчонка. Черные волосы и черные глаза. Теперь я знаю – ангелы существуют. И у ангелов черные волосы, черные глаза и теплое дерьмо.
Сарай, который мы называем «моргом», окружен высоким коричневым забором. Мы проезжаем мимо знака «Регистрация убитых» и останавливаемся. Крысолов спрыгивает на землю и опускает борта грузовика. Нам отвели на все четыре часа, а трупов сегодня очень много.
Ди Маэстро загоняет грузовик под навес, и мы начинаем вносить в сарай зеленые мешки с трупами.
– Длинный нос? – спросил Пират.
– Да, блин, длинный, – подтвердил Крысолов.
– Из ярдов.
– Наверное, но откуда мне было знать. Она была из рейдов – все ярды в провинции Дарлак – а их там около двух тысяч – все они рейды. «Я умер», – говорю я этой девчонке, все еще считая ее ангелом, а она что-то бормочет в ответ. Мне кажется, я помню эту вспышку – я действительно ее видел.
– Старый добрый Билли Суэтт подорвался на мине, – прокомментировал Пират.
Он постепенно начинал мне нравиться. Пират знал, что историю рассказывают в основном для меня, и время от времени снабжал ее комментариями, чтобы я мог лучше понять. Он презирал меня не так сильно, как остальные члены похоронной команды. Еще мне нравилось, как он выглядит – довольно-таки вульгарно, но не так противно, как Крысолов. Как и я сам, Пират был довольно медлителен и неповоротлив. Он редко надевал рубашку в дневное время, зато всегда носил на голове или на шее бандану. Позже я поймал себя на том, что невольно подражаю ему, но вскоре москиты заставили меня одеться.
– Думаешь, я этого не знаю? – возмутился Крысолов. Я просто говорю, что... – Он швырнул в темноту сарая еще один труп. – Я говорю, что я тоже был мертв. Целую минуту, а может, и больше.
– И отчего же ты помер?
– От шока. Вот почему я никогда не видел на самом деле, как тело Билли Суэтта разлетается на куски. Ты никогда о таком не слышал? А я слышал. Это случалось со многими ребятами, которых я знал. Или с их друзьями. Умираешь, а потом возвращаешься обратно на этот свет.
– Это правда? – спросил я.
На секунду мне показалось, что Крысолов пришел в ярость. Я поставил под сомнение то, во что он верил, а ведь я был для него никем, пустым местом.
Но Пират тут же пришел мне на помощь.
– Но как ты можешь помнить, что этого парня разорвало, если не видел этого – ты же был мертв.
– Я был за пределами своего тела.
– Черт бы тебя побрал, Андердог, – сказал Отмычка, подхватывая ручку тяжелого мешка, который я чуть было не уронил. Он легко закинул его в сарай. – Что это с тобой такое?
– Никогда не роняй эти гребаные мешки, Андердог, – сказал ди Маэстро, специально роняя свой мешок на бетонный пол. Содержимое мешка зажурчало и забулькало.
Несколько секунд мы продолжали молча разгружать трупы.
Затем снова заговорил Крысолов.
– Так или иначе через пару секунд я понял, что все-таки жив.
– А что заставило тебя это понять? – поинтересовался Чердак.
– Через несколько секунд надо мной склонился парень – и я сразу понял, что имею дело не с ангелами. Я разглядел у него над головой купол парашюта. Снова застрекотали птицы. И тут я понял, что Билли Суэтт – покойник, а на мне лежит то, что от него осталось. А парень говорит мне: «Поднимайся, солдат» Я едва различаю его слова за звоном, стоящим у меня в ушах. Но ты же знаешь, эти придурки привыкли к покорности. Пошевельнувшись, я застонал – у меня болело все тело, каждый дюйм.
– О! – воскликнули в один голос Чердак и Отмычка.
– А ты везучий, сукин сын, – произнес затем Чердак.
– А Бобби Суэтт не попал даже в такой вот мешок, – сказал Крысолов. – Этот дурень просто превратился в пар. – Он взял за ручки очередной мешок, внимательно пригляделся к нему и сказал: – Здесь нет таблички, – а потом швырнул его в сарай поверх остальных.
– Тяжелый, – сказал Чердак. У него была почти круглая коричневая голова, и под кожей его всякий раз, когда он поднимал мешок, играли мускулы. Повернувшись к грузовику, он как-то нехорошо мне улыбнулся, и я попытался догадаться, что ждет меня дальше.
– Наконец я поднялся, пошатываясь, словно пьяный, – продолжал Крысолов свой бесконечный рассказ. – Парень стоит прямо передо мной, и я ясно понимаю, что он невменяем. Но совсем не так, как становимся невменяемыми мы. Я все еще в таком состоянии, что никак не могу понять, в чем разница, но у него были глаза, каких не бывает у живого существа. – Последовала пауза – Крысолов вспоминал. – А все остальные ребята из нашего взвода стоят вокруг и смотрят.
Представьте себе – поганые ярды, а на тропинке – парень, заслоняющий башкой солнце, на которого все они смотрят. И даже лейтенант стоит не шелохнется. Что ж, думаю я, они только что видели, как этот парень поднял меня из мертвых – что же они будут делать дальше. А парень внимательно рассматривает меня, изучает, и глаза у него, как у зверя, который съел всех остальных зверей, сидевших с ним в одной клетке.
– То есть, как у Чердака, – вставил ди Маэстро.
– Это уж точно, – согласился Чердак. – Я не такой, как вы. Я рыцарь, бог войны.
– И тут я вдруг понимаю, что же не так с этим парнем. – На нем рубашка цвета хаки, коричневые штаны, а на земле рядом стоит черный «дипломат».
– Ого, – вставил ди Маэстро.
– К тому же, вся грудь его под рубашкой покрыта шрамами от пенджабских палок. Этот парень упал на пенджабские палки и остался жив.
– Так это был он, – сказал ди Маэстро.
– Да. Он. Бачелор.
– И все это после двадцатидневной миссии. Бобби Суэтт превращается у меня на глазах в красный туман. Я умираю или что-то в этом роде, а никто не двигается, потому что перед ними стоит парень с «дипломатом». «Я – капитан Франклин Бачелор. Я много о тебе слышал», – говорит этот парень. Черт побери, как будто я не знаю. Он говорит, обращаясь ко всем, а сам внимательно рассматривает меня, чтобы понять, насколько серьезно я пострадал. И тут я опускаю глаза на свои руки и замечаю, какого они странного цвета. Даже под пленкой засыхающей крови Билли, я вижу, как руки мои становятся постепенно багровыми. Я поднимаю рукав – вся моя чертова рука точно такого же цвета. И еще она начинает быстро распухать. «Да этот болван превращается в ходячий синяк», – говорит Бачелор и окидывает весь взвод неприязненным взглядом, словно желая сказать, что теперь мы находимся в его мире и лучше нам понять это сразу. И если мы не уберемся из его владений, нам может крупно не повезти. Потом он улыбается нам, а девчонка стоит рядом с ним и держит в руках М-16, а сам парень сжимает какую-то неизвестную мне машину. Я вдруг спросил себя, что же у него в «дипломате», и тут вдруг разом понял все.
– Что понял? – спросил я, и мои «товарищи по работе» опустили глаза, словно разглядывая мешки с трупами. Затем они забросили в сарай два последних трупа, и мы зашли внутрь, чтобы приступить к следующей части нашей не слишком приятной работы. Никто не произнес ни слова, пока ди Маэстро не склонился над ближайшим трупом, чтобы прочесть имя на табличке.
– Итак, ты выбрался оттуда, – сказал он.
– Лейтенант воспользовался рацией Бачелора, и скоро мы были уже на пути к базе. Добравшись туда, мы помылись наконец в душе, поели нормальной пищи. Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. Эти шрамы на груди, этот чертов «дипломат», вьетнамская девка – да он устроил себе самый настоящий бал-представление.
– Такие люди ведут свою собственную войну, – вставил Бегун. Это был костлявый коротышка с глубоко посаженными глазам и волосами, собранными в конский хвост, с огромным ножом, висевшим у него на поясе в массивном кожаном чехле, казавшемся продолжением его тела. Он мог поднять вес в два раза больше своего собственного, и поэтому остальные старались не задевать его лишний раз без особой нужды.
– "Зеленые береты" были от меня просто в восторге, – сказал Чердак.
– Несколько из них летели со мной в самолете, – вставил я.
– Мы не могли бы заняться работой? – поинтересовался ди Маэстро, и в течение примерно десяти минут мы молча сверяли таблички на мешках с имевшимися у нас списками.
– И какова же была плата, Крысолов, – прервал молчание не выдержавший Пират.
Крысолов поднял глаза от мешка и сказал:
– Через пять дней после того, как мы вернулись в лагерь, мы услышали, что примерно две дюжины ярдов, участвовавших в рейде, наткнулись ночью на вьетконговцев, число которых не превышало тысячу. Они сумели переправиться за ночь через несколько небольших речушек. Правда, ходили слухи, что тысячу вьетконговцев составляли в основном старики и дети. Однако в ту ночь была проведена блестящая операция.
– А сколько было наших? – спросил я.
– Я слышал только, что пятьдесят-шестьдесят человек из Первого воздушного полка уложили дружеским огнем, – сказал Бегун. – Такое дерьмо иногда случается.
– Дружеским огнем? – удивился я.
– Снарядами всех сортов и размеров, – сказал Бегун, улыбаясь странной улыбкой, смысл которой я понял лишь много позже.
Крысолов издал некий странный звук – что-то среднее между смехом и рычанием.
– В конце концов, – сказал он, – я раздулся почти в два раза больше своих прежних размеров. Чувствовал себя при этом как гребаный футбольный мяч. У меня распухли даже веки. В конце концов меня доставили на базу в госпиталь и там обложили льдом. Но что самое странное, во мне не сломалась ни одна косточка.
– Интересно, в каком там состоянии этот парень? – сказал Чердак, похлопывая по мешку без таблички. Почти все метки доходили до нас уже с именами, и нам вменялось в обязанность следить за тем, чтобы таблички были на месте при отправке трупов. Мы должны были расстегивать мешки и сверять имена на табличках, прикрепленных снаружи, с другими табличками, которые либо были засунуты в рот трупа, либо прикреплены к телу клейкой лентой. Тела отправляли в Америку, где армия дарила напоследок своим солдатам по деревянному гробу, в которых их отправляли родственникам.
– Твоя очередь, Андердог, – сказал мне Чердак. – Ты еще не запачкал руки, правда? Давай, проверь этого парня.
– Если сблюешь на труп, я выпущу из тебя кишки, – пообещал ди Маэстро и тут же удивил меня, неожиданно рассмеявшись. До этого момента я ни разу не слышал его смеха. Это был скрипучий зловещий звук, который раздавался словно из мешков, лежащих перед нами.
– Да, не блюй, пожалуйста, на труп, – поддержал его Пират. – Это очень его испортит.
Чердак решил заставить меня расстегнуть мешок и поискать именную табличку на трупе с того самого момента, когда увидел, что на мешке нет ярлыка.
– Ты новенький, – сказал он. – Эта работенка как раз для новеньких.
Я медленно двинулся в сторону Чердака, стоявшего возле мешка. На секунду мне показалось, что, как только я открою мешок, оттуда обязательно выскочит какое-нибудь безобразное существо, вымазанное в крови, как Крысолов, рядом с которым разорвало в клочья Бобби Суэтта. Ведь он именно поэтому рассказал мне свою историю! Они хотели, чтобы я закричал, они хотели, чтобы волосы мои за несколько секунд стали седыми. А после того, как меня вырвет, они по очереди будут выпускать мне кишки. Ведь именно таково их понятие о «дружеском огне».
В конце концов я ведь не так давно оставил свое прежнее "я" за воротами Тан Сон Нат.
Бегун разглядывал меня с неподдельным любопытством.
– Это работа для новеньких, – повторил Чердак, и я вдруг понял, что до меня новеньким в этой компании наверняка был он.
Я склонился над длинным черным мешком. С обеих сторон к нему были пришиты полотняные ручки, между которыми проходила молния.
Я схватился за молнию и пообещал себе, что ни за что не закрою глаза. Я слышал, как стоящие сзади мужчины вздохнули и затаили дыхание. Я собрался с силами и потянул за замок молнии.
И меня действительно чуть не вырвало, но не потому, что я испугался увиденного, а из-за чудовищного зловония, вырвавшегося, подобно черной собаке, из открытого мешка. На секунду я все-таки закрыл глаза. Мне словно накинули на лицо грязную паутину. Из мешка на меня смотрели вытаращенные глаза мертвого солдата. У меня сжало желудок. Это был как раз тот момент, которого все они ожидали. Я знал это. Задержав дыхание, я расстегнул молнию еще на несколько дюймов.
Лицо мертвого парня было изуродовано выстрелом – не хватало правой щеки. Во рту ничего не было. На горле лежали несколько зубов. Форменная рубашка была черной от засохшей крови – взрыв, лишивший парня щеки и нижней челюсти, оставил его также и без горла. Мне видны были только тонкие косточки, торчащие из его неба.
– У этого парня нет таблички, – спокойно произнес я, хотя больше всего мне хотелось закричать.
– Ты не окончил осмотр, – сказал ди Маэстро.
Я поднял на него глаза. Через брюки его переваливался толстый живот, четырех-пятидневная щетина начиналась прямо под глазами.
Он напоминал толстого козла.
– Кто приводит трупы в порядок? – спросил я, прежде чем понял, что сейчас получу ответ, что это делают новые парни.
– Их приводят в относительно презентабельный вид уже там, в Америке, – ди Маэстро осклабился и сложил на груди руки, демонстрируя татуировку со скалящимся черепом. Я почувствовал вдруг, что Миллхейвен, мой Миллхейвен, опять рядом – дома с облупленной штукатуркой, заброшенные автостоянки, отель «Сент-Элвин».
Я увидел лицо своей сестры.
– Если не найдешь табличку в рубашке, учти, они иногда кладут их в карманы или сапоги. – Ди Маэстро отвернулся. Все остальные давно уже потеряли к этому делу всякий интерес.
Я с трудом расстегнул верхнюю пуговицу задубевшей рубашки, стараясь не касаться изуродованной плоти. Запах трупа проникал мне в ноздри, глаза застилал туман.
Пуговица наконец расстегнулась, но воротник отказывался расходиться. Я потянул посильнее. Запекшаяся кровь хрустела, как хлопья для завтрака. Я увидел еще несколько зубов, воткнувшихся в то, что осталось от задней стенки горла. Я знал, что то, что вижу сейчас, буду видеть в ночных кошмарах всю свою жизнь – клочья окровавленной плоти, открытое горло, провалившиеся внутрь зубы.
На месте шеи таблички не было. Я расстегнул еще две пуговицы, но снова не обнаружил ничего, кроме бледной, окровавленной груди.
Когда я отвернулся, чтобы перевести дыхание, то увидел, как остальные члены похоронной команды с деловым видом расхаживают между рядами трупов, открывая мешки и сверяя имена на наружных и внутренних табличках. Я снова повернулся к своему неопознанному трупу и начал сражаться с пуговицей на кармане рубашки.
Карман наконец расстегнулся, и, засунув туда руку, я нащупал под пальцами острый край металлической таблички.
– Порядок, – сказал я, извлекая ее на свет божий.
– Чердак перетряхивал такие мешки за пять секунд, – сказал ди Маэстро.
– За две секунды, – поправил его Чердак, даже не глядя в нашу сторону.
Отойдя на шаг от зловонного трупа, я попытался разобрать, что написано на табличке.
– Андердог у нас – настоящий ловец жемчуга, – прокомментировал ди Маэстро. – Пойди отмой ее.
В углу сарая стояла грязная раковина. Я подержал табличку под струёй горячей воды. Трупный запах все еще преследовал меня, он словно прилип к лицу и рукам. Хлопья крови, смываясь с таблички и растворяясь, окрашивали воду в красный цвет. Я положил табличку на раковину и вымыл лицо и руки дезинфицирующим мелом, пока не пропало ощущение грязи, слыша, как гогочут за моей спиной «товарищи по работе». Потом я вытер лицо висевшим рядом с раковиной грязным полотенцем.
– Должно быть, мечтаешь скорее оказаться в регулярной части? – сказал Крысолов.
– Имя рядового, – сказал я, беря в руки табличку. – Эндрю Т. Мейджорс.
– Правильно, – сказал Ди Маэстро. – А теперь прилепи ее к мешку и помогай нам закончить работу.
– Так вы знали его имя? – я был слишком изумлен, чтобы испытывать гнев. Только теперь я вспомнил, что у ди Маэстро был список, переданный ему офицером, и только одно имя из этого списка не было найдено ни на одной табличке.
– Ничего, привыкнешь, – почти добродушно произнес ди Маэстро.
* * *
* * *
* * *
Тогда я даже не понял того, что сразу дошло до остальных членов похоронной команды, – что Бобби Суэтт был убит американской взрывчаткой и что капитан Франклин Бачелор – «зеленый берет» с «дипломатом» и любовницей-вьетнамкой, так испугал лейтенанта подразделения Крысолова, потому что тот понял, что именно он водил две недели по джунглям то формирование вьетконговцев, которое преследовала миссия.
* * *
* * *
* * *
Когда на следующий день я подошел к сараю, Чердак снизошел даже до того, что поздоровался со мной. Я забрался в кузов вместе с ним и Пиратом и испытал вдруг наивную, почти детскую гордость за то, кто я и чем занимаюсь.
На площадке для вертолетов ждали отправки трупы пяти рядовых с правильно подобранными табличками. Все они погибли на поле боя от удара взрывной волны (Я до сих пор не могу ходить спокойно ни по одному полю). Снаряд убил этих пятерых, не принеся больше никакого вреда. Трое из них были восемнадцатилетние пареньки, напоминавшие теперь восковых кукол, один – полноватый лейтенант с детским лицом, а пятый – капитан лет тридцати пяти. Мы разобрались с ними за пять минут.
– Не зайти ли нам в кантри-клуб сыграть партию в гольф? – произнес вдруг Чердак с неизвестно откуда появившимся британским акцентом.
– А я мечтаю о какой-нибудь гребаной вечеринке с танцами, – произнес нараспев Бегун. Слова прозвучали так странно, что никто даже не засмеялся.
– Но все же мы и здесь можем сделать одну вещь, – сказал Пират.
И я снова почувствовал, что между ними существует молчаливое понимание, а я для них – лишний.
– Думаю, да, – поддержал Пирата ди Маэстро. – Сколько у тебя с собой денег, Андердог?
Мне очень хотелось соврать, но все же я достал из карманов все, что там было, и показал им.
– Этого хватит, – кивнул ди Маэстро. – Ты был когда-нибудь в деревне. – Я смотрел на него непонимающими глазами. – Это за воротами. С той стороны лагеря.
Я покачал головой. Приехав в Уайт Стар, я был все еще под впечатлением свалившихся на меня перемен и заметил только, что попал из джунглей в более или менее организованный беспорядок военной базы. Хотя я вроде бы помнил, как мы проезжали через небольшой городок.
– Никогда? – казалось, ди Маэстро не верил, что такое возможно. – Ну что ж, в таком случае пора тебе получить крещение.
– Да, пора, – подтвердил Пират.
– Пройдешь через ворота. Пока ты держишься на ногах, никто не обратит на это внимания. Часовые здесь для того, чтобы не пускать вьетнамцев внутрь, а не для того, чтобы сторожить солдат. Они сразу поймут, куда ты отправился. Свернешь на первую улочку, дойдешь до второго поворота.
– Возле склада боеприпасов, – вставил Чердак.
– Увидишь табличку, на которой написано большими буквами «Прачечная». Отсчитаешь шесть дверей и постучишь в зеленую с надписью «Ли».
– Ли? – переспросил я.
– Ли-ли, – уточнил ди Маэстро. – Скажи, что тебе нужно шесть соток. Это будет стоить около тридцати баксов. Положи их в пластиковый пакетик, засунь под рубашку и забудь о том, что несешь. Постарайся не выглядеть нашкодившим щенком, возвращаясь в лагерь.
– Немного Джека, – сказал Бегун.
– Почему бы и нет? Напротив надписи «Прачечная» зайди в небольшой сарайчик и купи две поллитровки «Джек Дэниелз». Это не больше десяти баксов.
– Новые парни всегда покупают на всех, – сказал Чердак.
Стесняясь признаться в том, что не имею ни малейшего понятия, что такое «сотка», я кивнул головой и встал.
– Поторопись, – велел Бегун.
Я вышел из сарая на полуденную жару. Направляясь к забору, я оглянулся и увидел солдат, слоняющихся по лагерю, пыльные дорожки, ряды деревянных бараков, два огромных тента, флаги. В сторону ворот ехал какой-то джип.
Дойдя до ворот, я был уже весь в поту. У выхода не было ни сторожки, ни караульной будки – просто стоял одинокий часовой.
Выходящая из лагеря дорога шла мимо потрепанных строений и кривых улочек – она была здесь единственной прямой линией. В двухстах ярдах впереди виднелся настоящий пропускной пункт, с караульным помещением, флагом и железными воротами. Джип как раз подъезжал к воротам, часовой вышел ему навстречу. Я понял, что за мной наблюдают, как только вышел за ворота.
Рядом с нарисованной от руки вывеской «Холодное пиво Хейнекена» стоял в дверях вьетнамский мальчик в белой рубашке. По пологой лестнице спускалась старуха с полной корзиной выстиранного белья. Из верхних окон доносилась вьетнамская речь. Двое полуголых ребятишек, которые чем-то едва уловимо отличались друг от друга, хотя я никак не мог сообразить чем, вертелись у меня под ногами и требовали дать им доллар.
Когда я дошел до указателя «Прачечная», за мной бежали уже пять-шесть детишек. Одни продолжали просить деньги, другие пытались задавать мне какие-то вопросы на смеси вьетнамского и английского. Из окон второго этажа две девушки внимательно наблюдали, как я иду мимо прачечной.
Повернув вправо, я услышал, как девицы смеются надо мной. В ноздри проникал запах угля и кипящего масла. Я был в шоке от того, что обнаружил за лагерным забором другой мир, такой не похожий на тот, в котором жил последние несколько дней. Меня переполняла непонятно откуда взявшаяся радость. Я чуть было не забыл о цели своего похода.
Но все же вспомнил, увидев зеленую дверь и прочтя на ней имя «Ли», написанное черными буквами над дверным молотком. Дети цеплялись за мою одежду. Я тихо постучал в дверь. Ребятишки точно взбесились. Порывшись в карманах, я бросил на землю какую-то мелочь. Дети оставили меня и стали драться из-за монет. Все тело мое было покрыто потом.
Дверь открылась, и седовласая старуха с неулыбчивым лицом сердито уставилась на меня с порога. На лице ее было ясно написано: я пришел слишком рано. Клиенты наверняка не давали ей спать всю ночь. И она сделала мне большое одолжение, что вообще открыла дверь. Старуха заглянула мне в лицо, потом оглядела с ног до головы. Я показал ей банкноты, и старуха тут же распахнула дверь, кивая мне, чтобы я прошел внутрь, чтобы скрыться от детей, которые успели разглядеть банкноты и теперь неслись прямо на меня, вопя, как стая летучих мышей. Старуха захлопнула за мной дверь. Дети не врезались в дверь, как я предполагал, а словно испарились, растворившись в воздухе.
Старуха отошла от меня на шаг и неприязненно скривилась, словно перед ней был вонючий скунс.
– Имя, – сказала она.
– Андерхилл.
– Никогда не слыхать. Уходи.
Она по-прежнему хмурилась.
– Меня послали купить кое-что, – сказал я.
– Никогда не слыхать. Уходи, – повторила старуха, и потянулась к двери. Она продолжала изучать меня, словно пытаясь вспомнить. Потом она словно нашла то, что искала, и улыбнулась.
– Димстро, – сказала Ли-ли.
– Ди Маэстро, – поправил я.
– Похоронка.
Наверное, это означало «похоронщик».
Она махнула в сторону раскладного стола и стоящего рядом стула.
– Что ты хочешь?
Я сказал.
– Шесть? – старуха снова едва заметно улыбнулась. Наверное, это было больше обычного заказа ди Маэстро. Ли-ли поняла, что меня заставили угощать всю команду.
Она прошла в заднюю комнату и там стала открывать и закрывать ящики комода. Оказавшись в закрытом помещении, я почувствовал собственный запах.
Похоронщик – теперь я тоже был похоронщиком.
Ли-ли вышла из комнаты, неся в руке пакетик с самодельными сигаретами. «А, – подумал я, – так это марихуана». И тут же вспомнились косяки, которые курили в Беркли на большой перемене. Я дал Ли-ли двадцать пять долларов. Старуха покачала головой. Я добавил еще доллар. Снова не то. Я дал еще два, и Ли-ли наконец кивнула. Она закрыла мешочек своей широкой юбкой, словно показывая, что я должен сделать с марихуаной. Я засунул сигаретки под рубашку. Старуха открыла дверь, и я вышел на солнце.
Дети снова материализовались вокруг меня. Я поглядел на самого маленького, одного из двух, которые появились первыми. У парнишки были круглые глаза и кожа более темная, чем у остальных. Волосы его завивались жесткими кудряшками. Остальные дети снисходили до того, чтобы заметить его, обычно лишь затем, чтобы дать ему пинка. Я перебежал через улицу к открытой лавочке и купил у постоянно кланяющегося костлявого вьетнамца две бутылки «Джек Дэниелз». Дети бежали за мной до самых ворот, возле которых часовой напугал их, махнув в их сторону винтовкой.
В сарае ди Маэстро распечатал пакетик и внимательно изучил туго набитые сигаретки.
– Ли-ли понравилась твоя образованная задница, – сказал он.
Бегун достал из холодильника пакетик с кубиками льда и разложил их по пластиковым стаканчикам. Затем он распечатал первую бутылку и налил себе виски.
– Такова жизнь на фронте, – сказал он и осушил одним глотком содержимое стаканчика, а затем налил себе еще.
– Ты давай помедленнее, – сказал мне ди Маэстро. – Ты ведь не привык к этому. Думаю, тебе лучше сесть.
– А что, по-вашему, мы курили в Беркли? – спросил я, и «товарищи по работе» тут же сообщили мне, что я – козел с больной задницей.
– Это совсем другое, – сказал ди Маэстро. – Не просто трава.
– Дай ему попробовать, и пусть заткнет хлебало, – предложил Чердак.
– Что это? – спросил я.
– Тебе понравится, – пообещал ди Маэстро. Он засунул мне в рот сигаретку и поджег ее собственной зажигалкой.
Я вдохнул едкий ароматный дымок, а Бегун вдруг запел:
– Ура, аллилуйя, ты вдохнул ее, радость жизни. Радость жизни для нее, радость жизни для меня, я надеюсь ты доволен, ты, безмозглый негодяй.
Задержав дым внутри, пока затягивался ди Маэстро, который передал затем самокрутку Крысолову, я бросил в свой стаканчик кубики льда. Ди Маэстро подмигнул мне, а Крысолов сделал две быстрых, коротких затяжки, прежде чем передать косяк Бегуну. Я плеснул поверх льда виски и отошел от стола.
– Ура и аллилуйя, – снова пропел Бегун, задерживая в легких дым.
Колени мои стали какими-то слабыми, словно сделанными из резины. В самом центре моего тела я ощущал приятное тепло, должно быть, от виски. Отмычка поджег вторую сигаретку, и она дошла до меня к тому моменту, когда я успел уже отхлебнуть несколько раз из стаканчика с виски.
Я сел, привалившись спиной к стене.
– Радость жизни для него и для всякого дерьма, радость жизни для войны, радость жизни для блядей...
– Нам нужна музыка, – заявил Крысолов.
– Зачем? У нас же есть Бегун, – возразил ди Маэстро.
И тут весь мир внезапно провалился куда-то, и я оказался один в черной пустоте. Вокруг лежала смеющаяся пустота, мир без времени, пространства и значения.
На секунду я как бы вернулся в сарай и услышал, как Бегун сказал в ответ на слова ди Маэстро.
– Ты, разумеется, прав.
А потом я перенесся вдруг из сарая, где сидел рядом с членами похоронной команды и пятью трупами рядовых, в хорошо знакомый мир, полный цветов и звуков. Я увидел облупившуюся краску на фасаде таверны «В часы досуга». В окне светилась неоновая пивная кружка. Когда-то это здание было белым, но... а впрочем, закат здания бывает иногда таким же красивым, как его рождение. На земле лежали красные и коричневые листья вяза, между которыми тек к дренажной решетке тоненький ручеек. Этот опыт был теперь для меня священным. Каждая мелочь была священной. Я был новым человеком, оказавшимся в только что созданном мире.
Я чувствовал себя в безопасности и в мире с самим собой. И то же самое чувствовал ребенок, спрятавшийся внутри меня. Он забыл о своей ярости и злости и смотрел на мир обновленным взглядом. Второй раз за этот день я понял, что хочу чего-то большего. Одного вкуса новизны было недостаточно. И я точно знал, что мне нужно.
Этот день положил начало моему пристрастию к наркотиком, продолжавшемуся, с небольшими перерывами, около десяти лет. Я говорил себе, что хочу больше, еще больше этого сказочного сияния, но, как мне кажется, на самом деле я хотел возродить те чувства, которые испытал тогда в сарае, попробовав впервые, потому что ничто за те десять лет не смогло превзойти первый опыт по силе ощущений.
За эти десять лет маленький мальчик из Миллхейвена, который имеет ко всей этой истории гораздо больше отношения, чем взрослый Тим Андерхилл, начал свою странную двойную жизнь. В пять лет этот мальчик потерял мать. Потом его научили ненавидеть, любить и бояться карающего божества и полного грехов мира. Мальчика звали Филдинг Бандольер, но до восемнадцати лет все называли его Дешевка, а после этого у него было множество имен – по меньшей мере по одному на каждый город, где он жил. Под одним из этих имен он появлялся уже в этой истории.
Я побывал в Сингапуре и Бангкоке, а множество жизней Дешевки Бандольера были связаны с моей только названием пластинки – «Голубая роза». Пластинка эта была записана в пятьдесят пятом году саксофонистом Гленроем Брейкстоуном в память о его пианисте Джеймсе Тредвелле, которого убили незадолго до этого. Гленрой Брейкстоун был единственным великим джазовым музыкантом Миллхейвена, единственным, кто заслуживал того, чтобы имя его упоминали рядом с именами Лестера Янга, Уорделла Грея и Бена Вебстера. Гленрой Брейкстоун мог заставить вас увидеть музыкальные фразы плывущими в воздухе. От фраз этих исходило загадочное свечение, они выстраивались перед глазами, подобно причудливым архитектурным сооружениям.
Я могу вспомнить альбом «Голубая роза» нота за нотой, и я убедился в этом, когда нашел эту пластинку в восемьдесят первом году в Бангкоке и снова прослушал ее спустя двадцать один год в своей комнатке над цветочным рынком. Убитого пианиста – Джеймса Тредвелла – заменил Томми Флэнаган. Первая сторона: «Эти дурацкие штучки», «Но не для меня», «Кто-то должен присмотреть за мной», «Звездная пыль». Вторая сторона: «Ты или никто», «Жаворонок», «Мой идеал», «Это осень», «Мой романс», «Блюз для Джеймса».
4
Выйдя из состояния транса, в которое погрузили меня сигаретки Ли-ли, я обнаружил, что сижу на полу сарая рядом с письменным столом, стоявшим в углу. Ди Маэстро стоял посреди комнаты, уставясь в пустоту, словно кошка. Он поднял указательный палец правой руки, словно прислушивался к какому-нибудь сложному музыкальному фрагменту. Пират сидел у противоположной стены, сжимая в одной руке очередную «сотку», а в другой – стаканчик с выпивкой.
– Понравилось путешествие? – спросил он.
– Что там, кроме травы? – рот мой словно залили клеем.
– Опиум.
– Ага, – сказал я. – Еще есть?
Он затянулся и кивнул в сторону стола. Я изогнул шею и увидел две длинные сигареты, лежавшие между бутылкой и пишущей машинкой. Я взял их со стола и засунул в карман рубашки.
Пират поцокал языком о зубы – «тск, тск».
Я выглянул наружу и разглядел лежащего на дне грузовика Отмычку – он то ли спал, то ли балдел от наркотика. Отмычка был похож на огромного пса. Казалось, что, если подойти к нему, он зарычит и залает. Ди Маэстро продолжал слушать воображаемую музыку. Бегун покачивался над мешками с трупами, разглядывая именные таблички и бормоча что-то себе под нос. Чердак куда-то пропал, Крысолов, которого также нигде не было видно, обнаружился в результате под грузовиком. Одна бутылка виски исчезла, вероятно, вместе с Чердаком, а другая была на три четверти пуста.
Я обнаружил, что держу в руке стаканчик. Весь лед давно растаял. Я глотнул теплой водянистой жидкости, и она растворила наконец клей, заливавший мой рот.
– А кто живет рядом с лагерем? – спросил я.
– Там, где ты был? Это считается территорией лагеря.
– Но кто они все?
– Мы завоевали их сердца и мысли, – заявил Пират.
– А откуда эти детишки?
– С небес, – ответил Пират.
Ди Маэстро опустил палец и объявил, что он созрел для еще одного коктейля.
К моему великому удивлению, Пират встал на ноги, подошел к столу и взял стоящий рядом с бутылкой стаканчик. Наполнив его на дюйм виски, он протянул стаканчик ли Маэстро, а затем вернулся на свое прежнее место.
– Когда я впервые попал в этот гребаный рай, – сказал ди Маэстро, по-прежнему вглядываясь во что-то, видимое одному ему. – Здесь было не больше трех-четырех ребятишек. А теперь их тут человек десять. – Он выпил половину содержимого стакана. – И все они чем-то похожи на красную собаку Атуотера. (Так звали нашего С. О.)
Бегун перестал напевать.
– Дерьмо, – сказал он. – О Боже правый на небесах.
– Послушай только эту деревенщину, – сказал ди Маэстро.
Бегун был так возбужден, что даже подергал себя за собранные в хвостик волосы.
– Наконец они добрались до него, – произнес Бегун. – Он здесь. Этот чертов сукин сын мертв.
– Это друг Бегуна, – пояснил Пират.
Бегун склонился над одним из мешков, ощупывая его и радостно гогоча.
– Близкий друг, – сказал Пират.
– А ведь его чуть было не увезли до того, как я смог засвидетельствовать ему свое почтение.
Бегун расстегнул мешок и с вызовом взглянул на ди Маэстро – пусть только попробует его остановить. Из мешка поплыл ужасный запах.
Ди Маэстро наклонился и заглянул в мешок.
– Так значит, это и вправду он.
Бегун рассмеялся, как счастливый ребенок.
– Я ждал целый месяц. И чуть не пропустил его. Я знал, что рано или поздно его убьют, и все время проверял таблички с именами, и вот сегодня его наконец привезли.
– У него дерьмовый маленький носик и дерьмовые маленькие глазки, – сказал ди Маэстро.
Отмычка зашевелился, сел, протер глаза и улыбнулся. Как и Бегуна, Отмычку радовало каждое новое напоминание о том, что он находится во Вьетнаме. Дверь в дальнем конце сарая открылась, и я увидел, как внутрь втискивается Чердак. Он был в темных очках и свежей рубахе, и от него едва уловимо пахло мылом.
– Ранение в грудь, – продолжал ди Маэстро.
– Что ж, по крайней мере, эта сволочь умирала долго.
– Это Хейвенз. – Чердак быстро подошел к остальным. Проходя мимо меня, он повернул голову и коснулся рукой воображаемой шляпы.
– Я нашел Хейвенза, – сказал Бегун. – Он чуть было не проскочил мимо нас.
– Кто проверял табличку? – спросил Чердак, неожиданно останавливаясь.
Ди Маэстро медленно повернулся ко мне.
– Встать, Андердог, – потребовал он.
Я заставил себя подняться на ноги. Ко мне вернулся вдруг фрагмент чудесной картины, изменившей только что всю мою жизнь.
– Ты проверял таблички капитана Хейвенза?
Это было давно, очень давно, и я лишь смутно припоминал, как проверял таблички капитана.
Басовитый смех Чердака звучал, подобно музыке. Он чем-то напоминал голос Глена Брейкстоуна.
– Профессор ничего не знает о Хейвензе.
– Хм-хм, – прокашлял над мешком Бегун, и мне стало вдруг не по себе.
Я спросил, кто такой был этот Хейвенз. Бегун снова подергал себя за хвостик.
– Как ты думаешь, зачем я ношу эту дрянь? Это мой протест. – Ему вдруг понравилось это слово. – Я – протестант, ди Маэстро. – Он поднял два пальца, изображая приветствие пацифистов.
– Бомби Ханой, беби, – сказал на это ди Маэстро.
– Бомби Сайгон, черт побери. – Бегун ткнул указательным пальцем в мою сторону. Его глубоко ввалившиеся глаза, казалось, горели над впалыми щеками. Он всегда балансировал на грани между вменяемостью и бешенством, и под действием наркотика это стало только еще заметнее. – Я никогда не говорил тебе о Хейвензе? Никогда не цитировал его речей?
– Ты просто еще не дошел до этого, – успокоил его ди Маэстро.
– Ебать я хотел его речь, – заявил Бегун, и взгляд его горящих глаз сделался еще более страшным. – Знаешь, что не так со всем этим дерьмом, Андердог? – он снова изобразил приветствие пацифистов и посмотрел на собственную руку так, словно сам впервые видел этот знак. – Так делают все идиоты. Люди, которые считают, что есть правила превыше других правил. Это неправда. Ты борешься за свою жизнь, пока смерть не побеждает тебя. Мир – это война. И ты – гребаный идиот, если не понимаешь этого.
– Мир – это война, – покорно подтвердил я.
– Потому что нет правил превыше других правил.
Меня испугало то, что я чуть было не понял, что он имеет в виду. Мне не хотелось знать то, что знал Бегун. Это слишком дорого стоило.
Возможно, Бегун оказался в похоронной команде, а не в регулярной армии именно из-за капитана Хейвенза. Интересно, что мог натворить человек вроде Бегуна, чтобы его перевели сюда из действующей армии. Я вдруг понял, что вот-вот узнаю об этом.
Бегун смотрел во все глаза на ди Маэстро.
– Ты ведь знаешь, что здесь сейчас произойдет, – произнес он.
– Мы отошлем его домой, – твердо сказал ди Маэстро.
– Дайте мне выпить, – попросил Бегун. Я вылил в стаканчик остатки виски и прошел к мешкам, чтобы посмотреть на капитана Хейвенза. Дав Бегуну стакан, я посмотрел на темноволосого американца. У него был квадратный подбородок и такой же лоб. И еще – дерьмовый маленький нос и дерьмовые глазки. Широкий прозрачный пластырь закрывал рану в груди. Бегун кинул мне обратно пустой стакан и достал из висевшего на поясе футляра, который сейчас, как никогда, напоминал часть его тела, свой огромный нож. И тут я наконец понял, что сейчас произойдет.
Бегун, должно быть, уловил в воздухе мою дрожь, потому что он нова обратил на меня свой горящий взор.
– Ты думаешь, это месть? Ты не прав. Это доказательство.
Доказательство того, что он был прав, а капитан Хейвенз – не прав. Не прав с самого начала. Но что бы он ни говорил, меня все равно не покидала мысль о готовящейся мести.
Чердак подошел поближе и с интересом посмотрел на Бегуна. Отмычка пялился на них из грузовика.
Бегун склонился над телом капитана Хейвенза и начал отрезать его левое ухо. Это потребовало гораздо больших усилий, чем я мог предположить, из руки его торчали белые полоски мускулов. Но наконец землисто-серый кусок плоти остался в руке Бегуна. Сейчас ухо казалось гораздо меньше, чем на голове у капитана Хейвенза.
– Я засушу его на память, через неделю-другую будет в самый раз. – Бегун положил ухо капитана рядом с собой на бетонный пол и склонился над телом, словно хирург во время операции. Он улыбался с сосредоточенным выражением лица. Он просунул лезвие под кожу возле отрезанного уха и повел его вдоль линии волос капитана.
Я отвернулся, и кто-то сунул мне в руку едва тлеющий окурок последней пущенной по рукам «сотки». Я затянулся, отдал сигарету обратно и прошел мимо Чердака к выходу.
Как только я оказался снаружи, в глаза мне ударил солнечный свет, и земля качнулась вдруг навстречу. Несколько секунд я стоял, пошатываясь, затем ушей моих достиг звук отдаленного взрыва, и я быстро отвернулся от лагеря, словно испугавшись невольно, что сейчас на меня прямо с неба посыплются части разорванных тел.
Я бесцельно двинулся по грязной тропинке мимо деревьев с опавшими листьями. Мне пришло вдруг в голову, что по какой-то странной причине квартирьерам пришло в голову оставить эти деревья стоять здесь, в то время как обычно они вырубали абсолютно все, готовя место для лагеря. Значит, они хотели спрятать что-то за этими деревьями. Сделав это потрясающее открытие, я почувствовал себя настоящим гением.
За деревьями стояла пустая деревня – по обе стороны двух пересекающихся улиц карабкались на вершину холма одноэтажные домишки. Здесь не было ни ворот, ни часовых. Передо мной, в центре поселка, на маленькой лужайке у пересечения двух улиц безжизненно висел рядом с американским флагом какой-то другой, незнакомый.
Все это напоминало город-призрак.
Человек в темных очках и аккуратном сером костюме вышел из небольшого бетонного здания и внимательно посмотрел на меня. Он прошел по высокой траве мимо двух соседних домишек, время от времени бросая на меня косые взгляды. Дойдя до третьего строения, он вспрыгнул на крыльцо и исчез внутри. Он был здесь совершенно не на своем месте, словно огромный паровоз, который выехал бы вдруг из камина.
Как только за «паровозом», закрылась дверь, рядом тут же открылась другая, из которой выскользнул высокий солдат в форме цвета хаки. Это немного напоминало игрушечный городок на часах – как только закрывалась одна дверца – открывалась другая. Солдат посмотрел на меня, словно сомневаясь в чем-то, затем двинулся в мою сторону.
«Черт побери, – подумал я, – я имею право здесь находиться, я делаю для ваших задниц самую грязную работу».
Шагая, солдат вздымал клубы пыли. С пояса его свешивалась кобура с револьвером сорок пятого калибра, а из кармана рубашки торчали две шариковые ручки. На воротнике его виднелись два перекрещенных ружья, а на погонах – капитанские звезды. В одной руке он нес что-то мягкое, к петлице в воротнике были прицеплены болтающиеся у пояса часы на цепочке.
Я слишком поздно вспомнил о том, что надо отдать честь. Когда я все-таки поднял руку к голове, то вдруг сразу увидел, что у приближавшегося ко мне капитана было то же лицо, которое я видел только что в мешке. Это был капитан Хейвенз. Глаза мои остановились на именной табличке, но часы закрывали ее на две трети, и мне удалось прочесть только три буквы – «сом».
«Неплохой трюк, – подумал я. – Сначала я вижу, как с него снимают скальп, а через несколько минут он сам идет мне навстречу».
Подумал вдруг о мокрых листьях вяза, валявшихся в нужнике.
Призрак капитана Хейвенза улыбнулся мне. Затем назвал по имени и спросил:
– Как ты узнал, что я здесь?
Подойдя ближе, призрак оказался Джоном Рэнсомом.
5
– Догадался, – ответил я, а потом добавил, прочтя вопрос на лице Рэнсома. – Я просто шел по этой тропинке посмотреть, куда она ведет.
– Примерно так же попал сюда и я, – сказал Рэнсом. Он подошел достаточно близко, чтобы протянуть руку, и, сделав это, наверняка почувствовал запах сарая для мертвецов, а, возможно, также виски и выкуренных «соток». Брови его сошлись у переносицы.
– Чем ты здесь занимаешься? – спросил Рэнсом.
– Я в похоронной команде, – сказал я. – Вон там, – взмах рукой в сторону сарая. – А что делаешь ты? Что это за место?
Джон схватил меня за руку, но, вместо того, чтобы пожать ее, развернул меня и подтолкнул в сторону деревьев.
– Тебе лучше держаться отсюда подальше, пока не приведешь себя в порядок, – сказал он.
– Видел бы ты, что делают остальные, – пробормотал я, усаживаясь под одним из деревьев и приваливаясь к могучему стволу. Человек в сером костюме вышел из домика и пошел обратно к строению, из которого вышел несколько минут назад. Он снова вспрыгнул на крыльцо и, прежде чем войти внутрь, коснулся нагрудного кармана.
– Джонни проверяет свою пушку, – сказал я.
– Это Фрэнсис Пинкель, помощник сенатора Бермана. Пинкель воображает себя Джеймсом Бондом. Он носит в кобуре «вальтер». Мы устраиваем для сенатора брифинг, а потом посадим его в вертолет и покажем с воздуха один из наших проектов.
– Ты служишь в частной армии?
Он показал мне зажатый в кулаке зеленый берет.
– Так ты один из тех парней в рубашках Гарри Трумэна, которые «ходят с дипломатами», живут в провинции Дарлак и путаются с рейдами, – рассмеялся я.
– Иногда нас просят прокатить в вертолете кого-нибудь из штатских шишек, – сказал Джон, надевая берет на голову. Берет был темно-зеленым, как листья в разгаре лета, с кожаной полоской вдоль нижнего края, на нем была кокарда с двумя скрещенными стрелами поверх шпаги и девизом «De Oppresso Liber». Берет был Рэнсому очень к лицу. – Но как тебе удалось все это разузнать?
– Работая в похоронной команде, узнаешь многое. И все-таки – что это за место?
– Специальная опергруппа. Мы ютимся тут, на задворках «Уайт Стар», когда не живем в провинции Дарлак и не путаемся там с рейдами.
– Так вы действительно все это делаете?
Джон Рэнсом объяснил мне, что «зеленые береты» базируются в провинции Дарлак с начала шестидесятых годов, но сам он служил в горах у границы с Лаосом, в Кхан Дук. В прошлом году они спустили на парашюте бульдозер и вспахали полоску земли в джунглях. Пока они искали местных жителей племени кхату, которые должны были стать его солдатами, Джону пришлось руководить войском из подростков из Дананга и Хью. Они были немного волосатыми, объяснил Рэнсом, и совсем не походили на рейдов. Рассказывая мне о своем войске, Джон выглядел расстроенным и, казалось, злился на самого себя за то, что позволил мне это заметить. Он рассказал, что эти самые подростки включали на полную громкость транзисторы, стоя на посту.
– Но они убивали все, что движется. Включая обезьян.
– И как давно ты здесь околачиваешься?
– Пять месяцев. Но служу я уже третий год. Сначала проходил спецподготовку в Брэгге, а сюда попал как раз вовремя, чтобы помочь организовать лагерь в Кхан Дук. Это совсем не то, что регулярная армия. – Мне вдруг показалось, что Рэнсом словно оправдывается передо мной. – Мы делаем настоящие дела. Пробираемся в те части страны, которые солдаты регулярной армии и не видели, и наши команды наносят серьезный урон вьетконговцам.
– А я-то гадал – и кто же это наносит им урон?
– В наше время никто не верит в существование элиты, даже в армии. Но тем не менее мы – именно элита. Слышал когда-нибудь о Салли Фонтейне? А о Франклине Бачелоре?
Я покачал головой.
– Наша похоронная команда тоже что-то вроде элиты. Слышал когда-нибудь о ди Маэстро? Об Отмычке? О Бегуне?
Джона чуть ли не передернуло от этих слов.
– Я говорю о героях, – сказал он. – У нас есть парни, которые сражались с русскими в Германии и Чехословакии.
– А я и не знал, что мы воюем с русскими.
– Мы воюем с коммунизмом, – просто сказал Джон. – Это сейчас самое главное – остановить распространение коммунизма.
Он обрел веру в свое дело за пять месяцев, водя по лесу шайку малолетних бродяжек, и мне казалось, что я вот-вот пойму, как ему это удалось. Он все время смотрел вперед в ожидании настоящего дела.
Я пожалел о том, что Джон не может встретиться с Бегуном и Крысоловом. Сенатору Берману тоже невредно было бы с ними поговорить. Они могли бы обменяться взглядами на жизнь.
– А как ты попал в похоронную команду? – спросил меня Рэнсом.
Фрэнсис Пинкель выглянул из дома, оглядываясь вокруг в поисках воображаемых вьетконговцев. Вслед за ним вышел коренастый седоволосый мужчина – должно быть, сам сенатор – в сопровождении полковника из спецподразделения. Полковник был невысоким, но мускулистым, он вышагивал так, словно хотел с помощью силы своей личности продавить землю насквозь.
– Капитан Маккью решил, что эта работа доставит мне удовольствие, – ответил я на вопрос Джона Рэнсома.
Я заметил, что Рэнсом постарался запомнить произнесенное мною имя. Он спросил, где я должен присоединиться к своему подразделению, и я сказал ему.
Джон открыл висящие у пояса часы.
– Пора устраивать сенатору показательные выступления, – сказал он. – Ты не мог бы сходить принять душ и выпить кофе или что-нибудь в этом роде?
– Ты не понимаешь специфики похоронной команды, – сказал я. – Так лучше работается.
– Я собираюсь позаботиться о тебе, – сказал Рэнсом, выходя из леса и направляясь к идущему по тропинке сенатору. Обернувшись, он помахал мне рукой: – Может, встретимся в Кэмп Крэнделл.
* * *
* * *
* * *
В Кэмп Крэнделл я дважды встречался с Джоном Рэнсомом. К моменту нашей первой встречи он очень изменился, а ко второй – еще сильнее. Он попал в хорошую переделку в укрепленном поселке монтанардов под названием Лэнг Вей. Почти все их союзники из племени бру были перебиты, также как и большинство «зеленых беретов». Через неделю Рэнсому удалось сбежать из подземного бункера, набитого трупами его товарищей. Когда оставшиеся в живых бру дошли наконец до базы Кхе Санх, десантники достали винтовки и приказали им убираться обратно в джунгли. Дело в том, что к тому моменту знаменитый офицер морского десанта успел высмеять и разнести в пух и прах практику так называемой «антропологической войны» «зеленых беретов».
6
Я успел дважды употребить на этих страницах фразу «дно этого мира», и оба раза напрасно. Ни я, ни Джон Рэнсом, никто другой из тех, кому посчастливилось все-таки вернуться из Вьетнама, конечно же, не видели настоящего дна. А те, кто видел его, никогда уже не смогут заговорить. Эли Уизел использовал выражение «дети ночи» для описания переживших войну. Одни дети вышли из ночи на свет, а другие нет, но те, кто все-таки вышел, изменились навсегда. Ребенок стоит на фоне ночной тьмы. Ребенок, простирающий к вам руки, на губах которого играет загадочная улыбка. Он вышел прямо из тьмы. Он или может говорить или должен молчать вечно – это уж как получится.
7
Смерть моей сестры Эйприл – вернее, ее убийство – произошла следующим образом. Ей было девять лет, а мне семь. После школы Эйприл отправилась поиграть со своей подругой Маргарет Расмуссен. Отец был там, где бывал всегда в шесть часов вечера, – в конце нашей улицы, Шестой южной, в таверне «В часы досуга». Мать прилегла поспать. Дом Маргарет Расмуссен находился в пяти кварталах от нашего, на другой стороне Ливермор-авеню. Можно было сократить путь, перейдя через Ливермор-авеню и пройдя через сводчатый тоннель наподобие виадука, соединяющий отель «Сент Элвин» с пристройкой во дворе. Но в этом тоннеле часто собирался всякий сброд – бродяги и пьяницы, которых достаточно было в нашем районе. Эйприл прекрасно знала, что должна пройти три квартала мимо отеля «Сент Элвин», затем свернуть на Пуласки-стрит, но ей всегда так хотелось как можно скорее оказаться в доме Маргарет Расмуссен, что она ходила через тоннель. Я знал это.
Это был секрет. Один из наших секретов.
Я сидел в нашей гостиной и слушал радио. Я хочу вспомнить, и иногда мне, кажется, удается вспомнить, ощущение опасности, прямо связанное с мыслями о тоннеле у отеля «Сент Элвин». Если я вспоминал правильно, то я каким-то образом знал, что через минуту Эйприл пересечет Ливермор-авеню, пренебрежет, как всегда, безопасным обходным путем и направится прямо в тоннель, где ее ожидает нечто ужасное.
Я слушал «Мистера Тень» – единственную радиопрограмму, которая пугала меня по-настоящему. «Кто знает, как поселяется зло в людских сердцах? Мистер Тень!» За этими словами обычно следовал зловещий, даже устрашающий смех. Не так давно отец показал мне статью в «Леджере», где говорилось, что прототипом героя радиосериала был старик, живущий в Миллхейвене. Его звали Леймон фон Хайлиц, и когда-то давно этот человек называл себя «любителем преступлений».
Я выключил радио, но затем снова включил его на случай, если мать, проснувшись и услышав, что в доме тихо, решит посмотреть, чем я занят. Я вышел из дома через парадную дверь, пробежал по дорожке к тротуару и кинулся в сторону Ливермор-стрит. Эйприл не было на переходе среди ожидающих переключения светофора. Это означало, что она уже перешла улицу и вошла в тоннель. Все, что мне оставалось сделать, – это пробраться незамеченным мимо «Часов досуга» и посмотреть, как худенькая фигурка Эйприл с белокурыми волосами вынырнет с другой стороны тоннеля. Потом я могу спокойно повернуться и отправиться домой.
Я не верю в предчувствие, особенно когда дело касается меня. Я еще готов поверить, что они бывают у кого-то другого – только не у меня.
Груженый грузовик закрыл от меня противоположную сторону Ливермор-авеню. Это был длинный новенький грузовик с написанным на нем именем – кажется, «Аллертон» или «Аллингхэм». Улицы Миллхейвена были засажены вязами, листья их устилали тротуары, валялись в канавах, по которым текла чистая вода из прорвавшихся труб и несла листья, словно цветные лоскутки, к дренажным сливам внизу улиц. Из воды в ближайшей канаве высовывалась наполовину брошенная туда газета. Я помню, что разглядел на ней фотографию боксера, наносящего удар своему сопернику.
Грузовик наконец-то сдвинулся с места, и вместе с ним надпись – «Аллертон» или «Аллингхэм».
Грузовик проехал мимо арки над входом в тоннель, и я наклонился, чтобы лучше разглядеть, что там происходит на другой стороне улицы. Проезжавшие мимо машины заслоняли обзор, но я успел разглядеть голубое платье Эйприл, спокойно шагавшей по тоннелю. Она прошла его почти до половины, ей оставалось около четырех футов, прежде чем она выйдет на улицу с другой стороны. Поток машин снова заслонил ее от меня, затем я опять увидел голубое платье.
В это время огромная тень взрослого человека отделилась от темной стены тоннеля и двинулась в сторону Эйприл. Машины снова заслонили от меня тоннель.
Кто-то просто шел по тоннелю домой – возвращался из «Часов досуга». Я изо всех сил пытался убедить себя в этом, но тень в тоннеле двигалась прямо к Эйприл, а не мимо нее. Мне казалось, что я видел какой-то предмет, зажатый в руке мужчины.
Потом я вроде бы расслышал за ревом моторов крик, перерастающий в пронзительный вопль, но вой автомобильных гудков тут же заглушил его. Или что-то другое оборвало этот крик. Когда машины снова двинулись, гудки замолкли – это был обычный поток движения, состоявший в основном из машин, люди за рулем которых возвращались в это время домой с работы, проезжая под сенью вязов, склонившихся над Ливермор и Шестой южной улицами. Я смотрел на проем тоннеля, сходя с ума от волнения, и видел странно обмякшую спину Эйприл. Белокурые волосы падали ей на плечи, и тут вдруг эти волосы и голубое платье – все как-то странно дернулось вверх. Почти одновременно я увидел движение руки мужчины. Ужас приковал меня к тротуару.
На несколько секунд мне показалось, что все на этой улице, а возможно, и во всем Миллхейвене, остановилось. И тут пронзительная мысль о том, что происходит в тоннеле, словно подняла меня над землей и толкнула к канавам с плывущими по ним листьями и дальше – на мостовую. Для меня больше не существовало движения – только проем между машинами, сквозь который я видел плывущее в воздухе голубое платье Эйприл. Я бросился в этот самый проем, и только тогда осознал, что на самом деле вокруг меня движутся в обе стороны машины, водители которых отчаянно сигналят. В одну секунду – почти последнюю мою секунду – я вдруг понял, что движение в тоннеле прекратилось. Мужчина замер, затем повернулся в сторону шума улицы, и я разглядел форму его головы, разворот его плеч.
В этот момент, хотя я не знал об этом тогда, мой отец как раз вышел из «Часов досуга». С ним были несколько друзей, но отец появился на пороге первым.
Я повернулся в сторону оглушительного автомобильного гудка и увидел надвигавшуюся на меня, как в кадрах замедленной съемки, решетку радиатора. Я был не способен пошевелиться, хотя знал, что машина сейчас ударит меня. Мысль эта существовала как бы независимо от охватившего меня страха. Я словно знал ответ на один из вопросов сложного теста. Машина обязательно ударит меня, и тогда я непременно умру.
Куда проще было писать обо всем этом в «Тайне» в третьем лице.
Последнее, что я помню, – это машина, медленно надвигавшаяся на меня, словно рывками, как будто я просматриваю серию фотографий, изображавших движение этой машины. Отец и его друзья видели, как машина врезалась в меня, видели, как я повис на решетке, а потом свалился под бампер, и машина протащила меня за собой футов тридцать, прежде чем остановилась и я сполз на землю.
И в этот момент я умер – семилетний мальчик Тимоти Андерхилл умер от шока и боли. У него был проломлен череп, раздроблены кости ног и таза. Такие вещи не видны с тротуара. Я помню, что ощутил, как меня разрывает неведомая сила, как меня выкидывает в другое, никому не знакомое измерение, состоящее из ослепительного света. И остается только странное чувство, что оставляешь позади самого себя все, что связано с твоей личностью. Все это проходит, и остается нечто совсем другое. Хотелось бы верить, что я продолжал думать об Эйприл, плывущей, словно листик, через темный тоннель. Но вокруг меня горел неправдоподобный, отрицающий все остальное, свет, загадочное сияние, приводившее меня в состояние радостного возбуждения, какое можно пережить, только умерев хотя бы на несколько секунд. Воспоминания эти окутаны для меня пеленой непонятного страха, даже ужаса. Все это снится мне два-три раза в неделю – немного чаще того человека, которого я убил лицом к лицу. То, что я пережил, нельзя описать словами – это было что-то нечеловеческое. Одно из моих самых сильных ощущений состояло в том, что я точно знал: живые люди не должны это знать.
Я очнулся в больничной палате, закованный в гипс, замотанный бинтами и обклеенный пластырем. За этим последовал год ощущения полной обреченности, год инвалидных колясок и бессильного гнева – все это описано в «Тайне». Но там нет ничего о горе, овладевшем моими родителями. Смерть Эйприл оттеснила на задний план все мои несчастья. Думаю, мне тоже так и не удалось оправиться от горя – до сих пор я вижу время от времени ее призрак, особенно когда лечу на самолете.
* * *
* * *
* * *
Пятнадцатого октября, когда я еще лежал в больнице, произошло первое убийство «Голубой розы». Произошло оно почти на том же самом месте, где рассталась с жизнью Эйприл. Жертвой стала проститутка по имени Арлетт Монаган, известная на улице под кличкой Забава. Ей было двадцать шесть лет. Над телом Арлетт преступник вывел на стене слова «Голубая роза».
Двадцатого октября рано утром в постели номера двести восемнадцать отеля «Сент Элвин» было найдено тело Джеймса Тредвелла. Его также убил человек, написавший на стене над кроватью «Голубая роза».
Двадцать пятого октября на углу Шестой южной улицы и Ливер-мор был убит еще один молодой человек – Монти Лиланд. Водители машин, едущих в это время по Ливермор, не могли разглядеть происходящего, так как угол таверны «Часы досуга» загораживал обзор. Слова «Голубая роза» были написаны на этот раз над самой вывеской таверны, и владелец заведения Роман Маджестик поспешил закрасить его; как только полиция позволила это сделать.
А третьего ноября молодой врач по имени Чарльз Баз Лейнг выжил, вылечившись от ран, нанесенных ему убийцей, лица которого Баз не разглядел, в его собственном доме в восточной части Миллхейвена. На него напали сзади и попытались перерезать горло. Решив, что Баз мертв, убийца удалился, написав на стене все те же слова – «Голубая роза».
Последним убийством «Голубой розы» – по крайней мере, сорок один год всем казалось, что это убийство было последним – стала смерть Хайнца Штенмица, мясника, жившего на Маффин-стрит с женой и кучей приемных детей – все мальчики. Штенмица убили через четыре дня после нападения на врача на пороге его лавки, находившейся в том же доме, где он жил, за соседней дверью. Мне не стоило особого труда вспомнить этого Штенмица. Он был неприятным человеком и, увидев его имя в подзаголовке на первой странице «Леджера» (заголовок гласил: «Убийца „Голубой розы“ находит четвертую жертву»), я испытал самое что ни на есть неприличное в подобном случае чувство удовлетворения, которое наверняка повергло бы в шок моих родителей.
Но я знал то, чего не знали мои родители, вернее не хотели знать, несмотря на скандал, разразившийся год назад. Я знал, что существуют два мистера Штенмица. Один был неулыбчивым, но хорошо знающим свое дело немцем-мясником, который продавал родителям отбивные и сосиски. Высокий, светловолосый, с голубыми глазами, он держался в слегка агрессивной манере, которой втайне восхищались мои родители. Он напоминал героев, которых играл С. Обри Смит в фильмах тридцатых и сороковых годов.
Но был еще и другой мистер Штенмиц, которого я видел, когда мои родители, вложив мне в руку два доллара, посылали меня к мяснику за гамбургерами. Родители не верили, что внутри мистера Штенмица живет совсем другой человек. И если бы я стал настаивать на том, что так оно и есть, их недоверие быстро переросло бы в гнев.
Мистер Штенмиц, которого я видел, когда бывал один, обязательно выходил из-за своего прилавка и начинал гладить меня по голове, по рукам, по груди. Его огромная бородатая голова находилась слишком близко от меня. И мне всегда казалось, что стоявшие в лавке запахи крови и сырого мяса усиливались, когда Штенмиц приближал ко мне свое лицо, словно мясник ел сырое мясо и пил кровь.
– Пришел повидать своего друга Хайнца, – говорил он, поглаживая меня по щеке. – Ты ведь не можешь долго быть вдали от своего друга Хайнца, правда? – И он больно хлопал меня по ягодицам. Затем его толстые пальцы лезли мне в карманы. У него были самые светлые, самые водянистые голубые глаза, какие мне когда-либо приходилось видеть. – У тебя есть два доллара? И на что же эти два доллара? Может, на то, чтобы твой друг Хайнц показал тебе сюрприз?
– На гамбургеры, – угрюмо отвечал я.
Пальцы его продолжали тем временем шарить по моим карманам.
– Надеюсь, там нет любовных записочек? – приговаривал он. – Фотографий хорошеньких девочек?
Иногда я видел в лавке несчастного мальчика, отданного на попечение мистера и миссис Штенмиц, которым платили за это деньги, и при виде этих несчастных Билли или Джо мне хотелось сразу же убежать оттуда. Одного взгляда на этих детей было достаточно, чтобы понять: с ними что-то случилось. Они были словно высушенными и какими-то плоскими, будто их прогладили утюгом. Эти мальчики были не слишком чистыми, их одежда всегда была либо велика, либо мала им. Но самым страшным было то, что они не были похожи на живых людей, глаза их не светились, кто-то словно выпил из них соки, выкачал жизнь.
Увидев имя мистера Штенмица в подзаголовке сообщения об убийстве, я был изумлен и заинтригован, но главным чувством, которое я испытал, было облегчение. Теперь мне не придется больше ходить одному в мясную лавку. Не придется испытывать неприятное волнение от необходимости ходить туда вместе с родителями и видеть то, что видят они – персонажа из фильмов с С. Обри Смитом в переднике мясника, и в то же время видеть другого, ужасного Хайнца Штенмица, подмигивающего мне из-под надетой на лицо маски.
Я был рад, что он умер. И в то же время он казался мне недостаточно мертвым, чтобы это могло удовлетворить меня окончательно.
8
На этом убийства вроде бы прекратились. В последний раз надпись «Голубая роза» появилась над входом в лавку «Отличное мясо и домашние колбаски Штенмица». Человек, писавший эти странные слова над телами своих жертв, казалось, выполнил свой план или же гнев его иссяк, получив удовлетворение. Но Миллхейвен ждал, когда случится еще что-нибудь. Все ждали, пока упадет с ноги второй ботинок.
И он упал примерно через месяц с жутким грохотом. Мои самые яркие воспоминаний о том жутком годе после выписки из больницы навсегда остались в статьях в «Леджере», раскрывавших предысторию убийств «Голубой розы». Журналисты обнаружили в этих убийствах скрытую закономерность и очень радовались своему открытию. Однако даже они не могли не испытывать шока по поводу неожиданной развязки этой истории. Я очень много читал в тот год, но ничего не изучал настолько внимательно, как статьи в «Леджере» об этих убийствах. Это было ужасно, это была трагедия, но это была в то же время чертовски увлекательная история. Она стала моей историей, историей, которая чуть не открыла для меня мир.
Как только в очередном номере газеты помещалось продолжение истории Уильяма Дэмрока, я вырезал заметку и вклеивал ее в мой ставший в последнее время довольно толстым альбом. Мама считала, что семилетний мальчик, способный интересоваться такими ужасными вещами, и сам не менее ужасен. Отец считал, что вся эта история – позор для его родного городка. Он не хотел иметь к этому никакого отношения. Он отказался вдруг от всего в этой жизни, включая нас. Вскоре отец потерял работу лифтера в отеле «Сент Элвин» и практически перестал жить дома. Даже до увольнения отец начал проявлять все признаки того, что становится одним из пьянчужек, собиравшихся по вечерам в Тоннеле мертвеца. А после того как его уволили и он переселился от нас в квартиру на Олдтаун-уэй, отец на какое-то время просто растворился среди этих людей. Правда, он никогда не пил в самом Тоннеле мертвеца. Отец носил свою бутылку, обернутую в коричневую бумагу, по разным другим местам в районе Равнины и на границе с южной частью города. Но одежда его вечно была мятой и грязной, он редко брился и постепенно стал выглядеть старым и опустившимся.
В статьях с первых страниц «Леджера», которые я наклеил в свой распухший альбом, описывалось, как детектив из отдела по расследованию убийств, ведущий дело «Голубой розы», был найден сидящим за письменным столом в своей запущенной квартире, находившейся в подвале, с пулевым отверстием в правом виске. Это было за день до Рождества. «Леджер» всегда была респектабельной газетой, поэтому в статьях не описывалось, что стена напротив стола была забрызгана его кровью и мозгами. Служебный револьвер детектива Дэмрока, «Смитт-и-Вессон» тридцать восьмого калибра, из которого был сделан всего один выстрел, был зажат в правой руке Дэмрока. На столе перед детективом стояла пустая бутылка бурбона «Три передышки» и пустой стакан. Еще на столе лежала ручка и листок бумаги, вырванный из блокнота, на котором были выведены печатными буквами слова «Голубая роза». Примерно между тремя часами ночи и пятью утра детектив Дэмрок допил свой бурбон, написал на листочке из блокнота два слова и, совершив самоубийство, признался в убийствах, которые должен был раскрыть.
Иногда человеческая жизнь напоминает книгу.
* * *
* * *
* * *
В последующих статьях описывалось весьма неординарное прошлое детектива Дэмрока. Его настоящее имя было Карлос Розарио, и он был не рожден, а как бы выброшен в этот мир на морозный январский ветер – какой-то пожелавший остаться неизвестным житель Миллхейвена увидел полумертвого ребенка на берегу Миллхейвен-ривер. Этот человек, добравшись до ближайшей забегаловки с телефоном, вызвал полицию. Прибыв на место, полицейские обнаружили под мостом мать мальчика – Кармен Розарио, умершую от множества нанесенных ей ножевых ранений. Это преступление так никогда и не было раскрыто. Кармен Розарио была проституткой, нелегально иммигрировавшей из Санто-Доминго, и полиция только делала вид, что пытается разыскать ее убийцу. Безымянного ребенка, которого работник социальной службы, забравший его из полиции, назвал Билли, передавали с тех пор из одного дома в другой – людям, которые брались ухаживать за такими детьми. Он вырос жестоким подростком с сексуальными проблемами, чей живой ум, казалось, служил ему лишь для того, чтобы навлечь на него беду. Встав перед выбором – тюрьма или армия, – он выбрал армию, и там жизнь его изменилась. Он взял фамилию своего последнего отца и стал Билли Дэмроком, а Билли Дэмрок умел использовать свой ум уже не на то, чтобы попасть в беду, а на то, чтобы спасти собственную жизнь. Он вернулся из армии с полной коробкой медалей, множеством шрамов и с твердым намерением стать полицейским в Миллхейвене. Я думаю, ему хотелось вернуться в Миллхейвен, чтобы разобраться спустя много лет, кто же все-таки убил его мать.
Если верить отчетам полиции, Дэмрок не мог убить мою сестру Эйприл, потому что он убивал только тех, кого знал.
Монти Лиланд, убитый перед входом в «Часы досуга», был мелким преступником, одним из информаторов Дэмрока. В начале своей карьеры, до того, как его перевели из полиции нравов в отдел расследования убийств, Дэмроку не раз приходилось арестовывать Арлетт Монаган, проститутку, убитую за отелем «Сент Элвин». Впрочем, связь между ними казалась призрачной даже самим полицейским – многие сотрудники полиции нравов не раз арестовывали Арлетт. Было высказано предположение, что Джеймс Тредвелл, пианист из команды Гленроя Брейкстоуна, был убит потому, что видел, как Дэмрок убивает Арлетт.
Но самые красноречивые связи существовали между Дэмроком и двумя его последними жертвами.
За пять лет до того, как произошли убийства «Голубой розы», Баз Лейнг прожил целый год вместе с Уильямом Дэмроком. Эту информацию передала полиции экономка, уволенная Базом Лейнгом. Экономка утверждала, то эти двое были больше чем просто друзьями, потому что ей никогда не приходилось менять больше одного комплекта постельного белья, да и ссорились они как кошка с собакой. Или как собака с собакой. Миллхейвен – городок с консервативными нравами, и Баз Лейнг потерял в результате этих публикаций половину своих пациентов. Хорошо, что у Лейнга были деньги – те деньги, из которых он платил жалование уволенной экономке и на которые содержал большой дом с видом на озеро, – а через какое-то время многие пациенты вернулись к нему. Кстати Баз Лейнг всегда утверждал что его пытался убить вовсе не Уильям Дэмрок. На База напали сзади в темноте, и он потерял сознание, прежде чем успел что-нибудь сообразить и уж тем более разглядеть. Однако Баз был уверен, что нападавший был намного крупнее его самого. Баз Лейнг был шести футов трех дюймов ростом, а Дэмрок – на три дюйма ниже.
Но громче всего говорили сами за себя отношения убийцы и его последней жертвы. Вы наверняка уже догадались, что Билли Дэмрок был одним из несчастных детей, прошедших через грубые руки Хайнца Штенмица. К тому времени имя Штенмица было уже покрыто позором – его отправили в тюрьму штата за издевательство над детьми после того, как подозрительная сотрудница социальной службы по имени Дороти Грингласс дозналась наконец, что делает этот негодяй с отданными ему на попечение детьми. В течение года, пока Хайнц Штенмиц сидел в тюрьме, жена работала на его месте в мясной лавке и делилась со всеми соседями своим горем: клеветники и завистники оклеветали ее мужа, честного богобоязненного труженика. Некоторые из покупателей верили ей. Вернувшись домой, Штенмиц снова встал за прилавок, как будто ничего не случилось. Но многие все же помнили показания на суде сотрудницы социальной службы и нескольких подросших воспитанников Штенмица, которые согласились выступить на стороне обвинения.
И случилось то, что должно было случиться: один из несчастных воспитанников вернулся, чтобы восстановить попранную справедливость. Он хотел забыть то, что его заставляли делать, – он ненавидел того человека, в которого превратил его Штенмиц. В этом была его трагедия. Потому что все так называемые приличные люди предпочитают забыть о подобных вещах и вернуться как можно скорее к нормальной жизни.
Но я снова и снова листал страницы своего альбома, пытаясь найти фразу, намек, может быть, выражение чьих-то глаз на фотографии или изгиб губ – что-нибудь, что могло бы доказать мне: Уильям Дэмрок был тем человеком, которого я видел в тоннеле рядом со своей сестрой.
Когда я думал об этом, в голове моей начинали стучать крылья.
Я думал о том, как Эйприл уплывает у меня на глазах в мир ослепительного света, в мир, о котором не должен знать ни один живой человек. Уильям Дэмрок убил Хайнца Штенмица, но я не мог быть уверен в том, что он же убил мою сестру, и поэтому она так и будет вечно плыть в моем воображении в сторону этого ослепительного сияния.
Конечно, иногда я видел ее призрак. Когда мне было восемь лет, я вдруг оглянулся, едучи в автобусе, и увидел Эйприл в четырех рядах от меня. Бледное лицо ее было повернуто к окну. Не в силах вздохнуть, я стал смотреть прямо перед собой, а когда снова повернулся через несколько секунд, Эйприл уже не было. Когда мне было одиннадцать, я увидел Эйприл на нижней палубе двухпалубного паромчика, перевозившего нас с матерью через озеро Мичиган. Я видел потом, как она несет длинный французский батон к одной из машин на стоянке перед бакалейным магазином в Беркли. Она являлась мне среди медсестер, едущих в грузовике близ Кэмп Крэнделл – девятилетняя белокурая девочка, среди одетых в форму медсестер, обратившая ко мне свое печальное личико. Я дважды видел ее в Нью-Йорке в проезжавших мимо такси. А в прошлом году я летел в Лондон рейсом компании «Бритиш эйруэйз» и, обернувшись, чтобы поискать глазами стюардессу, увидел Эйприл, сидящую на последнем сиденье в последнем ряду салона первого класса и выглядывающую из окна, подперев подбородок кулачком. Я опять посмотрел прямо перед собой, задержав дыхание, а когда обернулся, сиденье было пусто.
9
Итак, здесь я погружаю в воду свои ведра и наполняю ручку чернилами.
10
В моей первой книге, «Вижу зверя» я писал о неверном восприятии личности, а потом оказалось, что «Расколотый надвое» в сущности о том же – о неправильно понятой личности. Меня все время преследовал призрак Уильяма Дэмрока, настоящего дитя ночи, чья личность интриговала меня так именно потому, что Уильям был добрым, порядочным человеком и одновременно убийцей. Вместе со всеми жителями Миллхейвена я считал его виновным в убийствах «Голубой розы». В «Коко», если разобраться, тоже говорилось в основном о непонятой личности, а в «Тайне» – о самой большой ошибке, совершенной Леймоном фон Хайлицем, знаменитым частным детективом из Миллхейвена. Он решил, что нашел убийцу одной женщины, который совершил затем самоубийство. Все мои книги в общем-то о том, что известная всем история не всегда является правдой. Я видел призрак Эйприл, потому что скучал по ней и хотел увидеть ее, и еще потому, что она хотела напомнить мне – настоящая история ее смерти осталась в прошлом, осталась нераскрытой. Сейчас мне кажется, что какая-то часть моего существа ожидала звонка Джона Рэнсома с того самого момента, когда я читал и перечитывал на страницах «Леджера» описание сидящего за письменным столом с пулевым отверстием в голове и револьвером в руке Уильяма Дэмрока. Пустая бутылка, пустой стакан, зажатый в руке револьвер, слова, написанные на листке из блокнота. Печатными буквами.
* * *
* * *
* * *
Человек, которого я убил лицом к лицу, прыгнул на меня сверху, когда я пробирался по просеке в джунглях, называвшейся Тропа тигра. На нем были очки, и у него была круглая приятная физиономия, застывшая от изумления, когда он увидел меня так близко. Он был плохим солдатом, еще хуже, чем я. В руках его было длинное ружье с деревянным прикладом, напоминавшее антикварное. Я выстрелил в него, и он сразу же упал, сложившись, как деревянная кукла, и исчез в высокой траве. Сердце мое учащенно забилось. Я сделал шаг вперед, чтобы рассмотреть его, представляя себе, как он замахивается на меня ножом или целится из ружья, которого не видно было в траве: Но я увидел, что он упал так же, как падают с неба мертвые птицы. И я понял, что он никогда больше не поднимет ружья. За моей спиной солдат по фамилии Линклейтер вопил во весь голос:
– Вы видели? Вы видели? Андердаун снял этого парня!
– Андерхилл, – автоматически произнес я.
У Конора Линклейтера были легкие мозговые отклонения, из-за которых он часто путал и перевирал слова и фразы. «Истина в пудинге», – сказал он однажды, и вот сейчас пудинг этот был передо мной. Я испытывал странное, жестокое торжество, я чувствовал себя победителем, как покрытый кровью соперника гладиатор на арене. Я наклонился ниже и увидел сначала ногу в черных штанах, затем вторую, затем его узкую грудь и раскинутые в стороны руки и наконец его голову. Пуля вошла ему в горло и оторвала часть шеи. Он был словно зеркальным отражением Эндрю Т. Мейджорса, над телом которого я стал когда-то настоящим членом похоронной команды.
– Ты достал его, парень, – не унимался Линклейтер. – Ты достал его по-настоящему. – И тут чувство торжества победы вдруг исчезло куда-то, и я почувствовал себя совершенно опустошенным. Я увидел вдруг, какие у него костлявые ноги. А лицо его выглядело каким-то странно сосредоточенным, словно он решал в уме сложную алгебраическую задачу, вычислял, где встретятся два поезда, движущихся навстречу друг другу с разной скоростью. Мне стало вдруг ясно, что у этого парня есть отец, мать, сестра, девушка. И почему-то захотелось вложить ствол моей М-16 в рану на его горле и выстрелить снова. Люди, которые никогда не узнают моего имени и чьих имен я тоже никогда не узнаю, будут ненавидеть меня (Эта мысль пришла позже).
– Эй, все о'кей! – сказал Конор Линклейтер. – Все о'кей, Тим.
Лейтенант велел ему заткнуться, и мы двинулись дальше по Тропе тигра. Я знал, что не услышу ничего подобного, но мне очень хотелось услышать, как только что убитый мной человек ползет за нами по траве.
11
В то утро, когда мне позвонил Джон Рэнсом, я неожиданно проснулся от мучившего меня кошмара. Я вскочил с постели, чтобы стряхнуть с себя этот ужас, и только в этот момент понял, что все это мне приснилось. Было шесть часов утра. Сквозь щель в занавеске пробивались лучи июньского солнца. Я взглянул вниз с антресолей, служивших мне спальней, и увидел стопку книг на моем журнальном столике, диваны с мятыми покрывалами, лежащую на письменном столе стопку бумаги, которая была рукописью одной трети моего нового романа, темный экран и клавиатуру компьютера, лазерный принтер. На столе стояли три пустые бутылки из-под «Перри». Мое королевство было в порядке, но мне хотелось еще «Перри». И я был все еще потрясен только что увиденным кошмаром.
Я сидел в чистом шикарном ресторане, совсем не похожем на «Сайгон», вьетнамский ресторанчик, находившийся на первом этаже дома на Гранд-стрит, где я жил. (На втором этаже жили мои друзья – Мэгги Ла и Майкл Пул). В ресторане, где я сидел, были голые белые стены и накрахмаленные розовые скатерти. Официант подал мне длинное белое меню, отпечатанное на жесткой глянцевой бумаге, и я прочел на нем название ресторана – «Л'Импрайм». Затем я стал читать меню и наткнулся на любопытное название блюда – «человеческая рука». «Это должно быть интересно», – подумал я, и когда к столику снова подошел официант, я заказал «человеческую руку». Блюдо принесли почти немедленно – две больших, красных, красиво сервированных руки, покрытых оболочкой, больше похожей на ломтики ветчины, чем на человеческую кожу. Больше на белом диске тарелки ничего не было. Я отрезал кусочек большого пальца левой руки и положил его в рот. Он показался мне немного сыроватым. И только тут меня пронзила вдруг мысль, что я жую человеческое мясо, я подавился и выплюнул кусок в розовую салфетку. Затем отодвинул от себя тарелку, надеясь, что официант не заметит, что подобная пища пришлась мне не по вкусу. Именно в этот момент я и проснулся, содрогаясь от ужаса, и выпрыгнул из кровати.
Судя по свету, пробивавшемуся сквозь занавески, я сделал вывод, что день будет жарким. Нам предстояло пережить еще одно невыносимо жаркое нью-йоркское лето, когда собачье дерьмо вскипает на тротуарах. К августу весь город будет точно обмотан влажным теплым полотенцем. Я снова лег в постель и попытался унять дрожь. Снаружи до меня донеслось птичье воркование, и я подумал, что это, должно быть, белые голуби. В ворковании их мне слышались какие-то странные слова, голубь словно спрашивал меня о чем-то. Прислушавшись, я стал разбирать эти слова.
– О... кто... о... кто, – кричал голубь. – О, – вздох, – кто, кто...
Именно этот вопрос я слышал всю свою жизнь.
Я встал и принял душ. Многие любят петь под душем, я же лишь повторял все время нараспев: «О...кто...»
Вытеревшись, я снова вспомнил две большие красные руки, лежащие на тарелке, и решил записать все это в свой блокнот. Этот сон был каким-то посланием, и даже если я никогда не смогу расшифровать его, все равно можно использовать это в одной из книг. Потом я записал в блокноте, что сказал мне голубь, решив, что это вполне могло иметь отношение к моему сну.
Работа двигалась медленно – последние дней пять мне вообще плохо работалось по утрам. Я достиг в своей книге того места, когда предстояло решить проблему, которую поставили передо мной описанные события. Я выдавил из себя пару предложений, откладывающих решение проблемы, затем сделал несколько записей в блокноте и решил отправиться на прогулку. Прогулки очищают мысль, делают мозг похожим на чистую страницу. Я встал, положил ручку в карман рубашки, засунул блокнот в задний карман брюк и вышел из квартиры.
Гуляя, я прохожу обычно огромное расстояние, угнетенный и одновременно очарованный тем, что происходит на улицах. Теоретически, ведра опускаются в колодец и приносят мне материал для заметок, пока мое сознание находится где-то совсем в другом месте. Я не добываю информацию сам, я думаю в этот момент о других вещах. Я прохожу по улицам, и чистый лист начинает постепенно заполняться фразами. Но на этот раз страница оставалась девственно белой, пока я шел через Сохо, и к тому моменту, когда я пересек Вашингтон-сквер, я так и не достал из заднего кармана свой блокнот. Потом я посмотрел на подростка, выписывающего фигуры на скейте вокруг торговцев наркотиками с их рюкзаками и «дипломатами», и увидел вдруг моторную лодку, скользящую по синей воде. За рулем ее сидел один из моих героев. Он щурился от яркого солнца, и время от времени прикрывал глаза рукой. Было очень рано, солнце только что взошло, и он держал курс на другую сторону озера. На нем был серый костюм. Я понял вдруг, куда он едет, достал из кармана блокнот и записал: «Чарли... моторная лодка... костюм... восход... причал у дома Лили... прячет лодку в камышах». Я увидел капельки росы на лацканах красивого серого пиджака Чарли.
Так вот что затеял Чарли Карпентер.
Я пошел вверх по Пятой авеню, глядя на спешащих на работу людей, и увидел Чарли, прячущего лодку в камышах у границ владений Лили Шихан. Он выпрыгнул на влажную землю, позволив лодке отплыть немного от берега. Прошел через камыши, вытер платком лицо и руки. Потом промокнул влажные места на пиджаке. Остановился на секунду, чтобы причесаться и поправить галстук. В окнах Лили было темно. Он быстро пересек лужайку, направляясь к крыльцу.
На Четырнадцатой улице я остановился, чтобы выпить чашку кофе. На Тридцать пятой улице Лили вышла из кухни и обнаружила стоящего на пороге Чарли Карпентера. «Решил заглянуть по дороге на работу, Чарли?» На ней, был длинна" белый халат с мелким цветочным рисунком, волосы ее были растрепаны. Я увидел, что Лили только что покрыла ногти свежим слоем лака цвета баклажана. «Ты, как всегда, полон сюрпризов».
А потом все остановилось, застыло, чтобы снова зашевелиться неизвестно когда. На Пятьдесят первой улице я зашел в «Б. Далтон», чтобы посмотреть кое-какие книги. В секции религиозной литературы на первом этаже я купил «Гностицизм Бенджамина Уолкера», «Библиотеку Хамманди» и «Евангелие от Фомы». Выйдя на улицу с книгами под мышкой, я решил отправиться в Центральный парк.
Пройдя мимо зоопарка, я присел на скамейку, достал блокнот и поискал мысленным взором Чарли Карпентера и Лили Шихан. Они не сдвинулись с мертвой точки. Лили по-прежнему говорила: «Ты, как всегда, полон сюрпризов». А Чарли Карпентер, стоя на пороге ее дома, держал руки в карманах и улыбался ей, как ребенок. Оба выглядели прекрасно, но я не мог сейчас о них думать. Я думал о похоронной команде и капитане Хейвензе. Я вспомнил странных людей, с которыми провел несколько дней, и увидел их прямо перед собой в сарае для трупов. Я вспомнил свой первый труп и историю Крысолова о Бобби Суэтте, который превратился в красный туман. Я видел перед собой Крысолова, рассказывавшего эту историю, его сверкающие злые глаза, его дрожащие руки, его возрождающееся к жизни существо, когда он рассказывал о звуках, которые издавала земля. Сейчас Крысолов казался мне удивительно молодым. Он был худ и костляв, как не сформировавшийся подросток.
Потом, сам того не желая, я вспомнил кое-что из случившегося дальше, как это бывало со мной иногда после ночных кошмаров. Мне пришлось встать со скамейки, я положил блокнот обратно в задний карман брюк и стал бесцельно бродить по парку. Я знал по опыту, что пройдет несколько часов, прежде чем я смогу работать или даже нормально разговаривать с кем-нибудь. Я чувствовал себя так, словно иду поверх могил, словно множество ребят вроде Крысолова и ди Маэстро, слишком молодых, чтобы голосовать и пить, лежат на глубине нескольких футов под этой травой. Затем я напрягся, услышав сзади звук чьих-то шагов. Пора было возвращаться домой. Я повернулся и пошел, как мне казалось, к Пятой авеню. Голубь, забив крыльями, поднялся над травой, которая примялась в том месте, где он взлетел, словно другая трава, на площадке для вертолетов.
Это происходит так, будто внутри тебя просыпается какая-то твоя часть, испуганная, бесполезная для жизни, которую ты ведешь в настоящем, со скверными, разрушительными привычками, и то, что осталось от твоего настоящего "я", каким оно успело стать, дрожит, преисполненное грусти и отчаяния. И ты понимаешь, что личность, которой ты стал, – лишь тонкая оболочка, покрывающая то, другое, более напряженное, более опасное "я". Самые сильные впечатления, которые ты так и не смог переварить в прошлом, поднимаются на поверхность и возвращают тебя туда, где ты испытал их когда-то. А то, что ты представляешь собой на сегодняшний день, способно только плакать, содрогаясь от ужаса.
Я увидел лицо человека, которого убил, на китайце, несущем на плечах свою дочь. Он выскочил на почти невидимую тропинку. Лицо его было словно заморожено – изумление его выглядело почти забавно. Я смотрел, как китаец подносит свою дочь к тележке торговца сосисками. Круглое личико девочки было серьезным и сосредоточенным. Отец ее сжимал в ладони сложенный доллар. Он нес смешное старинное ружье с деревянным прикладом, которое наверняка не годилось в подметки традиционному ВВ. Он купил хот-дог, завернутый в белую папиросную бумагу, и передал его дочери. Без кетчупа, без горчицы, без соевого соуса. Просто обычный американский хот-дог. Я поднял М-16 и прострелил ему горло. Он тут же упал на землю. Это напоминало цирковой номер.
Чарли Карпентер и Лили Шихан отвернулись от меня, оскалили зубы и пронзительно завыли.
Я сел на скамейку, стоящую под лучами яркого солнца. С меня градом тек пот. Я был вовсе не уверен, что двигался до этого на восток, к Пятой авеню, а не на запад, в глубь парка. Я медленно вдохнул, потом выдохнул раскаленный воздух, пытаясь совладать с неожиданно охватившей меня паникой. Но на этот раз все было немного хуже, чем обычно. Хотя, в общем, ничего серьезного. Я открыл наугад одну из купленных мною книг. Это оказалось «Евангелие от Фомы». И вот что я прочитал:
Царствие Небесное
Подобно женщине, несущей кувшин,
Полный еды, во время далекого пути.
Когда ручка сломалась,
Содержимое кувшина вытекло ей за спину,
А она так и не заметила, что что-то не так,
Пока, придя домой, не поставила кувшин
И не обнаружила, что он пуст.
Царствие Небесное
Подобно человеку, решившему убить патриция.
Он обнажил свой меч дома
И всадил его в стену,
Чтобы проверить, достаточно ли сильна его рука.
А потом он вышел из дома и убил патриция.
Я подумал о своем отце, пьющем виски на аллее перед отелем «Сент Элвин». Тяжелое солнце Миллхейвена падало на грязные красные кирпичи и засаленный бетон. Скрючившись на скамейке, мой отец подносил к губам бутылку.
Я встал и обнаружил, что колени мои по-прежнему дрожат. Две молодые женщины на соседней скамейке засмеялись чему-то, и я посмотрел в их сторону.
– Как ты любишь секреты, – сказала одна из них другой. – Давай начнем все сначала.
* * *
* * *
* * *
Вернувшись на Гранд-стрит, я ввел записи в компьютер и распечатал их. Я подумал было о том, чтобы спуститься вниз и показать эти загадочные записи Мэгги Ла, но вовремя вспомнил, что сегодня пятница, а по пятницам Мэгги работает в библиотеке Нью-йоркского университета над своей диссертацией по философии. Тогда я прошел на кухню и открыл холодильник. К дверце его была прикреплена фотография, которую я вырезал из «Нью-Йорк тайме» на следующий день после казни Теда Банди. На фотографии изображена его мать, прижимающая к уху телефонную трубку и затыкающая второе ухо указательным пальцем свободной руки. За сползшими на нос очками видно, что брови ее сходятся на переносице. Подпись под фотографией сообщала читателям, что перед ними Луиз Банди из Такомы, штат Вашингтон, которая прощается по телефону со своим сыном, Теодором Банди, маньяком-убийцей, который был казнен вчера во Флориде.
Всякий раз, глядя на эту ужасную фотографию, я подумываю о том, чтобы снять ее. И все время пытаюсь вспомнить, почему мне вообще пришло в голову ее вырезать. А потом открываю дверь холодильника.
Телефон зазвонил в тот самый момент, когда я потянул за ручку. Я закрыл дверь и направился в комнату, чтобы снять трубку.
Я сказал «алло», и голос на другом конце провода сказал то же самое.
– Я говорю с Тимоти Андерхиллом? – спросил он затем. – С писателем Тимоти Андерхиллом?
Когда я подтвердил, что это именно я, человек на другом конце провода произнес:
– Мы встречались последний раз очень давно, Тим. Это Джон Рэнсом.
Мне почему-то захотелось вдруг сказать что-нибудь вроде «ну конечно», словно я знал, что он позвонит, словно у меня на глазах начинают сбываться события, которые я предчувствовал последние несколько дней.
– Я как раз думал о тебе, – сказал я, и это было правдой, потому что только что в Центральном парке я вспоминал последний раз, когда виделся с Рэнсомом – тогда он уже вовсе не напоминал дружелюбного, уверенного в себе и в том, что он делает, капитана, выкрикивающего лозунги о том, что надо остановить распространение коммунизма, которого я видел в Кэмп Уайт Стар. Тогда он чем-то напомнил мне Бегуна. Вокруг его шеи висело ожерелье из каких-то высохших черных предметов, которые я принял поначалу за уши, пока не убедился, что это языки. С тех пор я больше не видел его, но на всю жизнь запомнил то, то он сказал мне в тот день.
– Я тоже думал о тебе, – произнес голос Джона Рэнсома на другом конце провода. Сейчас голос его явно не походил на голос человека, носившего когда-то ожерелье из языков. – Я как раз читал «Расколотого надвое».
– Спасибо, – сказал я, спрашивая себя: неужели он звонит только по этому поводу. Я подумал, что голос его звучит очень устало.
– Но я звоню не по этому поводу, – разрешил мои сомнения Рэнсом. – Я просто подумал, что тебе любопытно будет узнать одну вещь. Может быть, ты даже захочешь приехать сюда.
– Куда сюда?
– В Миллхейвен, – сказал он. Затем он рассмеялся, и я подумал, что Джон, пожалуй, пьян. – Думаю, тебе не известно, что я вернулся в родной город. Я теперь профессор в колледже Аркхэм.
Это действительно было для меня сюрпризом. Аркхэм представлял собой скопище угрюмых кирпичных зданий в западной части Миллхейвена. Кирпич давно потемнел от времени, а окна в зданиях всегда выглядели грязными. У Аркхэма всегда была неважная репутация, и я подумал, что с тех пор, как я был последний раз в Миллхейвене, наверняка мало что изменилось.
– Я преподаю религию, – сказал Рэнсом. – У нас небольшая кафедра.
– Приятно снова слышать твой голос, – сказал я, начиная постепенно отвлекаться от нашего разговора.
– Нет же, ты послушай, – сказал Джон, словно уловив перемену в моем настроении. – Тебя наверняка заинтересует то, что здесь случилось. Я хочу поговорить с тобой об этом.
– И что же случилось? – спросил я.
– Кто-то напал на двух жителей Миллхейвена и оставил над их телами надпись «Голубая роза». Первая жертва умерла, вторая – в коме. Она может умереть в любую минуту.
– О, – единственное, что смог я произнести. – Неужели?
– Второй жертвой была Эйприл.
Кровь застыла у меня в жилах.
– Моя жена, – пояснил Рэнсом. – Она до сих пор в коме.
– Господи! – воскликнул я. – Мне очень жаль, Джон. Так что же случилось?
Джон кратко рассказал о нападении на его жену.
– Я хотел задать тебе всего один вопрос, – сказал он под конец. – Если ты сможешь ответить на него – хорошо, если нет – тоже ничего страшного.
Я спросил его, что же это за вопрос, хотя мне казалось, что я знаю, о чем он хочет спросить.
– Ты по-прежнему думаешь, что тот детектив, Дэмрок, которого ты описал в своей книге под именем Эстергаз, действительно убил всех этих людей?
– Нет, – не сказал, а скорее выдохнул я. – С тех пор, как я написал эту книгу, у меня появилась новая информация.
– Об убийствах «Голубой розы»?
– Но ты ведь не думаешь, что на Эйприл напал тот же человек? – спросил я.
– Честно говоря, именно так я и думаю, – ответил Джон после паузы. – Ведь в конце концов, если убийцей был не Дэмрок, значит, тот парень все эти годы разгуливал на свободе.
– Тебе, должно быть, очень тяжело сейчас.
Джон замялся.
– Я как раз хотел поговорить с тобой об этом. Я... я сейчас не в лучшем состоянии, но я вовсе не хочу тебе навязываться. Ты уже сообщил мне больше чем достаточно. Я даже не знаю, что сказать дальше.
– Нет, ты прекрасно это знаешь, – возразил я.
– Мне кажется, набрав твой номер, я надеялся, что ты захочешь приехать сюда. Приехать, чтобы помочь мне.
«Ты так любишь секреты».
«Давай начнем все сначала».