Часть вторая.
Альфред Борден
Глава 1
Начато в 1901 году.
Мое имя – мое настоящее имя – Альфред Борден. История моей жизни – это история тайн, на которых зиждется моя жизнь. На этих страницах они будут описаны в первый и последний раз; другой рукописи не существует.
Я появился на свет восьмого дня мая 1856 года в приморском городе Гастингсе, рос крепышом и непоседой. Отец мой был известным на всю округу бондарем и колесных дел мастером. Наш дом номер 105 по Мэнор-Роуд находился в ряду других домов вдоль извилистой улицы, прилепившейся к склону одного из холмов, на которых стоит Гастингс. За домом круто уходил вниз безлюдный склон, где в летние месяцы пасли скотину, а перед окнами тот же самый холм, но уже застроенный домами, вздымался вверх, заслоняя от нас море. Жители этих домов, а также окрестные землевладельцы и промышленники исправно обеспечивали моего отца работой.
Наш дом выделялся шириной и высотой среди всех прочих, потому что его прорезала арка ворот, которые вели на задний двор, к мастерским и сараям. Моя комната, выходящая окном на улицу, располагалась прямо над въездом, отделяемая от него лишь дощатым полом и тонким слоем штукатурки, поэтому в ней круглый год стоял грохот, к которому зимой добавлялся немилосердный холод. В этой комнате я рос и взрослел, становясь из мальчика мужчиной.
Теперь этот мужчина – Le Professeur de la Magie, а я – мастер иллюзий.
Хотя рассказ только-только начался, сейчас придется сделать небольшое отступление, ибо я не намерен сводить эту рукопись к простому жизнеописанию, как принято среди тех, кто берется повествовать о себе. Она, повторюсь, будет рассказывать о тайнах моей жизни. Таинственность – самая суть моего ремесла.
Позвольте для начала представить и пояснить избранный мною способ изложения. Раскрытие собственных тайн может быть истолковано как саморазоблачение, однако необходимо иметь в виду следующее: как иллюзионист, я позволю вам увидеть только то, что сам захочу показать. Но в этом показе будет незримо присутствовать загадка.
Поэтому для начала необходимо уточнить два взаимосвязанных понятия: тайна и восприятие тайны.
Рассмотрим такой пример.
Во время каждого выступления обычно настает момент, когда зрителям кажется, будто фокусник делает паузу. Приблизившись к рампе, он останавливается в сиянии огней лицом к залу. Он говорит (или, если номер без слов, дает понять): «Смотрите, у меня в руках ничего нет». Чтобы все в этом удостоверились, он показывает ладони залу и разводит пальцы, словно подтверждая, что ничего в них не припрятал. Затем он поворачивает ладони тыльной стороной, и все окончательно убеждаются, что его руки пусты. Ну и чтобы развеять последние сомнения, фокусник может слегка потеребить манжеты и поддернуть их на пару дюймов вверх, дабы показать, что и там ничего нет. Затем он выполняет свой трюк, в ходе которого, спустя считанные секунды после того как неопровержимо было доказано, что в руках у него ничего нет, из этих самых рук откуда ни возьмись появляются веер, живой голубь или кролик, букет искусственных цветов, а то и горящая свеча. Парадоксально! Невероятно! Публика в восторге от такого чуда, стены зада сотрясает шквал аплодисментов.
Как такое возможно?
Фокусник и его зрители заключают между собой особое соглашение, которое я называю Конвенцией о мистификации. Ни одна из сторон не формулирует ее открытым текстом; более того, зрители, как правило, даже не подозревают, что стали участниками этой Конвенции, но дело обстоит именно так.
Разумеется, на сцену выходит не чудодей, а просто артист, который играет роль чудодея и хочет, чтобы зрители уверовали, хотя бы ненадолго, в его связь с потусторонними силами. Зрители, в свою очередь, прекрасно знают, что им показывают ненастоящие чудеса, но гонят от себя эту мысль и охотно идут на поводу у фокусника. Чем искуснее артист поддерживает иллюзию чуда, тем выше оценивается его мастерство.
Демонстрация пустых рук и незамедлительное опровержение этой пустоты предписаны Конвенцией о мистификации. Конвенция диктует определенные правила. Например, в повседневном общении было бы нелепо демонстрировать пустые руки, правда? А теперь представьте: фокусник ни с того ни с сего извлекает откуда-то вазу с цветами, не убедив перед этим зрителей в полной невозможности такого действа. Публика даже не поймет, что это был фокус. Оваций не последует.
Эти примеры иллюстрируют выбранный мною способ повествования.
Итак, позвольте перейти к моей Конвенции о мистификации, руководствуясь которой я пишу эти строки. Пусть читатель поймет: перед ним не чудо, а иллюзия чуда.
Первым делом я, образно говоря, предъявляю вам пустые ладони, развожу пальцы и провозглашаю (запомните хорошенько): «Эти записки правдиво изображают меня на сцене и в жизни, точны в деталях и продиктованы честными побуждениями».
Теперь я поворачиваю к вам ладони тыльной стороной и продолжаю: «Многое из того, что здесь написано, подтверждается беспристрастными источниками. О моих выступлениях писали газеты, мое имя внесено в биографические справочники».
Наконец, я поддергиваю манжеты, обнажаю запястья, и спрашиваю: «Подумайте сами, зачем мне говорить неправду, если эти записки предназначены только для меня; ну, может быть, еще для моих близких и для потомков, которых я никогда не увижу?»
В самом деле, зачем?
Но раз уж я показал, что выхожу к вам с пустыми руками, вы должны не просто ожидать обмана – вы должны ожидать, что будете обманываться с полной готовностью!
Таким образом, нигде не погрешив против истины, я уже начал мистификацию, которая составляет всю мою жизнь. Вымысел заключен в каждом слове, начиная с самого первого. Ткань этой истории сплетается из вымысла, который нигде себя не обнаружит.
Я отвлек ваше внимание рассуждениями о правдивости, о беспристрастных источниках и высоких мотивах. Как и при демонстрации пустых рук, я утаил главное, и теперь вы смотрите совсем в другую сторону.
Как известно каждому фокуснику, во время представления кое-кто из зрителей ничего не поймет, иные сочтут, что их одурачили, третьи притворятся, будто знают каждую уловку, зато остальные – счастливое большинство – приготовятся увидеть чудо, получат удовольствие и славно проведут вечер.
Впрочем, всегда найдутся один-два человека, которые запомнят мистификацию и долго будут ломать над ней голову, но ни на шаг не приблизятся к разгадке.
Прежде чем вернуться к событиям своей жизни, расскажу одну историю, которая проливает свет на выбранный мною способ повествования.
В годы моей молодости на эстрадных подмостках царила мода на восточные фокусы. Чаще всего с такими номерами выступали европейцы или американцы, одетые и загримированные под китайцев, но изредка в Европе появлялись и настоящие китайцы. Одним из них – и, полагаю, величайшим из всех – был выходец из Шанхая по имени Цзи Линьхуа, известный под сценическим именем Цзин Линь-Фу.
Мне довелось увидеть его выступление всего один раз; это было несколько лет назад в театре «Адельфи» на Лестер-Сквер. Когда дали занавес, я поспешил к служебному входу и упросил привратника отнести артисту мою визитную карточку. Мне тут же было передано любезное приглашение подняться в гримерную. Иллюзионист не заговаривал о своих трюках, но мне в глаза бросился самый знаменитый предмет его реквизита: на подставке у него за спиной виднелся большой аквариум с золотыми рыбками, который в кульминационный момент программы чудесным образом возникал буквально из воздуха. Мне было предложено осмотреть эту вещь, и я не обнаружил в ней никакого подвоха. В обыкновенной воде, за обыкновенным стеклом плавало с десяток живых декоративных рыбок. Зная технику соответствующего трюка, я попробовал приподнять аквариум – и поразился его тяжести.
Цзин заметил мои потуги, но промолчал. Он не мог знать наверняка, известен ли мне секрет его номера, и не собирался им делиться даже с собратом по профессии. Я же ломал голову, как бы поделикатнее намекнуть, что для меня этот трюк не составляет тайны, но в конце концов счел за лучшее промолчать. Мы провели вместе четверть часа; все это время он не поднимался со стула и только вежливо кивал, пока я рассыпался в похвалах. Перед моим приходом он успел переодеться в темные брюки и полосатую рубашку синих тонов, но еще не снял грим. Когда я собрался уходить, он встал со своего места перед зеркалом, чтобы проводить меня до дверей. При ходьбе Цзин не поднимал головы, его руки безвольно свисали вдоль туловища, а ноги волочились по полу, словно каждый шаг причинял ему нестерпимую боль.
С тех пор прошло много лет, его уже нет в живых, и я вправе предать гласности его заветную тайну, немыслимые масштабы которой волею случая открылись мне в тот вечер.
Пресловутый аквариум в течение всего номера находился на сцене, под рукой у фокусника, готовый к внезапному и загадочному появлению из воздуха. Однако сей предмет был искусно спрятан от глаз публики. Под развевающимся китайским плащом иллюзионист таскал аквариум по сцене, сжимая его коленями, чтобы в нужный момент создать для публики иллюзию чуда. Никому в зале не приходило в голову, как это делается, хотя к разгадке можно было прийти путем несложных логических рассуждений.
Но логика магическим образом вступала в противоречие сама с собой! Плащ был единственным атрибутом, способным укрыть громоздкий аквариум; тем не менее здравый смысл противился такому объяснению. Зрители видели на сцене дряхлого старца, едва передвигающего ноги. Выходя на поклоны, Цзин Линь-Фу опирался на локоть ассистента; со сцены артиста уводили под руки.
При этом истинная картина была совершенно иной. Цзин отличался недюжинной физической силой, что вполне позволяло ему носить по сцене аквариум описанным способом. Передвигаясь с грузом такого внушительного размера и неудобной формы, он волей-неволей начинал шаркать, как старый китайский вельможа. Такая походка ставила под угрозу секрет всего номера, и тогда, желая сохранить профессиональную тайну, артист взял за правило при ходьбе старчески волочить ноги. Этой привычке он не изменял до самой смерти. Ни под каким видом – ни дома, ни на улице, ни днем, ни ночью – он не позволял себе двигаться естественным шагом.
Такова сущность человека, который играет роль волшебника.
Зрители прекрасно знают, что иллюзия репетируется годами, что каждое представление готовится самым тщательным образом, но мало кто сознает, до каких пределов доходит страсть фокусника к мистификации, какое наваждение довлеет над ним всю жизнь, требуя вновь и вновь бросать мнимый вызов законам обыденного.
Жертвой такого наваждения и стал Цзин Линь-Фу; прочитав эту историю, вы, наверно, догадались, что мне самому тоже присуща одержимость. Страсть к мистификации правит моей жизнью, диктует решения, определяет каждый мой шаг. Даже сейчас, при написании этих заметок, она подсказывает, о чем можно поведать, а о чем следует умолчать. Я уподобил свой метод изложения показу якобы пустых ладоней, но, если выразиться точнее, за каждой фразой стоит здоровяк, играющий роль дряхлого старца.
Глава 2
Поскольку отцовская мастерская приносила немалый доход, родители смогли определить меня в академическую гимназию «Пэлем» – попросту говоря, в начальную школу, которую возглавляли две старые девы, барышни Пэлем. Гимназия располагалась у развалин средневековой городской стены на Истборн-стрит, неподалеку от гавани. Под сварливый гвалт чаек, среди неистребимого запаха тухлой рыбы, который витал над пристанью и над всем побережьем, я постигал премудрости грамоты и счета, а также начатки истории, географии и устрашающей французской грамматики. Все полученные знания пригодились мне в дальнейшем, а неравная борьба с французским по иронии судьбы закончилась тем, что я стал выходить на эстрадные подмостки в образе профессора-француза.
Мой путь в школу и обратно лежал через возвышенность Уэст-Хилл, которую успели застроить только в непосредственной близости от нашего дома. Узкие тропы вели меня сквозь душистые заросли тамариска, заполонившие в Гастингсе все открытое пространство. В те времена город переживал эпоху подъема, во множестве строились новые дома и курортные гостиницы. По молодости лет я этого почти не замечал, поскольку школа находилась в старом городе, а курорт начинался за Белой скалой. Этот островерхий утес взорвали – громыхнуло на славу, – чтобы расчистить место для широкого променада вдоль набережной. Невзирая на все эти новшества, жизнь в старинном городке Гастингсе шла своим чередом, как и сотни лет назад.
Я мог бы немало рассказать о своем отце, и хорошего, и дурного, но, чтобы не отступать от своей собственной истории, ограничусь только хорошим. Отца я любил и вдобавок научился у него столярному делу, чем, как ни странно, обеспечил себе имя и состояние. Могу заверить: мой родитель вел трезвый образ жизни, был трудолюбив, честен, сметлив и по-своему великодушен. С работниками обходился по справедливости. Не отличаясь набожностью, он избегал захаживать в церковь, но своих домашних приучал к гражданской добродетели, которая не допускает никакого действия или бездействия во вред ближнему. Он был талантливым краснодеревщиком и умелым тележным мастером. Если у нас дома случались скандалы (а без них не обходилось), то, как я с годами понял, причиной тому был мучивший отца душевный разлад, хотя истоки и подробности такого внутреннего конфликта были мне неведомы. Хотя отец никогда не вымещал на мне свою злость, я его побаивался, даже выйдя из детского возраста, но и любил его всей душой.
Мою матушку звали Бетси Мэй Борден (в девичестве Робертсон), а отца – Джозеф Эндрю Борден. У меня было семеро братьев и сестер, но двое умерли в младенчестве, до моего появления на свет. Я не был ни старшим, ни младшим из детей; мать с отцом меня особо не выделяли. С братьями и сестрами (впрочем, не со всеми) мы кое-как ладили.
В возрасте двенадцати лет меня забрали из школы и пристроили к делу в колесной мастерской. Так началась моя взрослая жизнь, в том смысле, что теперь я проводил больше времени среди взрослых, чем среди сверстников, а главное – мое собственное будущее стало принимать реальные контуры.
Два момента повлияли на меня кардинальным образом.
Во-первых, я просто-напросто научился работе с деревом. Его вид и запах были мне привычны с рождения, но прежде я не догадывался, какие ощущения возникают у человека, который поднимает с земли брус, вонзает в него топор или орудует пилой. Стоило мне всерьез заняться столярным делом, как я проникся уважением к дереву и понял, чего можно достичь с его помощью. Правильно высушенное и умело распиленное дерево обнаруживает свою естественную фактуру; это красивый, долговечный и податливый материал. Дереву придается любая форма; оно сочетается практически с любыми другими материалами. Его можно красить, бейцевать, обесцвечивать, гнуть. Оно необыкновенно и вместе с тем заурядно; любой предмет, изготовленный из дерева, воспринимается как надежный и привычный, а потому не бросается в глаза.
Иными словами, это идеальный материал с точки зрения иллюзиониста.
В мастерской мне, хозяйскому сыну, не давали никаких поблажек. В первый же день меня поставили на самую тяжелую и неблагодарную работу – вместе со вторым подмастерьем отправили на распилку бревен. Мы ежедневно брались за дело в шесть утра и не разгибали спины до восьми вечера; нам полагалось только три кратких перерыва, чтобы утолить голод. Не знаю, какое занятие могло бы натренировать мое тело лучше, чем двенадцатичасовой рабочий день в мастерской; это же ремесло внушило мне опасливое, но благоговейное отношение к древесине. После этого многомесячного посвящения в ремесло меня перевели на менее тяжелую и более ответственную работу: я учился отмерять, обтачивать и шлифовать дерево для колесных спиц и ободов. Теперь я постоянно находился среди тележных и прочих мастеров, что работали на моего отца, и реже виделся с приятелями-подмастерьями.
В один прекрасный день, примерно год спустя после того как меня забрали из школы, в мастерской объявился новый работник по имени Роберт Нунэн; его подрядили восстановить разрушенную ураганом заднюю стену двора, которая давно требовала ремонта. Появление Нунэна и стало вторым обстоятельством, определившим мое будущее.
Погруженный в работу, я не обратил на него никакого внимания, но в час дня, когда наступил перерыв, Нунэн присел вместе со всеми за верстак, служивший нам обеденным столом, достал из-за пазухи колоду карт и предложил любому желающему «угадать дамочку». Старики, подняв его на смех, советовали нам не попадаться на эту удочку, но кое-кто все же решил посмотреть, что будет. Из рук в руки начали переходить скромные суммы денег; у меня-то в карманах гулял ветер, но нашлось двое-трое любопытных, которые были не прочь рискнуть парой монет.
Больше всего меня поразило, сколь непринужденно и ловко Нунэн обращался с картами. Как уверенны и точны были движения! Он все время что-то негромко приговаривал, словно увещевая нас, зрителей, а сам демонстрировал три карты разного достоинства, потом быстрым, но плавным движением опускал их рубашкой кверху на лежавший перед ним ящичек и начинал передвигать их своими длинными пальцами, после чего делал паузу и предлагал нам угадать даму. Мастеровые не отличались особой зоркостью; им намного реже, чем мне, удавалось проследить за перемещением нужной карты (хотя и я ошибался чаще, чем угадывал правильно).
Потом я спросил у Нунэна:
– Как у тебя так ловко получается? Можешь меня научить?
Сперва он отнекивался, повторяя, что это сущая безделица, но от меня не так-то просто было отвязаться.
– Мне нужно понять, как это выходит! – твердил я. – Дама кладется посредине, ты передвигаешь карты всего два раза, и она оказывается совсем не там, где ждешь. В чем тут секрет?
И вот однажды, дождавшись перерыва, он, вместо того чтобы облапошивать мастеровых, позвал меня в пустующий угол тележного сарая и показал, как нужно манипулировать тремя картами, чтобы движения обманывали глаз. Две карты – даму и любую другую – требовалось легко держать, одну поверх другой, между большим и средним пальцами левой руки, а третью карту – в правой. Раскладывая карты на столе, он делал перекрестное движение руками, его пальцы едва заметно касались столешницы и на мгновение замирали, отчего создавалось впечатление, будто первой выкладывается именно дама. Но в действительности почти каждый раз на стол незаметно соскальзывала совсем другая карта. Это классический карточный фокус, который так и называется – «три карты».
Когда до меня дошла эта хитрость, Нунэн продемонстрировал еще несколько трюков. Он показал, как задерживать карту в ладони, как делать перехлест, как снимать, чтобы задуманная карта сдавалась первой или последней, и как заставить доверчивого зрителя из сложенных веером карт выбрать задуманную. Все это Нунэн проделывал небрежно, желая скорее порисоваться перед мальцом, нежели поделиться своим умением; ему, видно, было невдомек, с какой жадностью впитывал я его науку. Когда он закончил, я попытался проделать фокус с дамой, но карты разлетелись по полу. Я сделал еще одну попытку, потом еще и еще. Нунэн давно потерял ко мне всякий интерес и вернулся к работе. Ближе к ночи, перед сном, я все-таки освоил «три карты» и принялся разучивать другие фокусы, которые видел лишь мимолетно.
Настал день, когда Нунэн, докрасив восстановленную стену, ушел восвояси и, стало быть, исчез из моей жизни. Больше я его никогда не видел. Но он разбередил мальчишескую душу. Я дал себе зарок во что бы то ни стало овладеть искусством ловкости рук, которое (как я узнал из книжки, незамедлительно взятой в библиотеке) называется манипуляцией, а по-ученому – престидижитацией.
Глава 3
Вот что определило ход моей жизни в течение последующих трех лет. Во-первых, я быстро взрослел и превращался из подростка в мужчину. Во-вторых, отец очень скоро понял, что я уже выучился на плотника и способен на большее. Наконец, в-третьих, я неустанно тренировал руки, чтобы показывать фокусы.
Эти приметы моего существования переплетались друг с другом, как волокна каната. И отцу, и мне самому нужно было зарабатывать на жизнь, поэтому меня никто не освобождал от изготовления бочек, тележных осей и колес, но когда выпадала свободная минута, либо сам отец, либо кто-нибудь из десятников посвящал меня в тонкое ремесло краснодеревщика. Отец хотел направить меня по своим стопам. Если бы я не обманул его ожиданий, то по завершении моего ученичества он бы купил для меня мебельную мастерскую, чтобы я поставил в ней дело по своему усмотрению. Он мечтал, что в старости уйдет на покой и будет мне помогать. Иначе говоря, отец раскрыл передо мной собственные несбывшиеся надежды. Мои успехи в работе по дереву напомнили ему о честолюбивых помыслах его юности.
Между тем я добился заметных успехов и в другом ремесле, которое считал своим главным призванием. Все мое свободное время посвящалось разучиванию фокусов. Например, я старался довести до совершенства все известные виды манипуляций с картами. Я считал, что основу любых фокусов составляет ловкость рук, точно так же, как простая тоническая гамма составляет основу сложнейшей симфонии. Разыскать соответствующие учебные пособия было неимоверно трудно, но какие-то руководства для фокусников все же выходили в свет, и при большом желании их можно было разыскать. По ночам я раз за разом становился перед большим зеркалом в своей холодной комнате над аркой ворот и учился придерживать карты ладонью, выдавливать их из колоды, тасовать и сдавать, раскладывать на столе и складывать веером, передергивать и снимать всякими хитроумными способами. Я узнал, как играть на людских привычках, каким образом можно отвлечь внимание зрителей и что скорее собьет их с толку – железная клетка для птиц (кто заподозрит, что у клеток бывают складные прутья?), или мяч, на вид слишком большой, чтобы поместиться в рукаве, или стальной кинжал, который якобы немыслимо согнуть. На овладение приемами сценической магии уходило не так уж много времени; но, разучив какой-нибудь фокус, я доводил его до автоматизма, затем, после некоторого перерыва, обращался к нему вновь, исправляя малейшие погрешности, а потом еще и еще – и так добивался совершенства. Эти занятия не прекращались ни на день.
Залогом моих успехов стала ловкость и сила рук.
Сейчас я ненадолго отступлю от этой истории, чтобы переключиться на свои руки. Я опускаю перо и кладу ладони перед собой, поворачиваю их под рожком газовой лампы и, пытаясь отрешиться от повседневности, смотрю на них взглядом стороннего наблюдателя. Удлиненные, тонкие кисти; аккуратно подстриженные ногти, все одинаковой длины; нельзя сказать, что это руки художника, но это и не руки чернорабочего, и уж тем более не руки хирурга; это руки мастера-краснодеревщика, посвятившего себя престидижитации. Когда я поворачиваю их ладонями кверху, кожа выглядит совсем бледной, почти прозрачной; на ее фоне темнеют сгибы между фалангами пальцев. Подушечки крепких больших пальцев мягкие и округлые, но, когда я напрягаю мышцы, на ладонях возникают твердые бугорки. Поворачивая кисти тыльной стороной, я снова разглядываю тонкую кожу, припорошенную светлыми волосками. Эти руки привлекают женщин; кое-кто даже говорит, что за такие руки можно полюбить.
Даже теперь, в пору зрелости, руки я тренирую ежедневно. В них достаточно силы, чтобы раздавить каучуковый теннисный мяч. Я сгибаю пальцами стальные гвозди, раскалываю доску ребром ладони. С другой стороны, та же самая рука, удерживая монету в один фартинг кончиками среднего и безымянного пальцев, одновременно работает со сценической аппаратурой, пишет на грифельной доске или отвечает на рукопожатие добровольца из публики; по завершении этих маневров фартинг чудесным образом появляется словно ниоткуда.
На левой ладони у меня небольшой шрам – напоминание о том времени, когда я еще не научился оберегать ладони. Уже тогда упражнения с колодой карт, с монетой, с тонким шелковым платком и разным другим реквизитом, которым я мало-помалу обзаводился, убедили меня в том, что человеческая рука – в высшей степени тонкий инструмент, деликатный, мощный и чувствительный. Но столярное ремесло губительно для рук – эта неприятная истина открылась мне во время работы в мастерской. Зазевавшись при изготовлении обода, я сделал одно неверное движение резцом – и мою левую руку рассек глубокий порез. Помню, я остолбенел при виде темной крови, толчками выбрасываемой из раны и стекающей по запястью до самого локтя. Сведенные судорогой пальцы сделались похожими на когти ястреба. Бывалых работников, оказавшихся рядом, такая травма не испугала; сохраняя присутствие духа, они споро наложили мне жгут и снарядили телегу, чтобы отправить меня в больницу. Две недели я ходил с повязкой. Но страшнее, чем кровь, боль и временная утрата легкости движений, было другое: меня обуял страх, что рука, даже после заживления раны, так и останется безнадежно искалеченной и ни на что не годной. Со временем стало ясно, что эта опасность миновала. Я испытал немало треволнений, пока рука плохо гнулась и почти не слушалась, но сухожилия и мышцы в конце концов разработались, края раны срослись как положено, и через два месяца я вернулся к прежней жизни.
Однако этот случай стал мне уроком. В те годы престидижитация была для меня всего лишь увлечением. Я еще не выступал перед публикой и даже не развлекал мастеровых, как это делал Роберт Нунэн. Все мое искусство сводилось к монотонным упражнениям перед высоким, в человеческий рост, зеркалом. Но это увлечение захватило меня целиком, переросло в страсть и грозило сделаться наваждением. Мог ли я подвергать себя риску получить травму?
Вот так и вышло, что рассеченная ладонь стала еще одной вехой моей жизни, потому что она определила для меня главенствующие цели. Прежде я был подмастерьем, который в свободное время баловался фокусами, а после того случая стал начинающим фокусником, для которого нет преград. Кому-то это могло показаться пустой забавой, но удержать в ладони спрятанную карту, исподволь выудить из фетрового мешочка бильярдный шар или незаметно сунуть одолженную у зрителя пятифунтовую банкноту в заготовленный апельсин стало для меня важнее, чем смастерить тележное колесо по заказу трактирщика.
В этом я себе не признавался! Как же так? Не рискую ли я зайти слишком далеко? Больше не напишу ни слова, пока не уточню!
Ну вот, мы посоветовались и приняли решение не останавливаться. Стало быть, продолжаю? Договорились. Я могу писать то, что сочту нужным, а я могу добавлять к этому все, что сочту нужным. В мои планы не входило писать ничего такого, на что я не дал бы согласия; именно то, что не вызывает разногласий, я и буду подробно описывать, а я потом перечту. Прошу прощения, если я думал, что я меня обманывал; так выходило без злого умысла.
Несколько раз перечел эти записки и, смею предположить, разобрался, к чему веду речь. Моя реакция была вызвана крайним удивлением. Теперь я немного успокоился и вижу, что пока еще не вышел за пределы допустимого.
Но сколь многое осталось без внимания! Полагаю, далее нужно поведать о встрече с Джоном Генри Андерсоном, потому что не кто иной, как он, рекомендовал меня Маскелайнам.
Почему бы не перейти прямо к этим событиям?
Либо мне нужно начать прямо сейчас, либо оставить мне памятку на видном месте. Чтобы мне почаще чередоваться!
Обязательно вкл. в рассказ след. моменты:
1. Как я узнал, чем занимается Энджер, и как я с ним поступил.
2. Олив Уэнском (NB: я тут ни при чем).
3. Сара? Дети?
Ибо Конвенция распространяется даже на эти пункты, верно? Так я ее истолковываю. В этом случае либо нужно многое вычеркнуть, либо много чего добавить.
Сам удивляюсь, сколько страниц я уже исписал.
Глава 4
В 1872 году, когда мне было шестнадцать лет, на гастроли в Гастингс приехал Джон Генри Андерсон; целую неделю он выступал в театре «Гэйети» на Куинс-Роуд со своим «Передвижным иллюзионом». Я не пропустил ни одного вечера, причем старался, насколько позволяли средства, покупать билеты как можно ближе к сцене. О том, чтобы хоть раз остаться дома, не могло быть и речи. Самый знаменитый иллюзионист своего времени, он прославился изобретением ряда невероятных трюков; мало этого – говорили, что он покровительствует начинающим фокусникам.
Каждый вечер Андерсон включал в программу номер, известный среди профессионалов как «чудо-ящик». По ходу дела на сцену приглашалась небольшая группа добровольцев-ассистентов (из публики вызывались исключительно мужчины). Сначала они помогали выкатывать из-за кулис высокий деревянный ящик на колесах, возвышающийся над подмостками ровно настолько, чтобы зрители могли убедиться: потайного люка под ним нет. Затем волонтерам предлагалось удостовериться, что ящик пуст, повернуть его кругом и даже отрядить кого-нибудь одного, чтобы тот зашел внутрь и подтвердил, что спрятаться там негде. Наконец, они собственноручно запирали дверь на внушительные замки. Добровольцы так и оставались на сцене, а мистер Андерсон снова поворачивал ящик, демонстрируя залу надежность запоров, и вдруг стремительным движением сбивал замки, распахивал дверцу, и… перед публикой возникала прелестная юная ассистентка в пышном платье и широкополой шляпке.
Всякий раз, когда мистер Андерсон отбирал добровольцев, я стремительно вскакивал с места, но он неизменно проходил мимо. Как я жаждал попасть в число избранных! Мне не терпелось узнать, что испытывает человек, стоящий перед зрителями на сцене в лучах софитов. Я сгорал от желания оказаться рядом с мистером Андерсоном во время исполнения этого номера. Но больше всего мне хотелось разглядеть устройство шкафчика. Конечно, «чудо-ящик» не составлял для меня тайны, ибо к тому времени я успел докопаться или дойти своим умом до техники выполнения всех трюков, которые пользовались популярностью в те годы; но мне было важно не упустить редкую возможность осмотреть вблизи сценическую аппаратуру крупнейшего иллюзиониста. Ведь секрет этого номера кроется в конструкции ящика. Увы, моим мечтам не суждено было сбыться.
Когда закончилось последнее представление, я собрался с духом и направился к служебному входу, чтобы подкараулить Андерсона. Однако не прошло и минуты, как из-за конторки появился привратник и, склонив голову набок, смерил меня любопытным взглядом.
– Прошу прощения, сэр, – заговорил он, – но мистер Андерсон приказал, коли вы появитесь, немедленно пропустить вас к нему.
Нужно ли говорить, как это меня поразило!
– А вы уверены, что речь шла именно обо мне?
– Да, сэр, вне всякого сомнения.
Совершенно сбитый с толку, но охваченный радостным волнением, я, следуя объяснению привратника, заспешил по узким коридорам и лестницам, чтобы наконец оказаться в гримерной моего кумира. И там…
Там состоялась короткая, но волнующая беседа с мистером Андерсоном. Мне не хочется пересказывать ее в подробностях, отчасти потому, что прошло уже много времени и кое-какие детали, естественно, стерлись из памяти; но отчасти также и потому, что времени все-таки прошло недостаточно для того, чтобы избавиться от стыда за свои юношеские излияния. Целую неделю я наблюдал за мистером Андерсоном из партера и окончательно убедился, что он незаурядный артист, одинаково владеющий словом и жестом, безупречно выполняющий иллюзионные трюки. Увидев его наедине, я совсем растерялся, но, когда ко мне вернулся дар речи, из меня лавиной хлынули восторженные дифирамбы.
Впрочем, разговор коснулся двух моментов, которые здесь могут оказаться небезынтересными.
Прежде всего, мистер Андерсон объяснил, почему так и не выбрал меня в ассистенты. Оказывается, во время первого представления он чуть было не пригласил меня на сцену, видя мою ретивость, но что-то его удержало. Впоследствии, заприметив мое лицо, он догадался, что перед ним собрат по профессии (как у меня затрепетало сердце от такого признания!), и поостерегся иметь со мною дело. Он не знал – да и откуда ему было знать? – что у меня на уме. Многие фокусники, особенно молодые и тщеславные, не гнушаются присваивать находки именитых предшественников, так что опасения Андерсона были вполне понятны. Однако теперь он извинился за свое недоверие.
Второй существенный момент был следствием первого; мистер Андерсон понял, что я делаю первые шаги в постижении профессии, и черкнул для меня короткое рекомендательное письмо, с которым надлежало поехать в Лондон и явиться в Сент-Джордж-Холл – к самому Невилу Маскелайну.
Тут у меня от избытка чувств и открылся фонтан красноречия, о котором до сих пор стыдно вспоминать.
Полгода спустя после той незабываемой встречи я действительно отправился в Лондон и разыскал мистера Маскелайна; тогда-то и началась моя сценическая карьера. Такова вкратце история моего знакомства с Андерсоном, а затем и с Маскелайном. Не стану подробно описывать каждый свой шаг на пути к успеху и обретению мастерства; остановлюсь лишь на эпизодах, которые имеют непосредственное отношение к этому повествованию. В моей жизни был затяжной период, когда я выходил на сцену только для того, чтобы отточить свое искусство, и мои выступления были весьма далеки от идеала. Рассказывать о тех временах мне не хочется.
Так или иначе, встреча с Андерсоном стала для меня переломной. Помимо Андерсона и Маскелайна, у меня не было больше знакомых иллюзионистов вплоть до того времени, пока моя Конвенция не приняла нынешнюю форму; таким образом, из всех собратьев по ремеслу только они и знают секрет моего номера. Мистер Андерсон, к сожалению, ушел в мир иной, а вот Маскелайны, включая самого Невила Маскелайна, по-прежнему выступают на эстраде. Я знаю, что могу рассчитывать на их молчание; вернее сказать, ничего другого мне не остается. Мои секреты иногда оказывались под угрозой разглашения, но я не намерен возлагать вину за это на мистера Маскелайна. Скажу больше: истинный виновник мне хорошо известен.
Теперь вернусь к главной линии моего сюжета, что, собственно, и собирался сделать, пока я меня не перебил.
Глава 5
Несколько лет назад в газетах промелькнуло высказывание кого-то из фокусников (кажется, это был Дэвид Девант): «Иллюзионисты охраняют свои секреты не потому, что эти секреты значительны и оригинальны, а потому, что они незначительны и тривиальны. Поразительные сценические эффекты зачастую достигаются в результате таких смехотворных уловок, что фокуснику просто стыдно признаться, как он это делает».
Именно так в сжатом виде звучит парадокс сценической магии.
Не только фокусники, но и зрители привыкли считать, что номер будет безнадежно «испорчен», если тайна его исполнения станет явной. Людям по душе атмосфера загадочности, которая царит на представлении; они вовсе не жаждут ее нарушить, хотя все не прочь узнать, что именно было проделано у них на глазах.
Фокусник, естественно, хочет сохранить свои тайны, чтобы и дальше безбедно существовать за счет кассовых сборов, и этого тоже никто не оспаривает. Однако артист, таким образом, становится жертвой собственной скрытности. Чем дольше номер держится в репертуаре, чем чаще исполняется, чем большее число людей с необходимостью вводит в заблуждение, тем важнее хранить его секрет.
Со временем известность растет. Ширится зрительская аудитория, конкуренты наступают на пятки, а то и перенимают весь номер целиком, и артист пускается во все тяжкие, чтобы не стоять на месте, чтобы проверенный иллюзион с годами казался все более сложным и таинственным. Но суть его не меняется. Секрет остается мелким и тривиальным, а вместе с ростом популярности растет и угроза разоблачения. Таинственность превращается в манию.
Итак, ближе к делу.
Чтобы сохранить свою тайну, я всю жизнь имитировал некий физический дефект (конечно, не в буквальном смысле – это лишь образная дань памяти Цзин Линь-Фу). Теперь я достиг того возраста и, не скрою, того уровня благосостояния, когда сцена уже перестала быть золоченой приманкой. Спрашивается, должен ли я, фигурально говоря, «прихрамывать» до конца своих дней, чтобы сохранить тайну, о которой мало кто знает и почти никто не задумывается? Не вижу в том особого смысла; по этой причине я и решил, вопреки своему обыкновению, описать «Новую транспортацию человека». Так называется иллюзион, который сделал меня всемирно знаменитым и, по мнению знатоков, до сих пор остается непревзойденным образцом искусства сценической магии.
Сначала будет описано то, что видно из зала.
Затем последует Развенчание Тайны.
С этой целью и начато мое повествование. А теперь, как договорились, я откладываю перо в сторону.
Вот уже три недели, как я не возвращался к своим записям. Не стану вдаваться в объяснения и не стану выслушивать объяснений. Тайна «Новой транспортации человека» принадлежит не мне одному, и тчк. Что за безумие меня преследует?
Тайна, много лет служившая мне верой и правдой, выдержала нешуточные покушения и т.п. Я охранял ее всю жизнь. Разве не этому служит моя Конвенция?
Почему же сейчас я пишу, что все подобные секреты тривиальны? Тривиальны! Выходит, я посвятил свою жизнь тривиальностям?
Две трети моего трехнедельного молчания прошли в мучительных раздумьях на эту тему.
Эти записки (дневник, рассказ или как их называть?) сами по себе стали, как я уже говорил, результатом моей Конвенции. Хорошо ли я обдумал последствия?
Конвенция требует, чтобы я принимал на себя ответственность за любое свое высказывание, пусть даже опрометчивое или вырвавшееся по неосторожности. Так я и поступаю – словно произнес эти слова сам. Точно так же я поступаю и в тех случаях, когда роли меняются; по крайней мере, хочется думать, что я веду себя именно так. Конвенция требует единства целей, действий, высказываний.
Поэтому я не стану добиваться, чтобы я вернулся к началу и вычеркнул строки, кот-е сулят раскрытие тайны. (По этой же причине я не смогу впоследствии вычеркнуть то, что я пишу сейчас.)
Но раскрыть мою тайну не представляется возможным; этот вопр. вообще не подлежит обсуждению. Придется еще какое-то время имитировать «хромоту».
Не хочется даже думать, что Руперт Энджер и ныне ходит по земле! Иногда мне и вправду удается о нем забыть, погрузить этого злокозненного негодяя в пучину забвения, но он до сих пор коптит небо. Пока он жив, я не могу быть спокоен за свою тайну.
Говорят, он до сих пор выступает со своей версией «Новой транспортации человека», да еще позволяет себе бросать в зал возмутительные реплики, как-то: «Этот номер многие хотят повторить, но никто не способен покорить». У меня сердце кровью обливается от таких инсинуаций; не меньше досаждают мне и др. сообщения, кот-е поступают от сведущих лиц. Энджер нашел новый способ транспортации, и ходят слухи, будто номер смотрится неплохо. Правда, у Энджера есть большой недостаток: медлительность. Как он ни пыжится, ему не удается превзойти меня в скорости! Представляю, как он лезет вон из кожи, пытаясь выведать мою тайну!
Конвенция должна остаться в силе. Никаких признаний!
Раз уж здесь всплыло имя Энджера, придется рассказать, как он вверг меня в серьезные неприятности и как началась наша вражда. Не собираюсь скрывать – это и без того вскоре станет ясно, – что первый камень бросил именно я.
Впрочем, меня сбила с толку приверженность высоким, как мне казалось, принципам, а когда мне открылось содеянное, я попытался искупить свою вину. Вот как это было.
Вокруг профессии иллюзиониста подвизаются отдельные личности, которые рассматривают престидижитацию как крючок, на который ловится и ротозей, и богатей. Они используют ту же бутафорию и технику, что и настоящие иллюзионисты, но делают вид, что воистину творят «чудо».
Кто-то может подумать: невелика разница между таким вот ловкачом и профессиональным иллюзионистом, играющим роль волшебника. Однако их разделяет глубокая пропасть.
Я, например, в начале представления иногда показываю номер, который называется «Китайские кольца». Небрежно держа в руках эти самые кольца, выхожу на середину освещенной сцены. Ни слова не говорю о том, что собираюсь делать. Зрители видят (или полагают, что видят; или же согласны полагать, что видят) десяток блестящих металлических колец. Несколько человек из зала получают возможность потрогать и осмотреть каждое кольцо в отдельности, а потом объявить всем присутствующим, что оно цельнолитое, без прорезей и сочленений. После этого я забираю у добровольных помощников все кольца и, к вящему изумлению публики, мгновенно соединяю их в цепь, которую поднимаю над головой для всеобщего обозрения. Позволив кому-нибудь из зрителей ткнуть пальцем в любое место цепи, я соединяю и разъединяю звенья, причем именно в том месте, которое мне указано. Составляю из нескольких колец какую-нибудь фигуру и так же быстро ее разбираю, нанизываю их себе на руку или на шею. В конце номера зрители видят (или полагают, что видят… см. выше) у меня в руках десяток целехоньких, разрозненных колец.
Как это достигается? Отвечаю: за счет многолетней практики. Здесь, конечно, есть свой секрет, и, поскольку номер по-прежнему широко исполняется, я не вправе вот так, походя, раскрывать его технику. Это трюк, видимость, иллюзия, где ценится не тайна, якобы мистическая, а мастерство, блеск и артистизм исполнения.
А теперь возьмем другого фокусника. Владея той же техникой, он выполняет тот же самый трюк, но во всеуслышание клянется, что соединяет и разъединяет кольца при помощи волшебных чар. Разве к его выступлению станут подходить с теми же мерками? От него будут ждать не мастерства, а связей с потусторонними силами. Публика увидит перед собой не артиста, а чародея, над которым не властны законы природы.
Если в зале окажется профессиональный иллюзионист, такой, как я, он непременно скажет зрителям: «Да это же обыкновенный фокус! Просто кольца не такие, какими кажутся с виду. Вы видели совсем не то, что подумали».
На что чудотворец ответит (притворно): «Зрители увидели сверхъестественное. Если вы считаете, что я просто показал фокус, то потрудитесь в открытую объяснить, как это делается».
И тут я приду в замешательство. Профессиональная честь не позволит мне разгласить секреты трюка.
Так что в глазах публики чудо останется чудом.
Когда я делал первые шаги на эстраде, в моду вошло общение с духами, или «спиритизм». Иногда сеансы устраивались прямо в театрах, при большом скоплении публики, но чаще – негласно, в артистических студиях или частных домах. Все эти священнодействия объединяло нечто общее. Они якобы давали надежду престарелым и скорбящим, внушая им мысль о существовании загробной жизни. За такое внушение люди выкладывали немалые деньги.
С точки зрения иллюзиониста-профессионала, спиритические сеансы отличались двумя существенными особенностями. Во-первых, спиритисты использовали шаблонные сценические приемы. Во-вторых, они неизменно вещали о сверхъестественной природе своего действа. Иными словами, во время сеансов звучали ложные заявления о «потусторонних силах».
Это больше всего действовало мне на нервы. Поскольку такие трюки мог бы с легкостью исполнить любой иллюзионист, мне было по меньшей мере досадно слышать, что их относят к паранормальным явлениям, которые «доказывают», что загробный мир существует, что духи способны являться живым, что мертвые способны говорить и тому подобное. Все это ложь, но ее трудно опровергнуть.
Так вот, в 1874 году я приехал в Лондон. При содействии Джона-Генри Андерсона и под покровительством Невила Маскелайна я начал искать работу в эстрадных театрах и мюзик-холлах, которыми богат столичный город. Иллюзионные номера пользовались большим спросом, но и фокусников-профессионалов было в избытке, поэтому пробиться в их ряды оказалось нелегко. Подписав ряд скромных контрактов, я занял какое-никакое место в мире иллюзиона. Хотя публика всегда хорошо принимала мои номера, путь к вершине был долгим. До воплощения «Новой транспортации человека» было еще далеко, но, признаться честно, задумал я этот уникальный номер еще в Гастингсе, когда стучал молотком в отцовских мастерских.
Фокусники-спириты того времени обычно рекламировали свои услуги в газетах и журналах, и зачастую их деятельность получала широкий отклик. Спиритизм преподносился как более захватывающая, сильная и действенная форма магии по сравнению со сценической. Если артист достаточно искушен, чтобы ввести молодую женщину в транс и заставить ее парить в воздухе, читалось между строк, то почему бы не использовать эти умения с большей пользой – для общения с умершими? И правда, почему?
Глава 6
Имя Руперта Энджера было мне знакомо и прежде. Откуда-то из Северного Лондона он присылал самоуверенные и многоречивые письма в профессиональные журналы по иллюзионному искусству. Обычно он ставил своей целью заклеймить презрением «законодателей мод» (как он выражался) старой закваски, чью таинственность и куртуазность он занудно критиковал как пережиток ушедшей эпохи. Хотя я и сам выступал именно в такой манере, мне совершенно не хотелось с ним полемизировать, но некоторые мои собратья по артистическому цеху не устояли перед его провокациями.
Одна из его теорий, если взять весьма типичный пример, гласила: иллюзионист, во всеуслышание заявляющий о своем мастерстве, должен быть готов «выйти в круг». Иначе говоря, фокусник будет со всех сторон окружен зрителями и, следовательно, лишится защиты просцениума, который отделяет его от зала. Кто-то из моих именитых коллег в ответ деликатно указал на тот очевидный факт, что даже при самой тщательной подготовке номера среди зрителей всегда найдутся такие, кто раскусит секрет фокусника. Энджер обрушился на этого корреспондента с насмешками. Во-первых, писал он, сценический эффект только усиливается, если фокусника видно со всех сторон. Во-вторых, если горстка зрителей все равно разгадывает секрет, даже когда фокусника не видно со всех сторон, то их можно просто сбросить со счетов. Коль скоро удается заинтриговать пять сотен зрителей, говорил он, пятеро умников погоды не делают.
Профессионалы расценивали такие теории чуть ли не как ересь, но не потому, что считали сценические секреты неприкосновенными (именно на это намекал Энджер), а потому, что воззрения Энджера были слишком радикальными и безответственными с точки зрения устоявшихся традиций.
Вот таким способом Руперт Энджер добился известности, но, наверно, не самой желанной. Мне частенько доводилось слышать насмешливо-недоуменный вопрос: почему он сам крайне редко дает публичные представления и лишает коллег удовольствия лицезреть его новаторскую и, без сомнения, блестящую технику трюка?
Как уже говорилось, я не стал ввязываться в полемику и не проявлял особого интереса к Энджеру. Однако тут вмешалось само Провидение.
Случилось так, что одна из моих теток по отцовской линии, которая жила в Лондоне, потеряла мужа и решила от безысходности обратиться к спириту. Она вознамерилась устроить сеанс у себя дома. Мне стало об этом известно из письма матери, которая постоянно держала меня в курсе домашних дел, но на этот раз ее сообщение вызвало у меня профессиональное любопытство. Я тут же связался с тетушкой, принес ей запоздалые соболезнования и вызвался быть рядом с ней, когда она будет искать утешения.
В условленный день она пригласила меня к обеду, что оказалось большой удачей, потому что спиритист приехал на целый час раньше назначенного срока. В доме началась паника. По-видимому, он заранее спланировал такой эффект, чтобы под шумок совершить необходимые приготовления в комнате, отведенной для сеанса. С ним явились двое помощников, молодой человек и девушка; они сообща задрапировали окна черными шторами, сдвинули к стене лишнюю мебель, а на освободившееся место поставили ту, что привезли с собой; скатали ковер, обнажив половицы, и внесли деревянный ящик, вид и размеры которого недвусмысленно свидетельствовали о подготовке обычного сценического трюка. Я старался не попадаться на глаза спиритисту, чтобы тот не заподозрил неладное и, неровен час, меня не узнал. Всего неделю назад в газетах появилась пара благосклонных рецензий на мои выступления.
Спиритист был отнюдь не старым человеком, примерно моего возраста, и не отличался могучим телосложением; узкий лоб закрывали темные волосы. У него был настороженный взгляд, точно у зверя, идущего по следу. Движения его рук были точны, как у всякого опытного престидижитатора. Его ассистентку отличали стройность и грация (из-за ее внешних данных я решил – но, как выяснилось, ошибочно, – что она выступает с ним на сцене), а также волевое, привлекательное лицо. Она была одета в темное платье и почти все время молчала. Второй ассистент, совсем еще молодой, но атлетически сложенный парень, с копной соломенных волос и мрачной физиономией, без умолку чертыхался и брюзжал, ворочая громоздкую мебель.
К тому времени, когда все приглашенные были в сборе (тетка позвала человек восемь-девять знакомых – как я полагаю, для того, чтобы хоть немного облегчить бремя расходов), спиритист уже завершил подготовительную работу и вместе с помощниками молча сидел в той же комнате. У меня не было никакой возможности осмотреть их реквизит.
Сеанс в общей сложности – с преамбулой и драматическими паузами – длился более часа; он состоял из трех иллюзионных частей, тщательно рассчитанных на создание напряжения, нагнетание нервозности и повышение внушаемости.
Вначале спиритист устроил целый спектакль с вращением стола; означенный стол крутился сам по себе, а потом пугающе завалился набок, отчего почти все присутствующие оказались на голых половицах. Гостей затрясло – они уже были готовы ко всему. Тогда с помощью молодой сообщницы спиритист изобразил гипнотический транс. Ассистенты завязали ему глаза, заткнули рот кляпом и, стянув веревками по рукам и ногам, поместили его, совершенно беспомощного, в деревянный ящик, откуда вскоре начали исходить потусторонние сигналы, жуткие и необъяснимые: ослепительные вспышки света, вой трубы, звон цимбал и стук кастаньет. Наконец из недр ящика вырвалась зловещая «эктоплазменная материя», которая поплыла по комнате, озаряя все вокруг таинственным светом.
Освободившись от пут и выбравшись из ящика (впрочем, когда дверцы открыли, все веревки и узлы по-прежнему были у него на руках и ногах), непостижимым образом стряхнув с себя гипнотический транс, медиум приступил к своему главному делу. После краткой, но цветистой речи об опасностях сношений с миром духов он намекнул, что результат того стоит, и опять впал в транс, чтобы установить контакт с потусторонними силами. Прошло совсем немного времени, и он возвестил присутствующим о появлении духов умерших родственников; от одной стороны к другой были переданы слова утешения.
Как же молодой спиритист достиг такого эффекта? Я уже говорил, что меня сдерживают соображения профессиональной этики. В тот момент я раскрыл лишь самые общие черты этих явлений (и сейчас не смогу сказать большего), которые на поверку оказались иллюзионными трюками.
Вращение стола – даже не трюк (хотя при необходимости – как в том случае – и выполняется фокусниками). Существует малоизвестное физическое явление: десять-двенадцать человек, собравшись за круглым деревянным столом, тяжестью ладоней давят на столешницу; если им внушить, что стол вот-вот начнет вращаться, он через пару минут и впрямь станет подрагивать! Стоит людям ощутить это движение, как стол неизбежно накреняется то в одну сторону, то в другую. Остается только уловить момент, когда ножка стола оторвется от пола, умело подтолкнуть ее носком туфли – и стол с устрашающим грохотом завалится набок. Если повезет, он увлечет за собой едва ли не всех участников, что вызовет всеобщее смятение, но увечий не причинит.
Само собой разумеется, стол, находившийся в тетушкиной комнате, доставили в дом вместе с другим реквизитом. Там, где его ножки соединялись с центральной опорой, снизу был предусмотрительно оставлен небольшой зазор.
Работу с ящиком обрисую лишь в самых общих чертах: опытный иллюзионист без труда избавляется от пут, которые с виду кажутся прочными, особенно если узлы завязаны его же ассистентами. Оказавшись внутри ящика, он в считанные секунды ослабит веревку и начнет подавать самые замысловатые потусторонние сигналы.
Что же касается «загробных» контактов, ради которых и был устроен сеанс, то здесь также существуют стандартные приемы, доступные любому уважающему себя фокуснику.
Я напросился в дом к тетушке, чтобы удовлетворить профессиональное любопытство, но вместо этого, к своему стыду и разочарованию, ушел оттуда в праведном гневе. Весьма заурядные иллюзионные трюки были пущены в ход для обмана несчастных, обезумевших от горя людей. Хозяйка дома уверовала, что любимый муж послал ей слова ободрения из загробного мира; она сызнова пережила свою потерю и так разнервничалась, что вынуждена была удалиться к себе в спальню. Не меньшее потрясение испытал и кое-кто из родни, заслышав голоса покойных близких. Но я-то знал – остальные, конечно, не догадывались, – что это просто обман.
Меня согревала лишь одна мысль: теперь можно и нужно разоблачить этого шарлатана, дабы он прекратил сеять зло. У меня было сильное искушение поставить его на место еще во время сеанса, но я растерялся от его напористой манеры. Пока они вдвоем с помощницей собирали реквизит, мне удалось перекинуться парой слов с мрачным ассистентом и выманить у него визитную карточку спиритиста.
Так я узнал имя и методы работы человека, который впоследствии не упускал возможности отравить мне жизнь:
Руперт Энджер
Ясновидящий, медиум
Спиритические сеансы