19
Сомнения в собственной личности стали привычной, постоянной частью моего существования. Углубляясь в них, я видел себя в обращенном виде, чуть отличным от оригинала, подобным фотографии, напечатанной с перевернутого негатива. Но больше всего меня занимало мое выздоровление, потому что с каждым днем я чувствовал себя более бодрым, более сильным, более приспособленным к возвращению в нормальный мир.
Мы с Сери часто и подолгу гуляли по территории клиники. Однажды вместе с Ларин мы выбрались в Коллаго-Таун посмотреть на спешащие по улицам машины и на корабли в гавани. В клинике был плавательный бассейн, а также корты, теннисные и для сквоша. Ни дня без тренировок; я наслаждался ощущением своего тела, вновь обретавшего силу и ловкость. Я начал набирать потерянный ранее вес, снова отрастил волосы, загорел под жарким солнцем, и даже мои послеоперационные шрамы начали бледнеть. (Доктор Корроб сказал, что через несколько недель они и вовсе исчезнут.)
Параллельно ко мне возвращались и другие умения. Читать и писать я научился почти мгновенно, а когда обнаружились трудности со словарным запасом, Ларин дала мне изданное клиникой пособие, и уже через несколько часов я владел языком со всеми его тонкостями. Моя восприимчивость заслуживала самых высоких похвал: все для меня новое я усваивал — вернее, как подчеркивала Ларин, освежал в памяти — досконально и быстро.
Вскоре у меня появились вкусы. Музыка, к примеру, казалась мне сперва угнетающим разноголосым шумом, но затем я начал различать мелодию, затем гармонию и наконец с торжеством обнаружил, что одни разновидности музыки нравятся мне больше других. Еще одной областью моих пристрастий и неприязней стала пища. Мое чувство юмора быстро утратило первоначальную грубость: я открыл, что в физиологических функциях не так уж много смешного и что бывают шутки забавные, а бывают и не очень. Сери съехала из своей гостиницы и стала жить в коттедже вместе со мной.
Мне не терпелось покинуть клинику. Я считал себя полностью пришедшим в норму, мне надоело, что со мною нянькаются, как с ребенком. Ларин раздражала меня своей неколебимой уверенностью в необходимости дальнейших уроков; в этой области у меня тоже появились пристрастия, меня бесил уже сам факт, что мне все еще что-то объясняют. Теперь, когда чтение не представляло для меня никакого труда, я не понимал, почему бы попросту не дать мне записи, по которым они со мною работают, а также эти машинописные листы.
Своего рода прорывом стал парадоксальный случай. Как-то вечером, поужинав в столовой вместе с Ларин и Сери, я мельком пожаловался, что где-то посеял шариковую ручку.
— Да она же на столе, — сказала Сери. — Я сегодня тебе ее и дала.
Я наморщил лоб, припоминая, и кивнул:
— Да, конечно.
Эпизод был ничем не примечателен, но он заставил Ларин взглянуть на меня с очевидным интересом.
— Так вы забыли? — спросила она.
— Ну да… да какая, в общем, разница?
И тут Ларин вся разулыбалась, и это было настолько неожиданно на ее строгом лице, что я тоже улыбнулся, хотя и не понимал, чему она, собственно, радуется.
— А что тут такого смешного? — поинтересовался я.
— Я уже начинала побаиваться, что мы сделали из вас супермена. Приятно видеть, что вы не чужды самой обычной рассеянности.
— Поздравляю. — Сери перегнулась через стол и чмокнула меня в щеку. — С благополучным возвращением.
Я глядел на женщин, чувствуя накипавший гнев. Они переглядывались с таким видом, словно давно ждали от меня чего-нибудь подобного.
— Ты что, — обратился я к Сери, — нарочно это подстроила?
Она затрясла головой из стороны в сторону и весело расхохоталась.
— Это только и значит, что ты снова стал нормальным человеком. Ты можешь забывать.
А вот мне было совсем невесело, меня это обижало; меня ставили на уровень собачки, которая научилась приносить палку, или ребенка, который научился застегивать пуговицы. Позднее, поостынув, я все понял и во всем разобрался. Способность забывать — вернее, способность вспоминать лишь выборочно — есть необходимейшее свойство нормальной человеческой памяти. Пока я жадно учился, накапливая факты, запоминая их все подряд, я был аномален. Забыв, я показал свое несовершенство, а значит, и свою нормальность. Вспомнив все тревоги последних дней, я осознал, что моя способность к обучению удовлетворена еще не полностью.
После еды мы вернулись в коттедж, и Ларин тут же стала собирать свои бумаги.
— Питер, — сказала она, — я буду рекомендовать вас к выписке. Возможно, уже на конец недели.
Я смотрел, как она складывает бумаги аккуратной стопкой и прячет их в папку. Машинописные листы она положила отдельно, прямо в свою сумочку.
— Я забегу к вам утром, — повернулась она к Сери. — Поговори с Питером, думаю, теперь уже можно сказать ему правду об этой болезни.
Женщины обменялись понимающими улыбками, и я снова ощутил раздражение. Было невыносимо осознавать, что они знают обо мне куда больше, чем я сам.
— Ну и что же я должен про это думать? — спросил я Сери, как только за Ларин закрылась дверь.
— Успокойся, Питер. Все очень просто.
— Вы все время что-то от меня скрывали. — Я хотел бы, но не мог добавить, что все время подмечал противоречия. — Почему нельзя было прямо сказать мне всю правду?
— Потому что правда никогда не бывает такой уж простой.
Прежде чем я смог что-нибудь на это возразить, она вкратце мне все рассказала: я выиграл в Лотерею, клиника изменила меня таким образом, что теперь я буду жить вечно.
Я принял эту информацию, не задавая никаких вопросов; у меня не было основания в ней сомневаться, как не было и способа ее проверить, и вообще она имела лишь косвенное отношение к главному, что меня интересовало. Сери глаголила, словно раскрывала мне великую тайну, и я законно ожидал, что сейчас она скажет нечто такое, что объяснит ее противоречия, но не тут-то было.
Что касается моего внутреннего мира, я не узнал ровно ничего.
Не рассказывая всего этого прежде, Сери и Ларин мне фактически лгали. Так откуда же мне знать, сколько еще подобных умолчаний было в том, что они мне рассказывали?
— Сери, — начал я, — ты должна сказать мне правду.
— Я уже так и сделала.
— И тебе нечего добавить?
— А что бы ты хотел, чтобы я добавила?
— Кой черт, да я-то откуда это знаю?!
— Успокойся, не надо так кричать.
— А разве это не то же, что и рассеянность? Если я способен взбеситься, разве это не делает меня не совсем идеальным? Если да, то я постараюсь орать почаще.
— Питер, ты же стал теперь бессмертным. Разве это для тебя не важно?
— Да в общем-то нет, не особенно.
— Это значит, что я однажды умру, а ты — никогда. Что почти каждый, кого ты знаешь, умрет прежде тебя. А ты будешь жить вечно.
— А мне-то казалось, мы согласились на том, что я не совсем идеален.
— Сейчас ты ведешь себя попросту глупо!
Она резко поднялась и вышла на веранду; сперва я слышал ее нервные шаги по дощатому полу, а потом она села в кресло и затихла.
Думаю, что, как бы мне это ни претило, психологически я все еще оставался на уровне ребенка, потому что не был способен сдержать свой гнев. Быстро поняв это, полный раскаяния, я вышел и обнял ее сзади за плечи. Сери сидела, закаменев от обиды, а потом расслабилась и прижалась щекой к моему плечу. Мы оба молчали. Я слушал, как жужжат какие-то насекомые, и смотрел на отблески далекого ночного моря.
— Прости, пожалуйста, — сказал я, когда ее дыхание совсем успокоилось. — Я тебя очень люблю и не имел ни права, ни оснований на тебя злиться.
— Не надо больше об этом.
— Но мне же нужно тебе объяснить. Я не могу быть ничем, кроме того, что делаете из меня вы с Ларин. У меня нет ни малейшего представления, кто я такой и откуда я взялся. Если есть нечто такое, чего вы мне не показали, о чем не рассказали и не дали прочитать, этим я никак не стану.
— Но почему это так тебя взбесило?
— Потому что мне страшно. Если вы скажете мне что-нибудь неверное, я не смогу ни заметить этого, ни исправить. Если вы о чем-нибудь умолчите, я не буду знать о пробеле и не смогу его заполнить.
Сери отодвинулась и взглянула прямо на меня. Ее лицо было залито мягким светом. Она выглядела очень устало.
— Питер, все как раз наоборот.
— Наоборот чему?
— Тому, что мы что-то от тебя скрываем. Мы делаем все возможное, чтобы быть с тобой честными, но это почти невозможно.
— Почему?
— Ну вот как было только что… Я рассказала тебе, что клиника сделала тебя бессмертным. Ты едва обратил на это внимание.
— Это для меня пустые слова. Я не чувствую себя бессмертным. Так или иначе, что вы мне скажете про меня, тому я и вынужден верить.
— Ну так поверь мне в этом отношении. Я была с тобой, прежде чем ты лег в клинику, и мы обсуждали, что будет потом, после операции, что будет сейчас. Ну как мне убедить тебя, что так все и было? Ты не хотел принимать курс атаназии, потому что боялся утратить свою личность.
И тут я словно увидел себя перед тем, как все это случилось: испуганного тем, что может случиться, испуганного вот этим, что сейчас происходит. Подобно моим бредовым видениям, эта картина поразительно согласовалась со всем остальным, мне известным. Так сколько же от него, от меня, во мне осталось?
— Так что же, — спросил я, — и каждый через это проходит?
— Да, каждый. Курс атаназии неизбежно приводит к амнезии, и всем пациентам приходится проходить потом реабилитацию. Это как раз то, чем занимается здесь Ларин, но твой случай поставил перед ней особые проблемы. Прежде чем лечь сюда, ты написал нечто вроде отчета о своей жизни. Я не знаю, ни зачем он писался, ни когда, но ты настоял, чтобы мы использовали его в качестве основы для восстановления твоей личности. Все решалось впопыхах, времени почти не было. Ночью перед операцией я прочитала твою рукопись и обнаружила, что это совсем не автобиография! Я даже не знаю, как бы следовало ее назвать. Пожалуй, что романом.
— Романом? И ты говоришь, это я его написал?
— Это не я говорю, это ты так сказал. Ты сказал, что эта рукопись — единственное место, где сказана о тебе вся правда, что ты полностью ею определен.
— А эта рукопись, — догадался я, — она напечатана на машинке?
— Да. Понимаешь, как правило, Ларин использует…
— Ларин ежеутренне приносит сюда некую пачку машинописи. Это что, та самая?
— Да.
— Ну а мне-то почему вы ее не даете?
Нечто написанное мною до болезни, послание самому себе. Я должен был увидеть эту рукопись!
— Она тебя только запутает. Это нечто далекое от реальной жизни, чистейшей воды фантазия.
— Но если уж я ее написал, наверное, смогу и понять!
— Успокойся, Питер. — Сери на несколько секунд отвернулась, а потом взяла меня за руку. Ее ладонь была чуть влажной. Затем она сказала: — Эта рукопись сама по себе не имеет смысла. Но она давала нам возможности для импровизаций. Пока мы с тобой были вместе, до клиники, ты мне кое-что о себе рассказал, да еще у Лотереи есть досье с отдельными подробностями твоей жизни. Ну и рукопись, там тоже можно отыскать определенные ключи. Из всего этого мы попытались склеить твою автобиографию, только вот результат получился не совсем удовлетворительный.
— И все же, — сказал я, — я должен прочитать эту рукопись.
— Ларин тебе не позволит. Разве что когда-нибудь потом, много позже.
— Но если я ее написал, это моя собственность.
— Ты написал ее до операции. — Сери смотрела вдаль, в пахнувший цветами сумрак. — Ладно, завтра я с ней поговорю.
— Если мне нельзя ее прочитать, — сказал я, — может, ты хотя бы расскажешь, о чем там?
— Это нечто вроде фантастической автобиографии. Главным героем там ты или некто с твоим именем. Описано твое детство, как ты пошел в школу, взрослел, вся ваша семья.
— Ну а что в ней такого фантастического?
— Я не могу тебе сказать.
Я на секунду задумался.
— А там сказано, где я родился? В Джетре?
— Да.
— И там так и написано, «Джетра»?
Сери молчала.
— Или там написано «Лондон»?
Сери продолжала молчать.
— Сери?
— Ты назвал этот город Лондоном, но мы знаем, что это Джетра. Там есть и другие придуманные названия.
— Какие?
— Я не могу тебе сказать. — Она снова взглянула на меня. — А откуда ты знаешь про Лондон?
— Это ты сама как-то раз проговорилась. — Я хотел было рассказать ей про свои бредовые видения, но это было как-то не слишком убедительно, даже для меня самого. — А этот Лондон, ты знаешь, где это?
— Да конечно же нет! Ты ведь придумал это название!
— А какие еще названия я придумал?
— Не знаю… Я не помню. Мы с Ларин прошлись по рукописи, стараясь поменять эти названия на настоящие или хотя бы просто известные нам. Но это было очень трудно.
— И сколько же из того, что вы мне рассказывали, соответствует истине?
— Столько, сколько было в наших возможностях. Когда тебя вернули из клиники, ты был просто бессловесным растением. Я хотела, чтобы ты стал тем, кем ты был до операции, но одного хотения для этого мало. Все, чем ты являешься сейчас, создано трудами Ларин.
— Вот это-то меня и пугает, — сказал я со вздохом.
Я смотрел на полого уходящую вверх лужайку и дальше, на другие коттеджи. Большая часть их тонула во мраке, но некоторые окна светились. Там жили мои собратья-бессмертники, мои собратья-растения. Интересно бы знать, есть ли там кто-то, кто терзается такими же сомнениями? И знают ли они вообще, что их головы очищены от всего годами копившегося хлама, а потом заново обставлены в соответствии с чьей-то там идеей, что так будет лучше? Я боялся своих мыслей, потому что их вложили мне в голову, а я был продуктом своего разума и действовал в соответствии с ним. Что говорила мне Ларин перед тем, как у меня появился вкус? Не может ли быть, что она и Сери действовали в сговоре, из самых благородных побуждений прививая мне взгляды, которых до клиники у меня не было? Может, и так, а может, и нет, откуда мне знать?
Единственным, что связывало меня с моим прошлым, была эта рукопись; я знал, что буду ущербным, неполноценным, пока не прочитаю свое собственное определение себя.
В тусклом свете затянутой облаками луны окружавший клинику сад казался серым и безжизненным. Мы с Сери гуляли по знакомым дорожкам, уходя от коттеджа все дальше и дальше, но это не могло продолжаться бесконечно.
— Если мне удастся получить эту рукопись, — начал я, повернув назад, — я хотел бы прочитать ее в полном одиночестве. Я имею на это право.
— Не надо больше об этом. Я постараюсь, чтобы ты ее получил. Тебе хватит моего обещания?
— Вполне.
Мы коротко, на ходу поцеловались. Но Сери все еще оставалась какой-то задумчивой, нерешительной. Чуть позднее, уже в коттедже, она сказала:
— Ты, конечно, не помнишь, но до всего этого, до клиники, мы собирались устроить прогулку по островам. А как теперь, у тебя еще есть такое желание?
— Вдвоем? Только ты и я?
— Да.
— А как ты сама? Ты еще не изменила своего отношения ко мне?
— Мне не нравится, что у тебя такая короткая прическа, — улыбнулась Сери и потрепала меня по едва начавшей обрастать голове.
Этой ночью Сери уснула почти мгновенно, а мне никак не спалось. На острове, где я в каком-то смысле провел всю свою жизнь, царили тишина и покой. Внешний мир, как рисовали его Сери и Ларин, был полон шума и суеты, кораблей, автомашин и многолюдных городов. Мне страстно хотелось познакомиться со всем этим, увидеть величавые бульвары Джетры и нагромождения ветхих домишек на окраинах Мьюриси. Лежа в постели, я представлял себе мир, окружающий Коллаго, бескрайнее Срединное море и бессчетные острова. Представляя их себе, я их творил. Творил измышленный пейзаж, который я мог принять на веру. Я мог вместе с Сери отправиться с Коллаго и скитаться потом по островам, изобретая и природу, и туземцев с их туземными обычаями на каждом из них поочередно. Передо мною стояла увлекательнейшая задача, и я был готов ее решить.
То, что я знал о внешнем мире, было подобно тому, что я знал о себе. С веранды нашего коттеджа Сери могла показать мне близлежащие острова; она могла сказать, как они называются, показать их на карте, подробно описать их сельское хозяйство, промышленность и нравы, и все равно, лишь увидев своими глазами, я мог сделать их чем-то более реальным, чем далекие объекты, случайно вовлеченные в круг моего внимания.
Вот таким же был для себя и я: далекий объект, нанесенный на карту и подробно описанный, но ни разу еще мной не увиденный.
Прежде чем изучать острова, мне требовалось изучить самого себя.