ГЛАВА XIV
Дрожащий падает свет из окна
Той горницы высокой.
Зачем же красавица лампу зажгла
В полуночный час одинокий?
Старинная баллада
Жизнь протекала в Осбалдистон-холле так однообразно, что и описывать нечего. Мы с Дианой Вернон проводили много времени в совместных занятиях; остальные члены семьи убивали свой досуг охотой и разными развлечениями, смотря по времени года, и в этих общих забавах мы с нею тоже принимали участие. Дядя мой был человек привычки и по привычке так освоился с моим присутствием в замке и образом жизни, что, в общем, как будто даже полюбил меня. Я мог бы, наверно, добиться у него еще большей благосклонности, если бы для этой цели пустился на те же уловки, что и Рэшли, который, пользуясь нелюбовью отца к делам, постепенно забрал в свои руки управление его поместьем. Правда, я охотно помогал дяде каждый раз, когда являлась надобность написать соседу или уладить счеты с арендатором, и в этом смысле от меня ему больше было пользы, чем от любого из его сыновей, но все же я не выказывал готовности полностью снять с сэра Гилдебранда все хлопоты и любезно взять на себя ведение его дел. «Племянник Фрэнк — дельный, толковый юноша», — говаривал почтенный баронет, всякий раз добавляя, однако, что сам не ожидал, как чувствительно будет для него отсутствие Рэшли.
Так как чрезвычайно неприятно, живя в чужой семье, быть в ней с кем-либо не в ладах, я старался преодолеть недоброжелательство, которое ко мне питали мои двоюродные братья. Я сменил свою шляпу с галуном на жокейскую шапочку, и это сразу возвысило меня в их мнении; я искусно объездил горячего жеребца, чем еще больше расположил их к себе; наконец, два-три вовремя проигранных Дику заклада да лишний кубок вина за здоровье Перси окончательно обеспечили мне добрые отношения со всеми молодыми сквайрами, кроме Торнклифа.
Я уже упоминал, какую неприязнь питал ко мне этот юноша, который, правда, был умнее своих братьев, но зато тяжелее нравом. Угрюмый, упрямый и задиристый, он смотрел на мое пребывание в замке как на прямое вторжение и ревнивыми глазами следил за моей дружбой с Дианой Вернон, считавшейся в силу давнего семейного договора его невестой. Едва ли он любил ее, если правильно понимать слово «любовь», но он смотрел на девушку как на нечто ему принадлежащее и втайне досадовал на помеху, не зная, как обезвредить или устранить ее. Несколько раз я пробовал установить с Торнклифом мир, но тщетно: на мою предупредительность он отвечал в любезном тоне дворового пса, который сердито рычит, уклоняясь от попыток незнакомца погладить его по шерсти. И я перестал обращать на него внимание — пусть злится, если хочет, не моя печаль.
Таковы были мои отношения со всей семьей в родовом замке Осбалдистонов. Но я должен здесь упомянуть еще об одном его обитателе, с которым доводилось мне порой беседовать, — об Эндрю Ферсервисе, садовнике. С тех пор как он узнал, что я протестант, он каждый раз, как я проходил мимо, учтиво предлагал мне понюшку из своей табакерки. Эта любезность давала ему кое-какую выгоду: во-первых, она ему ничего не стоила, так как я не нюхал табак; во-вторых, она доставляла Эндрю, который не очень-то любил тяжелую работу, отличный предлог отложить на несколько минут свою лопату. Но главное — в этих коротких беседах Эндрю получал возможность поделиться накопленными новостями и сделать ряд насмешливых замечаний, какие подсказывал ему его северный юмор.
— Доложу вам, сэр, — сказал он мне однажды вечером, постаравшись придать лицу глубокомысленное выражение, — ходил я нынче в Тринлей-ноуз.
— И слышали кое-какие новости в кабаке. Не так ли, Эндрю?
— Нет, сэр, в кабаки я сроду не захаживал, разве что сосед предложит угостить пинтой пива или еще чем-нибудь; а пить за свой счет
— это значит попусту тратить время и свои кровные денежки. Так что ходил я нынче в Тринлей-ноуз, говорю, по собственному делу: сговориться с Мэтти Симпсон. Она хотела купить меры две груш — у нас тут всегда найдется излишек. Не успели мы с ней сторговаться, как входит — кто бы вы думали? — сам Пат Макреди, странствующий купец.
— Коробейник, что ли?
— Назовите его как угодно вашей милости, но это почтенное занятие и доходное, у нашего народа оно издавна привилось. Пат мне немного сродни, так что мы оба очень были рады встрече.
— И пошли и выпили с ним по кружке пива, не так ли, Эндрю? Ради Бога, говорите покороче.
— Погодите, погодите немного. Вы, южане, вечно спешите, а дело-то касается бочком и до вас, так что наберитесь терпения, стоит послушать. По кружке? Черта с два! Пат и капли эля мне не предложил, а Мэтти подала нам снятого молока и толстую ячменную лепешку, одну на двоих, сырую и жесткую, как дранка, — то ли дело наши добрые шотландские оладьи! Сели мы вдвоем и стали выкладывать новости, каждый свои.
— А теперь выкладывайте их мне, да покороче. Говорите прямо, что вы узнали нового. Не стоять же мне тут всю ночь!
— Если вам интересно знать, в Лондоне народ совсем ошалел из-за этого дельца, что вышло тут у нас, на северной границе.
— Ошалел народ? Как это понять?
— Ну, стало быть, с ума сходят, беснуются, совсем осатанели. Такая идет кутерьма — оседлал черт Джека Уэбстера!
— Да что все это значит? И какое мне дело до черта и до Джека Уэбстера?
— Гм-м! — глубокомысленно произнес Эндрю. — Шум поднялся через этого… через эту проделку с чемоданчиком.
— С каким чемоданчиком? Что вы хотите сказать?
— А помните того человека, Морриса? Как он тут рассказывал, что потерял чемоданчик? Но если вас это дело не касается, то меня еще того меньше; зачем я буду упускать понапрасну такой хороший вечер?
И, словно поддавшись внезапному приступу трудолюбия, Эндрю ревностно налег на лопату.
Теперь мое любопытство, как предусмотрел этот хитрец, было затронуто, и, опасаясь выдать свою заинтересованность в деле, если прямо приступлю к расспросам, я стоял и ждал, когда неодолимая словоохотливость снова побудит садовника вернуться к рассказу. Эндрю продолжал упорно рыть землю и время от времени принимался говорить о чем хотите, только не о новостях мистера Макреди; а я стоял и слушал, проклиная его в душе, но в то же время любопытствуя узнать, как долго дух противоречия будет сопротивляться в нем желанию поговорить о предмете, владевшем, очевидно, всеми его мыслями.
— Хочу вот высадить отсюда спаржу и посеять фасоль. Спаржа им к свинине не нужна. Много они смыслят в хороших вещах! Посмотрели бы, какое удобрение выдает мне управляющий! Полагается, чтоб солома была пшеничная или, на худой конец, овсяная, а тут один сор, шелуха гороховая, проку в ней, что в щебне. Понятно, егерь распоряжается на конюшне по-своему — самый лучший навоз продает на сторону, это уж наверняка! Однако сегодня суббота, нельзя упускать хороший вечер, а то погода нынче больно неустойчивая, а если и выдастся на неделе ясный денек, так непременно придется на воскресенье — стало быть, не в счет! Впрочем, сказать ничего нельзя: угодно будет Господу, погода простоит и до понедельника… Что мне толку ломать спину до поздней ночи? Пойду-ка лучше домой. Слышь, зазвонили, как тут говорится, к вечерне, затрезвонили в колокола!
Нажав обеими руками на лопату, он воткнул ее в разрыхленную землю и, глядя на меня с видом превосходства, как человек, который знает важную новость и может по собственному усмотрению сообщить ее или утаить, он опустил засученные рукава рубахи и медленным шагом подошел взять свой кафтан, который лежал, аккуратно сложенный, на ближайшей садовой скамейке.
«Ничего не поделаешь, я должен поплатиться за то, что перебил болтовню надоедливого плута, — подумал я, — да придется еще покланяться мистеру Ферсервису, чтобы он соизволил выложить свои сведения на угодных ему условиях». И, нарушая свое молчание, я обратился к нему:
— А все же, Эндрю, какие новости узнали вы от вашего родича, странствующего купца?
— От коробейника, хотите вы сказать? — возразил Эндрю. — Впрочем, зовите их, как вашей чести угодно, а они — большое удобство в глухой стороне, где вовсе мало городишек, как в этом вашем Нортумберленде. То ли дело в Шотландии! Взять, к примеру, королевство Файф: там от Карлоса до Ист-Нука чуть ли не сплошной город — из конца в конец нанизаны торговые местечки, как луковицы на бечевку, — с большими улицами, с лавками, рынками; и дома каменные, оштукатуренные, с крылечками. Или хоть тот же Керкколди — во всей Англии не сыскать такого длинного города.
— Все это, конечно, очень хорошо и очень замечательно, но вы начали рассказывать о лондонских новостях, Эндрю.
— Н-да, — ответил Эндрю, — но, мне сдается, вашей чести неохота их слушать. Однако ж, — продолжал он ухмыляясь, — Пат Макреди говорит, что там, в парламенте, очень разволновались по поводу ограбления мистера Морриса или как его там зовут.
— В парламенте, Эндрю? Да с чего же станут вдруг обсуждать такое дело в парламенте?
— Ага! То же самое и я сказал. Если вашей чести угодно, я повторю вам все, как было сказано, — с чего мне врать-то? «Пат, — сказал я, — какое дело лондонским лордам, и лэрдам, и знатным господам до этого молодчика и его чемодана? Когда у нас в Шотландии, — сказал я, — был свой парламент, Пат (черт побрал бы тех, кто у нас его отнял! ), наши лорды сидели чинно, издавали законы для всей страны, для всего королевства и не совались в дела, которые может разрешить обыкновенный мировой судья; а теперь, — сказал я, — сдается мне, стоит какой-нибудь огороднице стащить у соседки чепец — и обе они побегут в лондонский парламент. Это почти так же глупо, — сказал я, — как у нашего старого сумасброда: соберет своих дуралеев сыновей, и егерей, и собак, гоняют коней, трубят в рога, скачут целый день — а все ради крохотной зверюшки; изловят ее наконец, а в ней и весу-то фунтов шесть, не больше».
— Вы очень здраво рассуждаете, Эндрю, — вставил я поощрения ради, чтоб он скорее добрался до самой сути своих сообщений. — А что же сказал вам Пат?
— «О, — сказал он, — чего ждать-то от английских объедал? Такой уж народ! ..» А что до ограбления, тут получилось так: как пошла у них перебранка между вигами и тори да как стали они ругаться, точно висельники, встает один детина — язык с полверсты — и пошел молоть, что в Северной Англии жители все сплошь якобиты (по совести говоря, он не очень ошибся) и что они ведут чуть ли не открытую войну: остановили и ограбили на большой дороге королевского гонца; первые люди из нортумберлендской знати замешаны в этой проделке; отобрали у него большие деньги и много важных бумаг; а толку не добиться, потому что, когда ограбленный пошел к мировому судье, он застал там тех самых двух негодяев, которые совершили грабеж. Сидят собственной персоной и распивают вино за столом у судьи. Один грабитель принес показания в пользу другого, что, мол, тот в деле не замешан, и судья отпустил его с Богом; мало того — они его втроем совсем застращали, и честному человеку, потерявшему свои денежки, пришлось убираться подальше от той стороны, чтобы не вышло чего похуже.
— Неужели это правда? — сказал я.
— Пат клянется, будто это так же верно, как то, что в его мерке ровно один ярд (так оно и есть: не хватает только одного дюйма, чтобы вровень было с английским ярдом). А когда тот детина кончил, поднялся страшный шум, стали требовать, чтоб он выложил имена, и тот, значит, назвал всех как есть: и Морриса, и вашего дядю, и сквайра Инглвуда, и еще кое-кого (тут он плутовато скосил на меня глаза). Тогда встал другой здоровенный детина, уже с другой стороны, и заявил, что тут обвиняют лучших людей страны по поклепу отъявленного труса; что, мол, этого самого Морриса во Фландрии с треском выставили из полка за побег; и он еще сказал, что дело это, верно, было условлено заранее между министром и Моррисом еще до его отъезда из Лондона; и если дать приказ на обыск, то деньги, думает он, найдутся где-нибудь неподалеку от Сент-Джеймского дворца. И вот потянули они Морриса, как у них это зовется, к барьеру — послушать, что он может сказать по этому делу. Но противники так стали его донимать расспросами о том побеге и обо всем неладном, что он сделал или сказал за всю свою жизнь, что, Пат говорит, бедняга стоял ни жив ни мертв. Нельзя было добиться от него ни одного путного слова — так он был запуган всем этим криком и воем. Дурак парень, голова у него трухлявая, как мерзлая брюква. Посмотрел бы я, как они всей оравой заткнули бы рот Эндрю Ферсервису!
— Чем же все это кончилось, Эндрю? Удалось вашему другу разузнать?
— А как же! Пат как раз собирался в наши края, так уж он повременил с недельку, потому что его покупателям интересно как-никак получить свежие новости. Вышло все косо и криво, как месяц отражается в реке. Тот молодец, который поднял всю историю, затрубил отбой: он-де верит, что беднягу ограбили, но он считает, что Моррис, может быть, и ошибается в некоторых подробностях. А потом опять встал тот второй детина и сказал, что ему нет дела, ограбили Морриса или нет, лишь бы не пятнали честь и доброе имя английских сквайров, особенно северных, потому что, заявил он, я сам с севера и не позволю задевать северян. Это у них называется прения: один пойдет немного на уступки, другой тоже — и, глядишь, помирились! Ну хорошо! Когда нижняя палата вдоволь нашумелась и наговорилась о Моррисе и его чемодане, принялась за обсуждение палата лордов. В старом шотландском парламенте все сидели дружно рядком, вот и не приходилось им по два раза перетрясывать одну и ту же труху. Однако ж лорды вцепились в это дело всеми зубами с такой охотой, точно было оно самое свеженькое. Между прочим, зашла у них речь о каком-то Кэмбеле — будто бы он немножко замешан в грабеже и будто бы дано ему свидетельство от герцога Аргайла, что он добропорядочный человек. Мак-Каллумор взбеленился, понятно, и не на шутку; встал он, шумит, стучит, режет правду прямо в глаза, затыкает им глотки: Кэмбелы, мол, все как один честны, и разумны, и воинственны, и не уступят в благородстве старому сэру Джону Грэму. Но если вы знаете наверное, ваша честь, что вы ни с какого боку не в родстве ни с кем из Кэмбелов, как и сам я им не родня, насколько я разбираюсь в своем роду, то я скажу вам, что я о них думаю.
— Могу вас уверить, я ничем не связан ни с одним джентльменом, который носил бы это имя.
— О, тогда мы можем говорить о них спокойно. Среди Кэмбелов, как и во всяком роду, есть и хорошие люди и дурные. Но Мак-Коллумор имеет сейчас большой вес среди первейших людей в Лондоне, потому что нельзя сказать точно, на чьей он стороне, и ни один черт не желает с ним ссориться; так что они там даже постановили признать заявление Морриса облыжной клеветой, как они это назвали, и, если бы он вовремя не сбежал, пришлось бы ему за свой поклеп пофорсить в колодках у позорного столба.
С этими словами честный Эндрю сгреб свои колья, лопаты, мотыги и побросал их в тачку — однако делал он это не спеша, оставляя мне время задать ему новые вопросы, какие могли бы прийти мне в голову, прежде чем он покатит свою тачку к сараю, где орудиям полагалось отдыхать до понедельника. Я счел за благо заговорить сразу же, чтобы хитрый проныра не объяснил мое молчание более вескими причинами, чем те, что были у меня на деле.
— Я бы не прочь повидаться с вашим земляком, Эндрю, и послушать новости прямо от него. Вы, может быть, слышали, что у меня вышли кое-какие неприятности из-за этого глупого Морриса? (Эндрю многозначительно осклабился.) Мне хочется поговорить с вашим родственником-купцом и расспросить его во всех подробностях о том, что он слышал в Лондоне, если можно это сделать без больших хлопот.
— Да это легче легкого, — объяснил Эндрю, — стоит только намекнуть Пату, что я хочу купить две пары чулок, и он прибежит ко мне со всех ног.
— Отлично! Скажите ему, что я просто покупатель. И так как погода, говорите вы, хорошая и надежная, я погуляю в саду, пока он не пришел; скоро и месяц выплывет из-за холмов. Вы можете привести купца к задней калитке, а я тем временем с удовольствием полюбуюсь на вечнозеленые кусты и деревья в ярком лунном свете, при котором они словно покрыты инеем.
— Правильно, правильно! Я тоже не раз говорил: брюква или, скажем, цветная капуста выглядит при лунном свете так нарядно, точно какая-нибудь леди в бриллиантах.
Тут Эндрю Ферсервис с превеликой радостью удалился. Ходьбы ему было мили две, но он с большой охотой пустился в этот путь, лишь бы обеспечить своему родственнику продажу кое-какой мелочишки из его товаров, — хотя, пожалуй, пожалел бы шесть пенсов, чтобы угостить его квартой эля.
«У англичанина доброе расположение проявилось бы как раз обратным образом, чем у Эндрю», — думал я, прохаживаясь по ровным бархатным дорожкам; обсаженные с двух сторон остролистом и тисом, они во всех направлениях пересекали старый сад Осбалдистон-холла.
Пройдя до конца одной из дорожек и повернув назад, я, естественно, поднял глаза к окнам библиотеки — многочисленным маленьким окнам, что тянулись по второму этажу того фасада, которым был обращен ко мне замок. Окна были освещены. Меня это не удивило, так как я знал, что мисс Вернон часто сидит здесь по вечерам, но я из деликатности установил для себя запрет и никогда не заходил к ней в такое время, когда остальные члены семьи предавались своим повседневным вечерним занятиям и наше свидание по необходимости превратилось бы в tete-a-tete. По утрам мы обычно читали вместе в этом зале; но тогда нередко заглядывал в библиотеку тот или другой из наших двоюродных братьев; поискать какой-нибудь пергаментный duodecimo, который можно было бы, невзирая на позолоту и виньетки, превратить в поплавок для удочки; или рассказать о каком-нибудь случае на охоте; или просто от нечего делать. Словом, по утрам библиотека была таким местом, где мужчина и женщина могли встречаться, так сказать, на нейтральной почве. Вечером же дело обстояло иначе, и я, воспитанный в стране, где большое внимание уделяется (или, вернее, уделялось в те времена) так называемой bienseance находил нужным соблюдать приличия в тех случаях, когда Диана Вернон по своей неопытности не заботилась об этом сама. Итак, я как можно деликатнее дал ей понять, что при наших вечерних занятиях требовалось ради пристойности присутствие третьего лица.
Мисс Вернон сперва засмеялась, потом вспыхнула и готова была рассердиться, но сдержалась и промолвила:
— Я думаю, вы совершенно правы; когда на меня нападет особенное прилежание, я подкуплю старую Марту чашкой чая, чтоб она сидела со мною рядом и служила мне ширмой.
Марта, старая ключница, разделяла вкусы обитателей замка: кружка пива с доброй закуской была ей милее самого лучшего китайского чая. Но в те времена этот напиток был в ходу только у лиц высшего круга, и Марта чувствовала себя польщенной, когда ее приглашали на чашку чая; а так как к чаю было вволю сахара, и сладких, как сахар, речей, и гренков с маслом, ключница милостиво соизволяла иногда почтить нас своим присутствием. Вообще же из глупого суеверия почти все слуги избегали заглядывать в библиотеку после захода солнца; они считали, что в этой части замка водятся привидения; когда весь дом засыпал, более робким мерещились там тени и странные голоса, и даже молодые сквайры очень неохотно, лишь в случае крайней необходимости, заходили в эти страшные покои после захода солнца.
То, что некогда библиотека была любимым убежищем Рэшли, то, что она соединялась особым ходом с дальней и уединенной комнатой, которую избрал он для себя, ничуть не успокаивало, а, напротив, даже усугубляло ужас домашней прислуги перед мрачной библиотекой Осбалдистон-холла. Широкая осведомленность Рэшли обо всем, что делалось на свете, его изрядные познания во всех областях науки, физические опыты, которые он иногда производил в доме, где царили невежество и фанатизм, — все это утвердило за младшим сыном сэра Гилдебранда славу человека, имеющего власть над миром духов. Он знал греческий, латынь, древнееврейский — значит, он, по понятиям (и по словам) своего брата Уилфреда, мог не опасаться «ни духов, ни дьявола, ни беса, ни бесенят». Мало того — слуги уверяли, будто слышали своими ушами, как он разговаривал с кем-то в библиотеке, когда в доме все поголовно спали, и что он ночи напролет караулил привидения, а утром крепко спал в своей постели, когда ему, как истому Осбалдистону, надлежало бы выводить на охоту собак.
Эти бессмысленные толки доходили и до меня в виде смутных намеков и недомолвок, из которых мне предлагалось самому делать вывод; и я, как вы легко поймете, только смеялся над ними. Однако полная уединенность этих комнат после вечернего звона, на которую их обрекала дурная слава, служила для меня лишней причиной не мешать мисс Вернон, когда ей хотелось посидеть вечером одной в библиотеке.
Итак, меня не удивило мерцание света в окнах библиотеки, но я был немного смущен, когда отчетливо увидел, как мимо одного из них медленно прошли две человеческие фигуры, затмив на мгновение свет и бросив тень на стекла. «Не иначе, как старая Марта, — подумал я, — Диана ее пригласила, наверно, провести с ней вечер; или я просто ошибся и принял тень Дианы за второго человека». Нет, ей-богу! Вон снова показались, во втором окне, две ясно различимые фигуры, вот они скрылись, а вот опять видны в третьем, в четвертом окне силуэты двух человек, отчетливо различимые в каждом окне, по мере того как они шагали по комнате в пространстве между окнами и свечами. С кем же проводит Диана вечер? Во второй и третий раз между окнами и свечами прошли тени, как бы желая подтвердить, что зрение меня не обмануло; затем свет погас, и тени, естественно, слились с темнотой. Пустячное обстоятельство, однако же оно довольно долго занимало мой ум. Я не допускал мысли, что дружба моя с мисс Вернон была не свободна от корыстного расчета; но мне было безмерно больно думать, что она не постеснялась назначить кому-то свидание с глазу на глаз в такое время и в таком месте, где я считал неудобным для себя встречаться с ней, и, заботясь о ней же, взял на себя неприятную обязанность разъяснить ей это.
«Глупая, озорная, неисправимая девчонка! — сказал я сам себе. — Не к чему тратить на нее добрые советы, и деликатность с нею не нужна! Меня обманула простота ее обхождения, которую, казалось мне, она усвоила, как моду, как соломенную шляпку — надела ради щегольства. А между тем я уверен, что при всем блеске ее ума общество пяти-шести лоботрясов, которые тешили б ее своими дурачествами, доставило бы ей больше удовольствия, чем сам Ариосто, восстань он сейчас из мертвых».
Эти мысли настойчиво осаждали меня, потому что днем, набравшись смелости показать Диане свой перевод первых книг Ариосто, я попросил ее пригласить вечером в библиотеку на чашку чая Марту; но мисс Вернон ответила отказом, сославшись в оправдание на довод, который и тогда показался мне легковесным. Недолго размышлял я об этом неприятном предмете, когда отворилась калитка и на залитой лунным светом дорожке показались две фигуры — Эндрю и его земляка, согнувшегося под тяжестью короба, — и мое внимание было отвлечено.
Мистер Макрели, как я и ожидал, оказался упрямым, рассудительным и дальновидным шотландцем, собирателем новостей по профессии и по наклонности. Он сумел дать мне ясный отчет обо всем, что произошло в палате общин и в палате лордов в связи с делом Морриса, которым обе партии решили, очевидно, воспользоваться как пробным камнем для проверки настроения парламента. Министерство, как я уже слышал в пересказе Эндрю, оказалось, очевидно, слишком слабым и не могло поддержать обвинение, бросавшее тень на доброе имя знатных и влиятельных людей и основанное лишь на показаниях Морриса, человека сомнительной репутации, который вдобавок, излагая свою версию, путался и сам себе противоречил. Макреди снабдил меня даже номером печатного журнала «Новости», редко проникавшего за пределы столицы, в котором передавалась сущность прений, и экземпляром речи герцога Аргайла, отпечатанной в виде листовок: шотландец накупил их довольно много у разносчиков, потому что эти листовки, по его словам, ходкий товар по ту сторону Твида. В журнале я нашел скупой отчет, с пропусками и многоточиями, почти ничего не прибавивший к сообщениям мистера Макреди; а речь герцога, вдохновенная и красноречивая, содержала главным образом панегирик его родине, его семье и клану и несколько похвал — быть может, столь же искренних, хоть и менее пламенных, — которые он, пользуясь случаем, вознес самому себе. Я не мог выяснить, была ли задета моя репутация, но было очевидно, что честь моего дяди и его семьи сильно очернена и что некто Кэмбел — по утверждению Морриса, наиболее ярый из двух напавших на него грабителей, — сам лично выступил, по словам того же Морриса, свидетелем в пользу некоего мистера Осбалдистона и при попустительстве судьи добился его освобождения. В этой части версия Морриса совпадала с моими собственными подозрениями относительно Кэмбела, зародившимися у меня с того часа, как я увидел его у судьи Инглвуда. Раздосадованный и встревоженный этой удивительной историей, я отпустил обоих шотландцев, предварительно сделав кое-какие покупки у Макреди и отблагодарив Ферсервиса. Затем я удалился в свою комнату — поразмыслить, что бы мне предпринять в защиту своего доброго имени, всенародно очерненного.