Книга:
Пнин
Назад:
5
Дальше:
7
6
Поскольку был вторник, он мог сразу же после обеда отправиться в излюбленное свое прибежище и оставаться там до самого ужина. Не существовало галереи, которая соединяла бы библиотеку Уэйндельского университета с его прочими зданиями, зато она самыми надежными и прочными узами соединена была с сердцем Пнина. Он прошел мимо огромной бронзовой фигуры первого президента университета Альфеуса Фриза, облаченного в спортивную кепку и бриджи, держащего за рога бронзовый велосипед и вечно намеревавшегося вскочить в седло, если судить по положению его левой ноги, навсегда прилепившейся к левой педали. Снег лежал на седле велосипеда, снег заполнял и нелепую корзинку, которую какие-то проказники недавно прицепили к велосипедному рулю. "Huliganï", — качая головой, скорбно посетовал Пнин — и поскользнулся слегка на плитах дорожки, которая спускалась вниз, петляя по травянистому склону средь безлистых уже вязов. Кроме толстой книги, зажатой под мышкой, он нес в другой руке свой старый, среднеевропейского вида, черный portfel', который он держал за кожаную ручку и которым он помахивал в такт, вышагивая к своим книгам, к своей келье монастырского переписчика, к раю русской учености.
Эллиптическая голубиная стая в своем настойчивом круговращенье, то вдруг воспаряя серо, то трепеща белизной, то снова отливая серым, появлялась и исчезала в бледном прозрачном небе над зданием библиотеки. Гудок поезда прозвучал вдали со степной печалью. Тощий бельчонок метнулся через солнечное пятно на снегу, туда, где тень ствола, оливково-зеленая на траве, становилась на время серовато-синей, а сам ствол, с царапучим и шустрым скрипом, возносил свои голые сучья в небо, где в третий, и в последний, раз пронеслись голуби. Бельчонок, скрытый теперь в каком-то развилке, сердито стрекотал, брюзжа на хулиганов, выживших его с дерева. На черном, грязном льду, покрывавшем мощенную плитами дорожку, Пнин поскользнулся снова, судорожно выбросил вперед руку, но, едва восстановив равновесие, улыбнулся тайной улыбкой и наклонился, чтоб подобрать с земли том Zol. Fond Lit., раскрывшийся на фотографии русского луга, по которому прямо на фотокамеру брел Лев Толстой, а за его спиной — какие-то долгогривые лошади, тоже обратившие к фотографу свои невинные морды.
V boyu li, v stranstvii, v volnah? В бою ли, в странствии, в волнах? Или в уэйндельском кампусе? Осторожно чмокая вставными зубами, к которым пристал липучий прессованный творог, Пнин поднялся по скользким ступеням библиотеки.
Как многие стареющие преподаватели, Пнин давно уже перестал замечать студентов на территории кампуса, в коридорах, в библиотеке — короче, везде, кроме собственных уроков, где от него требовалось специальное к ним внимание. Вначале он очень огорчался, видя, как иные из них, опустив на скрещенные руки свои бедные головы, мгновенно засыпают за столом среди обломков учености; теперь же, если не считать какой-нибудь симпатичной девичьей шейки здесь или там, он вообще никого не замечал в читальном зале.
Миссис Тэйер дежурила за столом выдачи. Ее мать и матушка миссис Клементс были двоюродные сестры.
— Как поживаете, профессор Пнин?
— Я поживаю очень хорошо, миссис Файэр.
— Лоренс и Джоун еще не вернулись?
— Нет. Я приносил назад эту книгу, потому что я получал открытку…
— Неужели бедная Изабел в самом деле с ним разойдется?
— Я не услышал, миссис Файэр, разрешите мне спрашивать…
— Вероятно, нам придется подыскать вам другую комнату, если они ее с собой привезут.
— Миссис Файэр, разрешите мне спрашивать кое-какое. Эта открытка, которую я вчера получал — может, вы могли бы мне говорить, кто этот другой читатель?
— Сейчас проверим.
Она проверила. Другим читателем оказался Тимофей Пнин; он затребовал 18-й том в прошлую пятницу. Правда, этот же самый 18-й том был записан за этим же самым Пниным, который держал его с самого Рождества, а теперь стоял, возложив на него руки, точно судья на парадном портрете.
— Не может бывать! — вскричал Пнин. — Я потребовал в пятницу том девятнадцатый, год 1947-й, а не том восемнадцатый, год 1940-й.
— Но сами взгляните — вы написали "том 18". Так или иначе, 19-й том еще в обработке. Оставите этот?
— Восемнадцатый, девятнадцатый, — бормотал Пнин. — Не есть много разницы! Год я ставил правильно, это есть главное! Да, я еще нуждаюсь в восемнадцатом — пошлите мне более вразумительную открытку, когда том девятнадцатый достижим.
Все еще ворча немного, он унес неуклюжий и пристыженный том в свой излюбленный альков и уложил его там, завернув в свой шарф.
Они просто читать не умеют, эти женщины. Год был ясно обозначен.
Как всегда, он проследовал в зал периодики и там проглядел новости в последнем номере (суббота, 12 февраля — а на дворе уже был вторник, о, Беспечный Читатель!) ежедневной русскоязычной газеты, выпускаемой с 1918 года какой-то émigré группой в Чикаго. Как всегда, внимательно проглядел объявления. Доктор Попов, который тут же и был сфотографирован в новом белом халате, сулил пожилым людям новый прилив силы и радости. Музыкальная ассоциация перечисляла имеющиеся в продаже русские патефонные пластинки вроде вальса "Разбитая жизнь" и "Песенки фронтового шофера". Какой-то гоголевского типа похоронщик расхваливал свои похоронные экипажи de luxe, которые можно было также использовать для выезда на пикник. Другой гоголевский персонаж, уже в Майами, предлагал "двухкомнатную квартиру для непьющих (dlya trezvïh), среди фруктовых деревьев и цветов", а какие-то люди из Хэммонда с грустью предлагали сдать комнату "в небольшой и тихой семье", — и тут, без особой к тому причины, читатель объявлений вдруг с пронзительной и нелепой отчетливостью увидел своих родителей, Павла Пнина и Валерию Пнину — он читает медицинский журнал, она политический обзор, оба сидят в креслах друг против друга в маленькой, ярко освещенной гостиной на Галерной улице, Санкт-Петербург, сорок лет тому назад.
Пнин внимательно ознакомился также с развитием бесконечно долгой и нудной полемики между тремя эмигрантскими фракциями. Начало ей положила фракция А, обвинившая фракцию Б в бездействии и для наглядности проиллюстрировавшая ее пословицей: "Хочет на елку влезть, да ляжки боится окарябать". Это побудило некоего Старого Оптимиста написать язвительное "Письмо к редактору", озаглавленное "О елках и о бездействии" и начинавшееся так: "Есть старая американская поговорка: "В доме повешенного не убивают двух зайцев одним выстрелом". В свежем номере газеты был напечатан feuilleton длиной в две тысячи слов, присланный представительной фракцией В и озаглавленнный "О елках, о домах повешенного и оптимизме", Пнин прочел его с большим интересом и с чувством солидарности.
Потом он вернулся к себе в келью, к теме своего исследования.
Он задумывал написать Petite Histoire русской культуры, в которой отбор русских обычаев, редкостей, литературных анекдотов и тому подобного сделан был бы таким образом, что отражал бы в миниатюре La Grande Histoire — Великую Взаимосвязь Событий. Пнин находился еще на блаженной стадии сбора материалов; и многие молодые люди почитали за честь и за удовольствие наблюдать, как Пнин извлекает ящик с карточками из обширной груды каталога и, точно огромный орех, уносит его в укромный уголок и там в тиши наслаждается этой умственной пищей, беззвучно шевелит губами, критически, одобрительно или озадаченно комментируя прочитанное, а то вдруг высоко поднимет свои зачаточные брови, да так и забудет их там, в вышине, на обширном лбу, где они еще долго маячат после того, как все прочие следы неудовольствия или сомнения исчезнут с его лица. Ему повезло в Уэйнделе. Когда-то, еще в девяностые годы, знаменитый библиофил и славист Джон Терстон Тодд (его бородатый бюст возвышался над питьевым фонтанчиком) посетил гостеприимную Россию, а после его смерти книги, которые он там насобирал, безропотно удалились на дальний стеллаж. В резиновых перчатках, чтоб избежать при соприкосновении с железной полкой удара электричества, Пнин добирался до этих книг и наслаждался их лицезрением: забытые журналы Ревущих Шестидесятых в переплетах под мрамор; исторические монографии вековой давности, их сонные страницы покрыты бурыми пятнами плесени; русские классики в ужасных и трогательно-жалких переплетах с камеями поэтических профилей, глядя на которые Пнин с увлажненными глазами вспоминал свое детство, когда он мог подолгу бесцельно гладить на обложке то слегка ободранный бакенбард Пушкина, то грязный нос Жуковского.
Сегодня из обширного труда Костромского (Москва, 1855 год) о русских мифах — редкая книга, выносить из библиотеки воспрещается — Пнин со вздохом, отнюдь не печальным, начал переписывать отрывок, в котором говорилось о древних языческих играх, в те времена еще бытовавших в лесах Верхней Волги, за рамками христианского обряда. Во время майских празднеств — так называемой Зеленой недели, постепенно переродившейся в неделю Пятидесятницы, — крестьянские девушки сплетали венки из лютиков и ятрышника; потом, распевая старинные любовные песни, они вешали эти гирлянды и венки на приречные ивы; а в воскресенье на Троицу венки эти сбрасывали в воду, и они плыли, разворачиваясь в воде, как змеи, между тем как девушки плескались и плавали среди них с песнопеньями.
В этом месте в голове у Пнина стала возникать любопытная словесная ассоциация; он не сумел, впрочем, ухватить ее за русалочий хвост, однако сделал пометку на карточке и снова нырнул в Костромского.
Когда Пнин оторвался от книги, уже пора было идти на ужин.
Сняв очки, он потер неприкрытые усталые глаза костяшками руки, в которой зажаты были очки, и в задумчивости задержал свой кроткий взгляд на стеклах верхнего окна, где мало-помалу, проступая сквозь дымку его раздумий, стали возникать сине-фиолетовые сумерки, посеребренные отблеском сияющих ламп с потолка, и отражение длинного ряда ярких книжных корешков в паутине черных сучьев.
Прежде чем покинуть библиотеку, он решил посмотреть, как произносится interested ("заинтересован"), и обнаружил, что словарь Вебстера, во всяком случае, тот затрепанный том издания 1930 года, что лежал на столе в Зале Перелистывания, вовсе не рекомендует ставить ударение на третьем слоге, как это всегда делал Пнин. Он поискал в конце книги список опечаток, но не нашел его и, захлопывая слоноподобный лексикон, осознал вдруг, понял, ощутив при этом болезненный укол, что где-то в его толще захоронил справочную карточку, которую все время держал в руке. Теперь надо бесконечно долго искать ее между 2500 тончайшими страницами, иные из которых к тому же еще и порваны! Услышав его восклицание, обходительный мистер Кэйс, долговязый, розовощекий библиотекарь с прилизанными седыми волосами и галстуком-бабочкой, подошел к Пнину, поднял гиганта за обе крышки, перевернул его и слегка встряхнул, в результате чего словарь просыпал расческу, рождественскую открытку, пнинскую карточку и прозрачный призрак из папиросной бумаги, который с бесконечным безразличием опустился у ног Пнина и был снова водворен мистером Кэйсом на изображение Больших государственных печатей Соединенных Штатов и Территорий.
Пнин засунул карточку в карман и, совершая эту операцию, вспомнил вдруг без всякой подсказки то, чего только что никак не мог припомнить:
"…plïla i pela, pela i plïla
…плыла и пела, пела и плыла…"
Ну, конечно! Смерть Офелии! "Гамлет"! В старом добром русском переводе Андрея Кронеберга, год издания 1844-й — утеха его юности, а также юных дней его отца и деда! Здесь, как и в том отрывке из Костромского, присутствует, как мы можем убедиться, та же самая ива, те же присутствуют венки. Но где бы проверить точнее? Увы, "Gamlet" Vil'yama Shekspira не был приобретен мистером Тоддом, и его не было в Университетской библиотеке Уэйндела, а если нужда заставляет вас прибегать к английской версии того же произведения, вам никогда не найти ту или иную прекрасную, благородную, благозвучную строку, которая на всю жизнь запомнилась по переводу Кронеберга в великолепном издании Венгерова. Печально!
На просторах печального кампуса становилось совсем темно. Над дальними холмами, что были еще печальней, под берегом облаков, темнела черепаховая глубь неба. В складке сумеречных холмов дрожали, надрывая сердце, огни Уэйнделвилла, являя, как всегда, волшебное зрелище, хотя Пнину доподлинно было известно, что при ближайшем рассмотрении городок этот не являл взору ничего, кроме вереницы кирпичных домов, бензоколонки, катка да большого магазина самообслуживания. По дороге в маленькую харчевню на Библиотечной аллее, где Пнин намеревался съесть большую порцию виргинской ветчины и выпить бутылку пива, он ощутил вдруг сильную усталость. И не только в том дело, что томина Zol. Fond стал еще тяжелее после ненужного визита в библиотеку, но и в чем-то еще таком, что Пнин прослушал сегодня вполуха, а дослушать до конца не захотел, но что беспокоило и угнетало его теперь, как порой угнетают нас задним числом, в воспоминании, совершенная нами ошибка, или невольная грубость, или угроза, которою мы предпочли пренебречь.