Книга: Космическая трилогия
Назад: ГЛАВА 9
Дальше: ГЛАВА 11

ГЛАВА 10

Он долго сидел в темноте, усталый, а потом и голодный, стараясь не прислушиваться к бесконечному: «Рэнсом–Рэнсом–Рэнсом», — и вдруг услышал разговор, начала которого не помнил, и понял, что проспал. Женщина говорила мало, голос Уэстона говорил настойчиво и мягко. Теперь этот голос не рассуждал ни о Твердой Земле, ни даже о Малельдиле. Красиво и выразительно он рассказывал одну историю за другой, и долгое время Рэнсом не мог уловить никакой связи между ними. Все это были истории о женщинах, но о самых разных временах и судьбах. Судя по ее ответам, Королева многого не понимала, но, как ни странно, Нелюдь не смущался. Если ему было трудно объяснить что–то в одной истории, он тут же бросал ее и переходил к другой. Все героини были сущими мученицами — отцы их тиранили, мужья изгоняли, возлюбленные изменяли им, дети не слушались, общество — преследовало. Но, так или иначе, все кончалось хорошо: либо прижизненной хвалой, либо — чаще — запоздалым признанием и покаянными слезами у их могилы. Бесконечный монолог все продолжался, Королева спрашивала все реже — какое–то представление о горе и смерти у нее начало складываться, но какое именно, Рэнсом не знал и догадаться не мог. Зато он понял наконец к чему все эти рассказы. Все эти героини, в одиночку, шли на страшный риск, ради возлюбленного, или ребенка, или народа. Всех их не понимали, гнали, травили — и все они были оправданы и отомщены. Подробности Нелюдь опускал. Рэнсом подозревал, а то и знал, что на человеческом языке многие из благородных героинь именовались преступницами либо ведьмами. Но все было аккуратно прикрыто, из рассказов выступала не идея, а некий образ — величественная, прекрасная женщина, не склоняющаяся под тяжестью легшей ей на плечи ответственности за судьбу мира, одиноко и бесстрашно идет во тьму, чтобы совершить для других то, чего другие не хотят, хотя от этого зависит их жизнь. А для контраста и для фона этим богиням голос Уэстона создавал портрет мужчины. Тут он тоже ничего не говорил впрямую, но образ строил: смутно кишели какие–то жалкие существа, заносчивые, невзрослые, трусливые, упрямые и угрюмые, вросшие в землю от лени, способные на все, лишь бы ни на что не решаться, ничем не рисковать. Только мятежная и жертвенная доблесть их женщин возвращает им истинную жизнь. Да, создавал он образ искусно. Рэнсом, лишенный мужской гордыни, на минуту–другую почти поверил ему.
Они еще говорили, когда тьму разорвали вспышки молний. Несколько секунд спустя донесся отзвук здешнего грома, рокот небесного тамбурина — и хлынул теплый дождь. Рэнсом едва его ощутил. Вспышка молнии осветила оболочку Уэстона — она сидела, неестественно выпрямившись, и Королеву — она приподнялась, опираясь на локоть, дракон у ее головы давно проснулся. Над ними высились деревья, вдали катились высокие волны. Рэнсом думал о том, что увидел. Он не мог понять, как же Королева видит это лицо, эти челюсти, словно жующие что–то, — и до сих пор не поняла, что перед нею кто–то очень плохой. По совести говоря, тут не было ничего странного. Сам он, конечно, тоже казался ей нелепым и неприятным. Она и знать не могла, как выглядит плохой, как — нормальный человек. Но сейчас он увидел на ее лице то, чего еще не видел. На Нелюдя она не глядела; нельзя было даже догадаться, слушает ли она его. Губы она плотно сжала — может быть, поджала, брови чуть приподняла. Никогда еще она не была так похожа на земных женщин, хотя и на Земле такое лицо не часто встретишь. «Разве что на сцене, — подумал он вдруг, и содрогнулся. — Королева из трагедии». Нет, это уж слишком. Такое сравнение унижало эту Королеву. Он оскорбил ее, и не мог себе этого простить. И все же… все же… высвеченная молнией картина запечатлелась в его мозгу. Он просто не мог забыть об этом, новом выражении ее лига. Очень хорошая королева, героиня великой трагедии, прекрасно сыгранная актрисой, которая и в жизни — хороший человек… По земным понятиям, такое лицо достойно похвалы, даже почтения, но Рэнсом помнил все то, что видел раньше, — полное отсутствие эгоизма, детскую, радостную святость, и глубокий покой, напоминающий и о младенчестве, и о мудрой старости, хотя ясная молодость лица и тела отрицала и то, и это. Он помнил, и новое выражение ужасало его. Чуть–чуть, совсем немного, но она уже притязала на величие, уже играла роль, и это казалось отвратительно вульгарным. Быть может — нет, наверное — она всего–навсего откликнулась, и то в воображении, на эту новую затею — выдумывать, сочинять. Ах, лучше бы ей не откликнуться! И впервые он подумал отчетливо: «Больше нельзя».
— Я пойду туда, где листья укроют от дождя, — сказала она в темноте. Рэнсом до сих пор почти не чувствовал, как он промок, — в мире, где нет одежды, это не так уж важно. Но Королева встала, пошла, и он пошел за нею, пытаясь ориентироваться на слух. Кажется, Нелюдь следовал за ними. Иногда сверкала молния, и тогда из тьмы возникала стройная Королева, и Нелюдь, ковыляющий за нею в мокрой рубашке и мокрых штанах Уэстона, и дракон, поспешающий сзади. Наконец все они вышли туда, где мох был сухой и дождь над головами барабанил по жестким листьям. Здесь они снова опустились на землю.
— Однажды, — без промедления начал Нелюдь, — была у нас королева, которая правила маленькой страной…
— Тише! — перебила его Королева Переландры. — Послушаем лучше дождь. — И через минуту спросила: — Что это? Я никогда не слышала такого голоса.
И впрямь, совсем рядом с ними кто–то глухо рычал.
— Не знаю, — ответил голос Уэстона.
— А я, кажется, знаю, — сказал Рэнсом.
— Тише! — вновь сказала она, и больше той ночью они ни о чем не говорили.
Так началась череда дней и ночей, о которых Рэнсом до конца жизни вспоминал с ужасом. Рэнсом, к сожалению, оказался прав: его враг в отдыхе не нуждался. Хорошо еще, что Королева не могла обходиться без сна. Но она и раньше высыпалась быстрее, чем Рэнсом, а теперь, быть может, и недосыпала. Стоило Рэнсому задремать — и, очнувшись, он неизменно слышал ее разговор с Нелюдем. Он смертельно устал. Он бы и вовсе не мог этого выдержать, если 6 Королева не отсылала иногда их обоих с глаз долой. Правда, он и в этих случаях держался поблизости от своего врага. Это было передышкой в битве, но весьма несовершенной. Он не решался оставлять Нелюдя одного — и с каждым днем выносил его все хуже. На своем опыте он узнал, как неверно, что дьявол — джентльмен. Снова и снова чувствовал он, что тонкий, вкрадчивый Мефистофель в красном плаще, с пером на шляпе и при шпаге, или даже сумрачный Сатана из «Потерянного рая», были бы куда лучше, чем существо, которое ему пришлось стеречь. Нелюдь не был даже похож на нечестного политика — скорее уж казалось, что возишься со слабоумным, или со злой мартышкой, или с очень испорченным ребенком. Омерзение, начавшееся когда тот стал бормотать «Рэнсом, Рэнсом», преследовало его каждый день и каждый час. В разговорах с Королевой Нелюдь выказывал и ум, и тонкость, но Рэнсом скоро понял, что все это — лишь оружие, и в свободные часы для него пользоваться умом так же странно, как для солдата отрабатывать на досуге штыковой удар. Мысль была орудием, средством; сама по себе она Нелюдя не интересовала. Он брал разум взаймы, как взял тело Уэстона, будто нечто внешнее и никак с собою не связанное. Едва повернувшись к Королеве спиной, он позволял себе расслабиться. Почти все время Рэнсом спасал от него зверей и птиц. Если Нелюдю удавалось оторваться хотя бы на несколько шагов, он хватал любую птицу, любого зверя, подвернувшегося под руку, и вырывал перья или мех. Рэнсом пытался отнять жертву, и бывали жуткие минуты, когда приходилось стоять с ним лицом к лицу. До поединка дело не доходило, Нелюдь просто ухмылялся, а то и сплевывал и чуть отступал, но всякий раз Рэнсом успевал понять, как сильно он боится врага. Ведь ему все время было не только противно, но и по–детски страшно оттого, что рядом с ним обитал этот оживший мертвец, искусственно движимое тело. Порой сама мысль, что они остались наедине, наполняла Рэнсома таким ужасом, что он готов был бежать через весь остров к Королеве и просить у нее защиты. Если рядом не было живых существ, Нелюдь удовлетворялся растениями. Он прорезал их кожу длинными ногтями, выдирал корни, обрывал листья или хотя бы выдергивал пучками мох. Любил он позабавиться и с Рэнсомом. Его тело — вернее, тело Уэстона — умело принимать непристойные позы, и нелепость их была отвратительнее их извращенности. Часами это лицо ухмылялось и строило гримасы, а потом опять начиналось: «Рэнсом… Рэнсом…». Иногда в гримасах проскальзывало страшное сходство с людьми, которых Рэнсом знал и любил на Земле. Но хуже всего были те минуты, когда в оболочку возвращался сам Уэстон. Он бормотал жалобно и робко: «Будьте осторожны, Рэнсом. Я провалился в большую черную дыру. Нет, нет, я на Переландре. Мне трудно думать, но это неважно, он думает за меня. Скоро все будет в порядке. Что ж они закрывают окна? Все в порядке, они забрали у меня голову и приставили чужую. Теперь я скоро поправлюсь. Они не дают мне посмотреть рецензии на мои статьи. Ну, я ему сказал, что если он не включит меня в первую десятку, пусть обходится без меня. Как смеет этот щенок представлять такую работу! Он издевается над экзаменаторами. Нет, вы объясните, почему я заплатил за билет первого класса, а тут такая давка? Это нечестно. Нечестно! Снимите эту тяжесть с груди! Зачем мне одежда? Оставьте меня. Оставьте. Это нечестно. Какие огромные мухи!.. Говорят, к ним привыкаешь…» — и тут начинался звериный вой. Рэнсом так и не понял, притворяется он, или распадавшаяся психика, которая когда–то была Уэстоном, продолжала жалкое существование в сидевшем перед ним теле. Он заметил только, что у него самого совершенно исчезла прежняя ненависть. Теперь он искренне и горячо молился за эту душу. И все же то, что он чувствовал, нельзя было назвать жалостью. До сих пор, когда он думал о преисподней, погибшие души представлялись ему человеческими; теперь перед ним разверзлась бездна, которая отделяет людей от духов, и жалость почти совершенно поглотил страх, тот необоримый ужас, который испытывает жизнь перед лицом самопожирающей смерти. Если устами Нелюдя говорили останки Уэстона, значит, Уэстон уже не человек. Силы, издавна разрушавшие в нем все человеческое, завершили свою работу. Больная воля отравила понемногу и разум, и чувства, а теперь погубила и себя, так что вся психика развалилась на куски. Остался лишь призрак — непрестанная тревога, обломки, развалины, да запах разложения. «Вот это, — думал Рэнсом, — могло ждать и меня — или ее».
Но все же в эти часы, наедине с Нелюдем, он как–то отдыхал. Работой, делом были бесконечные разговоры между Искусителем и Королевой. Трудно было проследить, как все продвигается час за часом, но дни шли, и Рэнсом убеждался, что Искуситель берет верх. Конечно, бывали и взлеты, и падения. Порой непредвиденная мелочь внезапно выбивала почву из–под ног Врага; порой и Рэнсому удавалось вмешаться в страшную беседу. Иногда он думал: «Слава Богу! Мы победили наконец», — но Враг не знал усталости, а Рэнсом уже выбивался из сил, в последние же дни он заметил, что и Королева устала. Он попросил се отослать прочь их обоих. Но она не согласилась, и слова ее показали, сколь велика уже опасность. «Как я могу отдыхать и веселиться, — сказала она, — когда дело не решено? Я не стану отдыхать, пока не пойму точно, должна ли я совершить какое–то великое дело ради Короля и детей наших детей».
Именно на этой струне играл теперь Враг. Слова «долг» Королева не знала, но как раз во имя долга он заставлял ее снова и снова думать о непослушании и убеждал, что прогнать его было бы трусостью. Каждый день, в тысяче образов, он представлял ей Великий Подвиг и Великую Жертву. Потихоньку он вытеснил мысль о том, чтобы подождать Короля и вместе принять решение. Теперь и речи не было о такой трусости!. Весь смысл се поступка, все величие в том и будет, чтобы совершить его без ведома Короля, а после он, если захочет, может отречься от нее, так что всю выгоду получит он, а весь риск (как и благородство, и своеобразие, и возвышающая душу боль) придется на ее долю. К тому же, прибавлял Искуситель, нет смысла спрашивать Короля, он наверняка будет против, таковы уж мужчины. Лучше силой дать ему свободу. Теперь, пока решает она — теперь или никогда, — можно свершить этот подвиг. «Теперь или никогда», — твердил он, пробуждая в Королеве страх, знакомый на Земле всем женщинам — а что, как она упустит великую возможность, напрасно проживет жизнь? «Словно я дерево без плодов», — говорила она. Рэнсом пытался ее убедить, что ее плодом будут дети. Но Нелюдь спросил, неужто у разделения на два пола нет иной цели, кроме размножения? Ведь потомство можно бы обеспечить как–нибудь иначе, скажем, — как у растений. Он тут же пустился объяснять, что там, на Земле, мужчины вроде Рэнсома — отсталые самцы, боящиеся новых благ, — всегда старались ограничить женщину деторождением и знать не желали о той высшей участи, ради которой она и создана Малельдилом. Он сказал, что такие люди уже причинили немало вреда, и от нее зависит, чтобы ничего подобного не случилось на Переландре. Именно тут он и стал учить ее новым словам: Творчество, Интуиция, Духовность. Но допустил промах — когда Королева поняла, что такое «творческий», она забыла о Великом Деле и Высоком Одиночестве и долго смеялась, а потом сказала, что он еще моложе Пятнистого, и отослала их обоих.
Это было Рэнсому на руку, но утром он сорвался, и все пошло прахом. В тот день Нелюдь еще настырней толковал о самовыражении и самопожертвовании, и она все больше поддавалась обаянию, когда Рэнсом, не выдержав, вскочил и просто набросился на нее. Очень быстро, чуть ли не крича, забывая здешний язык и вставляя английские слова, он пытался объяснить, что видел эту «самоотверженность» на деле. Он стал рассказывать о женщинах, которые падали от голода, но не садились есть, пока муж не вернется, хотя прекрасно знали, что он этого терпеть не может; о матерях, которые клали жизнь на то, чтобы выдать дочь за того, кто ей противен; об Агриппине и леди Макбет. «Неужели ты не видишь, — орал он, — что в этих словах нет смысла? Что толку говорить, будто ты хочешь сделать это ради Короля? Ты знаешь, что именно этого Король не хочет и не захочет! Разве ты — Малельдил, чтобы решать, что хорошо для него, что плохо?» Но она почти ничего не поняла, а тона — испугалась. Все это было на руку уже Нелюдю.
Сквозь все взлеты и падения, сквозь битвы, атаки и контратаки, сквозь сопротивление и отступление Рэнсом все яснее видел план кампании. Сама идея подвига и жертвы по–прежнему соединялась для Королевы с любовью к Королю, к ее еще не родившимся детям и даже к Малельдилу. Сама мысль, что Малельдил, быть может, желает именно непослушания, и была той щелью, через которую в ее разум мог хлынуть поток искушения. Но с тех пор, как Нелюдь начал свои трагические повествования, к этому прибавился самый слабый призвук театральности, самовлюбленного желания сыграть главную роль в драме своего мира. Нелюдь, без сомнений, пытался усилить именно это. Он не мог преуспеть, пока такое чувство оставалось каплей в океане ее души. Вероятно, до тех пор, пока это не изменится, Королева была в безопасности — пожалуй, ни одно разумное существо не откажется от счастья ради чего–то столь смутного, как болтовня о духовности и высшем предназначении. Не откажется — пока искушение себялюбием не перевесит всего остального. Эгоизм, таящийся в идее благородного бунта, должен возрасти; и Рэнсом думал, что хотя она и смеется над Врагом, и часто дает ему отпор, он растет очень медленно, и все же явно. Конечно, все было сложно, очень сложно. Нелюдь всегда говорил почти правду. Видимо, в замысел Божий входило и то, что это счастливое созданье станет совсем взрослым, обретет свободный выбор, в некотором смысле отделится и от Бога, и от мужа, чтобы связь их стала глубже и полноценней. С самой первой встречи Рэнсом видел, как взрослеет Королева, и сам, пусть бессознательно, помогал этому. Если она победит искушение, оно станет новым, очень важным шагом все к той же цели — к более свободному, разумному и осознанному послушанию. Но именно поэтому ошибка, которая низвергнет ее в рабство ненависти и зависти, экономики и политики, так хорошо известное нашему миру, — эта роковая ошибка так страшно похожа на правильный шаг. О том, что опасность усиливается, Рэнсом догадывался и по тому, как трудно стало напоминать о простейших исходных посылках. Королева все меньше обращала внимание на то, что изначально дано ей, — на заповедь Малельдила, на совершенно неизвестные последствия, на нынешнее счастье, столь великое, что перемена едва ли окажется к лучшему. Все это смывала бурная волна нечетких, но ярких образов, создаваемых Нелюдем, и все возрастающая важность центрального образа. Она не утратила невинности, не ведала дурных намерений, воля ее была чиста, но воображение уже наполовину заполнилось яркими и ядовитыми картинками. И снова Рэнсом подумал: «Нет, так больше нельзя»; но все его доводы были бессильны, искушение продолжалось.
Он очень устал и однажды под утро провалился в мертвый сон, а очнулся лишь к полудню. Он был один, и великий ужас охватил его. «Что же я мог поделать? Что я мог?» — вскричал он, решив, что битва проиграна. Голова у него кружилась, сердце болело, когда он брел к берегу, чтобы найти там рыбу и отправиться вслед за беглецами на Твердую Землю. Он был так растерян и измучен, что даже не думал, как ему теперь искать эту землю, не зная, где она и сколько до нее плыть. Продравшись через лес на открытое место, он внезапно увидел, что два человека, укутанные с головы до пят, спокойно стоят перед ним на фоне золотого неба. Одеяния их были пурпурными и синими, венцы — из серебряных листьев, ноги остались босыми. Одно существо показалось ему самым прекрасным, другое — самым уродливым из детей человеческих. Они заговорили, и он понял, что перед ним — Королева и оболочка Уэстона. Одежда у них была из перьев. Рэнсом хорошо знал тех птиц, из чьих крыльев такие перья можно вырвать, но как сплести из них ткань, представить себе не мог.
— Здравствуй, Пятнистый, — сказала ему Королева. — Ты долго спал. Как тебе нравятся эти наши листья?
— Птицы… — сказал Рэнсом. — Бедные птицы! Что же он сделал с ними?
— Он где–то нашел эти перья, — беззаботно ответила она. — Птицы их роняют.
— Зачем ты это надела?
— Он снова сделал меня старше. Почему ты никогда не говорил мне, Пятнистый?
— О чем?
— Мы ведь и не знали. Он сказал, что у деревьев есть листья, у зверей — мех, а в вашем мире мужчины и женщины тоже надевают красивые одежды. Почему ты не отвечаешь, нравимся ли мы тебе? Ох, Пятнистый, неужели это — из тех благ, от которых ты отворачиваешься? Это не новость для тебя, раз все так делают в твоем мире.
— Да, — сказал Рэнсом, — но здесь все иначе. Здесь тепло.
— Так сказал и он, — ответила Королева, — но ведь у вас холодно не повсюду. Он говорит, это делают и в теплых странах.
— Он сказал, зачем это делают?
— Чтобы стать красивыми. Зачем же еще? — удивилась она.
«Слава Богу, — подумал Рэнсом, — он всего–навсего учит ее тщеславию». Он боялся худшего. Но ведь если она будет носить одежду, рано или поздно она узнает стыд, а там — и бесстыдство.
— Ну как, стали мы красивей? — перебила она его мысли.
— Нет, — ответил Рэнсом, и сразу поправился: — Не знаю.
Ответить и впрямь было нелегко. Теперь, когда наряд из перьев скрыл обыденную одежду, Нелюдь выглядел экзотично, даже своеобразно и уж точно не был таким противным. А вот Королеве этот наряд не шел. Да, в обнаженном теле есть какая–то простота; нет, скажем так: это «просто тело». Пурпурное платье придало ее красоте величие и яркость, и все же это было уступкой более низменным представлениям. В первый (и последний) раз Рэнсом увидел в ней женщину, в которую мог бы влюбиться и человек с Земли. Этого вынести он не мог. Мысль была так уродлива, так чужда здешнему миру, что краски поблекли и угас запах цветов.
— Стали мы красивей? — настаивала Королева.
— Какая разница? — сказал он угрюмо.
— Каждый хочет быть таким красивым, каким только можно, — сказала Королева. — А я не могу увидеть саму себя.
— Можешь, — произнес голос Уэстона.
— Как же это? — спросила она, оборачиваясь к нему. — Даже если мне удастся повернуть глаза вовнутрь, я увижу тьму.
— Нет, — ответил Нелюдь. — Сейчас я покажу.
Он отошел на несколько шагов — туда, где на желтом мху лежал рюкзак Уэстона. С той напряженной отчетливостью, с какою мы видим в минуту опасности и горя, Рэнсом разглядел все детали. По–видимому, рюкзак был куплен в том же магазине, что и его собственный. Эта мелочь напомнила ему, что Уэстон когда–то был человеком, с человеческим разумом, с человеческими радостями и горестями, и он чуть не заплакал. Страшные пальцы, уже не принадлежавшие Уэстону, расстегнули застежки, вытащили маленький блестящий предмет — карманное зеркальце за три шиллинга и шесть пенсов — и протянули Королеве. Та повертела его в руках.
— Что это? Что с ним делать? — спросила она.
— Погляди в него, — ответил Нелюдь.
— Как это?
— Гляди! — сказал он, взял зеркало и поднес к ее лицу. Довольно долго она гляделась в него, ничего не понимая. Потом вскрикнула, отшатнулась, закрыла руками лицо. Рэнсом тоже вздрогнул — впервые увидел он, что она просто поддалась чувству. Этот мир менялся слишком быстро.
— Ой! — вскрикнула она. — Что это? Я видела лицо.
— Это твое лицо, красавица, — сказал Нелюдь.
— Я знаю, — ответила она, отворачиваясь от зеркала. — Мое лицо глядело оттуда на меня. Я становлюсь старше или это что–то другое? Я чувствую… чувствую… сердце бьется слишком сильно… Мне холодно. Что же это? — Она переводила взгляд с одного собеседника на другого. С лица ее слетела завеса, скрывавшая его тайны. Теперь оно говорило о страхе так же внятно, как лицо человека, прячущегося в бомбоубежище.
— Что это? — снова и снова спрашивала она.
— Это страх, — отвечал голос Уэстона, а лицо Уэстона ухмыльнулось Рэнсому.
— Страх… — повторила она. — Это — страх. — Она поразмышляла о новом открытии и наконец резко сказала: — Мне он не нравится.
— Он уйдет, — сказал Нелюдь, но тут Рэнсом вмешался:
— Он никогда не уйдет, если ты будешь его слушаться. Он поведет тебя от страха к страху.
— Мы бросимся в большую волну, — сказал Нелюдь, — мы минуем ее и двинемся дальше. Ты узнала страх, и видишь, что должна испытать его ради своего рода. Ты знаешь, что Король на это не решится. Да ты и не хочешь, чтобы с ним это случилось. А этой вещицы незачем бояться, ей надо радоваться. Что в ней страшного?
— Лицо одно, а их стало два, — решительно возразила Королева. — Эта штука, — она указала на зеркало, — я и не я.
— Если ты не посмотришь на себя, ты так и не узнаешь насколько ты красива.
— Я вот что думаю, чужеземец, — сказала она, — плод не может съесть сам себя — так и человек не может разговаривать сам с собою.
— Плод ничего не может, ибо он только плод, — возразил Искуситель, — а мы можем. Эта штука — зеркало. Человек может разговаривать с самим собой, и любить самого себя. Это и значит быть человеком. Мужчина или женщина может общаться с самим собой, словно с кем–то другим, и любоваться своей же красотою. Зеркало научит тебя этому искусству.
— Хорошее оно? — спросила Королева.
— Нет, — ответил Рэнсом.
— Как ты можешь знать, не попробовав? — ответил Нелюдь.
— А если ты попробуешь, и оно плохое, — сказал Рэнсом, — сможешь ли ты удержаться и больше не смотреть?
— Я уже общалась с собой, — сказала Королева, — но я еще не знаю, как я выгляжу. Если меня две, лучше уж узнать, какая же та, другая. Не бойся, Пятнистый, я погляжу разок, чтобы разглядеть лицо той женщины. Зачем мне глядеть еще?
Робко, но твердо она взяла зеркало из рук Нелюдя, и с минуту молча глядела в него. Потом опустила руку, но зеркала не выпустила.
— Как странно… — сказала она.
— Нет, красиво, — возразил Нелюдь. — Тебе ведь понравилось?
— Да.
— Ты так и не узнала то, что хотела узнать.
— А что? Я и забыла.
— Ты хотела узнать, красивее ли ты в этом платье?
— Я увидела только лицо.
— Отодвинь от себя зеркало и увидишь ту женщину целиком — ту, другую, то есть себя. Погоди, я сам его подержу!
Все эти обыденные действия были сейчас нелепыми и дикими. Королева поглядела, какова она в платье, потом — без платья, потом опять в платье, наконец решила, что в платье — хуже и бросила цветные перья на землю. Нелюдь подобрал их.
— Разве ты его не сохранишь? — спросил он. — Ты не хочешь носить его каждый день, но ведь когда–нибудь захочется…
— Сохранить? — переспросила она, не вполне понимая.
— Ах да, — сказал Нелюдь, — я и забыл! Ты же не будешь жить на Твердой Земле, не построишь там дома и никогда не станешь госпожой своей собственной жизни. «Сохранить» — значит положить что–то туда, откуда можно взять, и где не тронут ни дождь, ни звери, ни другие люди. Я подарил бы тебе это зеркало. Это было бы Зеркало Королевы, дар из Глубоких Небес, которого нет и не будет у других женщин. Но ты мне напомнила, что в вашем мире нельзя ни дарить, ни хранить, пока вы живете изо дня в день, как звери.
Королева не слушала его. Она стояла тихо, словно у нее закружилась голова от представшего перед ней видения. Нет, она не походила на женщин, думающих о новом наряде, — лицо ее было благородным, слишком благородным. Величие, трагедия, жертва занимали ее; и Рэнсом понял, что враг затеял всю эту игру с платьем и зеркалом не для того, чтобы разбудить в ней тщеславие. Образ телесной красоты был лишь средством, чтобы приучить ее к гораздо более опасному образу — душевного величия. Искуситель хотел, чтобы она смотрела на себя извне и восхищалась собой. Он превращал ее разум в сцену, где главная роль отведена призрачному «я». Пьесу он уже сочинил.
Назад: ГЛАВА 9
Дальше: ГЛАВА 11