Глава 13
Глаза де Марбо доказывали, что механика воскрешения не всегда работала как надо.
Жан Батист Антуан Марселен, барон де Марбо, родился в 1782 году с карими глазами. И лишь долгое время спустя после Дня Воскрешения обнаружил, что их цвет изменился, когда одна женщина назвала его голубоглазым.
— Sacre bleu! — выругался он. — Неужели?
Он позаимствовал у кого-то слюдяное зеркальце, недавно привезенное торговцем по Реке — слюда была редкостью, — и впервые за десять лет увидел свое лицо. Лицо было все то же — веселое, круглое, со вздернутым носом, улыбчивое, отнюдь не лишенное привлекательности.
Только глаза светились голубизной.
— Merde! — опять выругался он и перешел на эсперанто: — Попадись мне только эти отвратительные создания, проделавшие это со мной, я нанижу их на шпагу!
Он вернулся, кипя гневом, к своей сожительнице и повторил ей угрозу.
— Но у тебя же нет шпаги, — сказала она.
— Ты все понимаешь слишком буквально! А шпага у меня когда-нибудь будет. На такой каменистой планете должно быть железо.
В ту же ночь ему приснилась огромная птица с ржавыми перьями и клювом стервятника — она глотала камни и испражнялась стальными катышками. Но в этом мире не было птиц, тем более oiseau de fer.
Теперь у де Марбо были сабля, кортик, шпага, стилет, длинный нож, топор, копье, пистолеты и винтовка. Он был генералом десантной бригады и вынашивал честолюбивый замысел стать полным генералом. При этом к политике он питал отвращение и не имел ни интереса, ни склонности к бесчестному интриганству. Однако командиром десантников он мог бы стать лишь после смерти Эли С. Паркера, которая очень опечалила бы его. Де Марбо любил славного индейца-сенеку.
Все первобытные воины на борту ростом превышали шесть футов, а некоторые были настоящие великаны. Даже те, что были пониже, не нуждались в высоком росте, поскольку обладали мощными костяком и мускулами. Де Марбо среди них выглядел настоящим пигмеем, будучи росточком пять футов четыре дюйма, но Сэм Клеменс любил его, восхищаясь задором и отвагой француза. Сэму нравилось слушать рассказы о походах де Марбо, нравилось иметь у себя под началом бывших генералов, адмиралов, государственных мужей.
— Им полезно подчинение, оно закаляет их характер, — говорил Сэм. — Этот французик — первоклассный военачальник, и я забавляюсь, глядя, как он командует своими большими обезьянами.
Де Марбо, бесспорно, был опытным и одаренным воином. Вступив во Французскую республиканскую армию в возрасте семнадцати лет, он быстро продвинулся, став адъютантом маршала Ожеро, который командовал Седьмым корпусом во время войны 1806–1807 годов против Пруссии и России. Де Марбо сражался в Испании под началом Ланна и Массены, участвовал в русской кампании 1812 года, пережив страшное отступление из Москвы, а после принимал участие в германской кампании 1813 года. Он был ранен одиннадцать раз, при Ганау и Лейпциге тяжело. Наполеон, вернувшись с острова Эльба, сделал де Марбо бригадным генералом, и тот получил очередную рану в кровавой битве при Ватерлоо. Бурбон отправил де Марбо в изгнание, но в 1817 году он вернулся на родину. При Июльской монархии он участвовал в осаде Антверпена и несколько лет спустя получил за это чин генерал-лейтенанта. С 1835 по 1840 год де Марбо служил в алжирских войсках и в свои шестьдесят лет был ранен в последний раз. После падения короля Луи Филиппа в 1848 году де Марбо ушел в отставку и написал свои мемуары, которые так восхитили Артура Конан Дойла, что он создал на их основе «Похождения бригадира Жерара». Главная разница между вымышленным персонажем и его прототипом заключалась в том, что де Марбо был умен и проницателен, тогда как Жерар, при всей своей храбрости, умом не блистал.
В семьдесят два года бравый наполеоновский солдат скончался в Париже, в своей постели.
Мерой привязанности к нему Клеменса служило то, что Сэм рассказал де Марбо о Таинственном Незнакомце, этике-ренегате.
Пароход стоял на якоре, и Клеменс набирал рекрутов. Со времени кровавых беспорядков после отказа питающих камней на правом берегу прошло два месяца, и Река освободилась от затора зловонных трупов.
Де Марбо в дюралюминиевом шлеме с плюмажем из вздыбленных клеем полосок рыбьей кожи и в дюралюминиевой кирасе, похожий на троянского воина с картинки, прохаживался вдоль длинной шеренги кандидатов. Ему было поручено провести предварительный опрос, чтобы отсеять неподходящих и сберечь капитану время и силы.
В середине ряда де Марбо заметил четверых мужчин, которые, похоже, хорошо знали друг друга. Он остановился около первого, высокого, мускулистого и темнокожего, с огромными руками. Судя по цвету кожи и курчавым волосам, это был квартерон — так и оказалось.
На вежливые расспросы де Марбо он ответил, что зовут его Томас Миллион Терпин. Родился он в Джорджии году в 1873-м — точно он не знает, — но вскоре его родители переехали в Сент-Луис, штат Миссури.
Отец держал таверну «Серебряный доллар» в квартале Красных фонарей. В молодости Том с братом Чарльзом купили себе пай на шахте «Большая луковица» близ Серчлайта, Небраска, и стали ее разрабатывать; не найдя золота в течение двух лет, они откочевали на запад, но потом вернулись в Сент-Луис.
Терпин обосновался в родном квартале, работая по совместительству вышибалой и пианистом. К 1899 году он стал там самым важным лицом, контролируя музыку, спиртное и игру. Его кафе «Розовый бутон», центр его маленькой империи, славилось на всю страну. Внизу помещался бар-ресторан, а наверху «отель», то есть публичный дом.
Однако Терпин был не только боссом темного бизнеса. Он, по его словам, был великим пианистом, хотя и признавал, что до Луи Шовена все-таки не дотягивал. Пионер синкопированной музыки, он прославился в Сент-Луисе как отец рэгтайма, и его «Гарлемский рэг», вышедший в 1897 году, стал первым рэгтаймом, который сочинил и опубликовал неф. Терпин написал еще знаменитый «Сент-Луисский рэг» к открытию в городе всемирной ярмарки, но этот уже в свет не вышел. Умер Терпин в 1922 году и всю свою жизнь в мире Реки бродил с места на место.
— Я слыхал, у вас на пароходе есть рояль, — с ухмылкой сказал он. — Здорово было бы побренчать по костяшкам.
— У нас их десять, — ответил де Марбо. — Вот, возьми, — И он вручил Терпину дощечку длиной в шесть дюймов с буквами М. Т. — Когда подойдешь к столу, отдай это капитану.
Сэм будет счастлив. Он любит рэгтайм и как-то говорил, что у них недостаточно исполнителей популярной музыки. И потом, Терпин крупный и, как видно, крутой мужчина — иначе не стал бы боссом в квартале Красных фонарей.
За ним стоял свирепого вида китаец по имени Тай-Пен, ростом примерно пять футов десять дюймов, с большими горящими зелеными глазами и демоническим лицом. Его черные волосы, украшенные тремя цветками железного дерева, доходили до пояса. Китаец заявил пронзительным голосом, что он — прославленный фехтовальщик, любовник и поэт своего времени, то есть династии Тан, правившей в восьмом веке.
— Я был одним из Шести Бездельников Бамбукового Ручья и одним из Восьми Бессмертных Винной Чаши. Я могу слагать стихи экспромтом на турецком языке, на китайском, корейском, английском, французском и на эсперанто. В сражении на мечах я скор, как колибри, и опасен, как гадюка.
Де Марбо рассмеялся и пояснил, что сам рекрутов не набирает. Однако он дал китайцу табличку и перешел к следующему.
Этот был мал ростом, хотя и выше де Марбо, темнокожий, черноглазый и толстый, с животом как у Будды. У него были чуть раскосые глаза, орлиный нос и массивный подбородок с глубокой выемкой. Он сказал, что зовут его Ах-К'ак, а родом он с восточного побережья страны, которую де Марбо назвал бы Мексикой, а народ Ах-К'ака называл Страной Дождя. Ах-К'ак не знал точно, в какое время по христианскому календарю он жил, но один сведущий человек сказал ему, что это было лет за сто до новой эры. Его родным языком был майя, и он принадлежал к народу, который более поздние культуры называли ольмеками.
— Да, я слышал об ольмеках, — сказал де Марбо. — У нас за капитанским столом имеются очень ученые люди.
Де Марбо усвоил, что ольмеки основали первую цивилизацию в Центральной Америке, а все остальные доколумбовы племена произошли от них — и майя, и тольтеки, и ацтеки, и прочие. У этого человека, хотя он и древний майя, голова не сплющена искусственно и глаза не скошены, как было у них принято в те времена, однако де Марбо по здравом размышлении решил, что этики, конечно, все это исправили.
— Давненько не встречал я такого толстяка, — сказал де Марбо. — Мы на «Внаем не сдается» ведем очень активную жизнь, и у нас нет места лодырям и обжорам. Кроме того, кандидат должен выделяться чем-то из общего ряда.
Ах-К'ак ответил высоким, хотя и не таким тонким, как у китайца, голосом:
— Жирный кот, когда надо, бывает сильным и скорым. Сейчас я тебе покажу.
Он взял свой кремневый топор, насаженный на рукоятку из дуба восемнадцати дюймов длиной и двух в толщину, и переломил эту рукоять, как леденец. Потом предложил французу прикинуть кремень на вес.
— Фунтов десять, — сказал де Марбо.
— Смотри! — И Ах-К'ак метнул топор, точно бейсбольный мяч. Де Марбо следил за его полетом, вытаращив глаза, — топор взмыл очень высоко и упал вдали на траву.
— Mon Dieu! Никто, кроме Джо Миллера, не сделал бы такого броска! Поздравляю, синьоро. Держи.
— Еще я прекрасно стреляю из лука и дерусь на топорах, — спокойно сказал Ах-К'ак. — Вы не пожалеете, если возьмете меня.
Человек рядом с Ах-К'аком был такого же роста, приземист и сложен как Геркулес. Он даже внешне походил на Ах-К'ака орлиным носом и круглым раздвоенным подбородком. Но жира на нем не было, и он не принадлежал к американским индейцам, хотя имел почти столь же темную кожу. Назвался он Гильгамешем.
— Мы с Ах-К'аком соревновались, кто кому прижмет руку, — сказал он, — и никто не смог победить. Еще я превосходный лучник и боец на топорах.
— Отлично! И капитан с удовольствием послушает твои рассказы о древнем Шумере — у тебя их, я уверен, в достатке. Ему приятно будет иметь на борту царя и бога. Царей он уже встречал, хотя ему с ними, как правило, не везло. Боги — другое дело. Боги капитану пока не попадались! На, держи.
Де Марбо двинулся дальше и, отойдя туда, где шумер — если он был таковым — уже не мог видеть и слышать его, со смеху повалился на траву. Потом встал, вытер слезы и продолжил опрос.
Четверо этих и еще шесть других были приняты. Взойдя по трапу на котельную палубу, они увидели Моната-инопланетянина, который стоял у борта и сверлил их взором. Новобранцы испугались, но де Марбо велел им следовать дальше. Позже он объяснит им, что это за странное существо.
Но вечером новичкам не пришлось познакомиться с Монатом, как было задумано. Две женщины не поделили мужчину и принялись палить друг в друга. Прежде чем их разняли, одна получила тяжелую рану, а вторая прыгнула за борт с граалем в одной руке и своими пожитками — в другой. Мужчина тоже решил уйти, поскольку предпочитал беглянку. Пароход остановили, и он сошел. Сэм так расстроился, что отложил церемонию презентации в большом салоне до завтра.
А ночью Монат Грраутут исчез.
Никто не слышал крика, никто не заметил ничего подозрительного.
Осталось только кровавое пятно на кормовых поручнях палубы «А», которое могло сохраниться по недосмотру команды уборщиков после боев за камни левого берега.
Клеменс подозревал, что к исчезновению приложил руку кто-то из четырех новобранцев, однако они твердили, что ночью спали в своих койках, а улик против них не было.
Пока Сэм разбирал дело, жалея, что на борту нет Шерлока Холмса, «Внаем не сдается» шел вперед. Через три дня после пропажи Моната на Реке объявился Сирано де Бержерак и подал сигнал, чтобы его приняли на борт. Сэм выругался, увидев его. Он надеялся, что они пройдут мимо Сирано ночью, однако вот он, француз, и его видели человек пятьдесят из команды.
Француз весело взошел на борт и перецеловал всех своих друзей: мужчин в обе щеки, а женщин неспешно в губы. Войдя в рубку, он воскликнул:
— Капитан! Что я вам расскажу!
«Вот разуважишь, если расскажешь», — сердито подумал Клеменс.
Глава 14
Мужчина и женщина лежали рядом. Тела их соприкасались, но сны блуждали за много световых лет друг от друга.
Сэму Клеменсу снова снилось, как он убил Эрика Кровавого Топора. Или, точнее, взбудоражил других, один из которых и вонзил копье в живот норвежцу.
Упавший метеорит нужен был Сэму, поскольку состоял из никеля и стали. Без них Сэм не построил бы огромный пароход, который так часто виделся ему во сне. Сэм давал указания Лотару фон Рихтхофену. Джо Миллер не присутствовал — его предательски захватил в плен бывший король Англии. Неприятельский флот плыл с низовьев Реки, чтобы завладеть упавшей звездой. Король Иоанн готовил свой флот в верховьях для той же цели.
Армия Сэма оказалась меж двух огней и была слабее обеих. Враги обещали размолоть ее, как жерновами. Победить можно было, лишь заключив союз с Иоанном. Союз нужен был и для того, чтобы спасти жизнь Джо Миллеру.
Но Эрик Кровавый Топор, компаньон Сэма, наотрез отказался вступать в сделку. Он ненавидел Джо Миллера, единственного человека, к которому испытывал страх, если считать Джо человеком. Кровавый Топор заявил, что его и Сэма люди встанут насмерть и одержат блистательную победу над обоими войсками. Это была глупая похвальба, хотя сам норвежец, возможно, и верил в нее.
Эрик Кровавый Топор был сыном Харальда Хаарфагера (Харальда Пышноволосого), который впервые объединил Норвегию и чьи победы привели к массовым миграциям в Англию и Исландию. Со смертью Харальда, последовавшей около 918 года, Эрик стал королем. Но популярностью он не пользовался, считаясь суровым и жестоким государем даже по тем временам. Его кровный брат Хокон, которому в ту пору было пятнадцать, с годовалого возраста воспитывался при дворе английского короля Ательстана. При поддержке англичан Хокон поднял норвежское войско против своего брата. Эрик бежал в Англию, в Нортумберленд, где передал права на свое королевство Ательстану, но недолго прожил после этого. Норвежские хроники повествуют, что он погиб в 954 году, совершая набег на Южную Англию. Английская же летопись гласит, что Эрик был изгнан из Нортумберленда и убит в битве при Стэйнморе.
Эрик сказал Клеменсу, что верна первая версия.
Клеменс объединился с норвежцем потому, что тот владел редчайшим оружием — стальным топором — и разыскивал руду, из которой топор был сделан. Клеменс надеялся, что руды хватит и на то, чтобы построить большой пароход, на котором он доплывет до истоков Реки. Эрик был невысокого мнения о Сэме и взял его к себе только из-за Джо Миллера. Эрик не любил Джо, но признавал, что в бою титантроп незаменим. А потом король Иоанн захватил Джо в заложники. Отчаявшийся Сэм, боясь, что король убьет Джо и метеорит будет потерян, обсудил ситуацию с Лотаром, младшим братом «Красного барона». Сэм предложил убить Эрика и его викингов — тогда можно будет вступить в переговоры с Иоанном, который должен понять, что ему выгодно объединиться с Клеменсом. Вместе они могут выстоять против сил фон Радовица, идущих вверх по Реке.
Сэм подкрепил свои аргументы тем, что Кровавый Топор, скорее всего, намерен убить его самого после победы над врагом. Кто-то из них неизбежно должен умереть.
Лотар фон Рихтхофен согласился с Сэмом. Расправиться с предателем не значит совершить предательство. Кроме того, логика не оставляет иного выхода. Будь Кровавый Топор истинным другом — дело другое. Однако доверять ему можно не больше, чем гремучей змее, у которой болят зубы.
И злодеяние совершилось.
Да, это было злодеяние, как бы ни оправдывали его обстоятельства.
Сэм так и не смог избавиться от сознания своей вины. В конце концов, можно было просто плюнуть на метеорит и отказаться от своей мечты.
Сэм с Лотаром и несколькими надежными людьми пришли к хижине, где Кровавый Топор занимался любовью с женщиной. Бой с охраной длился всего минуту — превосходящие силы захватили викингов врасплох.
Голый Эрик выскочил наружу со своим большим топором, и Лотар пригвоздил его копьем к стене хижины.
Сэма чуть не вырвало, но его поддержала мысль о том, что все, по крайней мере, кончено. И когда сильная рука схватила его за лодыжку, он едва не лишился чувств от ужаса. Сэм посмотрел вниз: умирающий Эрик держал его мертвой хваткой.
— Bikkja, — чуть слышно, но ясно выговорил викинг. Это значило «сука» — Эрик часто обзывал так Клеменса, которого считал женоподобным.
— Кал Рататока, — добавил Эрик.
Рататок — это гигантская белка, скачущая по ветвям мирового дерева Иггдрасила — космической оси, связывающей вместе землю, обитель богов и преисподнюю.
А потом Кровавый Топор предсказал, что Клеменс построит-таки свой корабль. И поведет его вверх по Реке. Но и постройка корабля, и само путешествие принесут Клеменсу одно только горе вместо ожидаемой радости. И когда Клеменс наконец приблизится к истокам Реки, он, Кровавый Топор, будет ждать его там.
Слова умирающего врезались Сэму в память, и теперь, во сне, он слышал их опять из уст темной фигуры, которая вцепилась ему в ногу, высунув руку из-под земли. Горящие глаза смотрели из ямы на Клеменса.
— Я достану тебя! Я буду поджидать тебя в лодке, а после убью. Ты не доберешься до конца Реки и не пройдешь во врата Валгаллы!
Хватка ослабла, но Сэм, окоченевший от ужаса, не мог отойти прочь. Призрак хрипел в агонии, а Сэм стоял недвижимо, хотя внутри у него все ходило ходуном.
— Я жду!
Таковы были последние слова Эрика, отдававшиеся эхом в снах Клеменса все эти годы.
После Сэм посмеялся над пророчеством Эрика. Видеть будущее не дано никому. Это суеверная чушь. Может, Кровавый Топор и живет сейчас где-то в верховьях Реки — но если это и так, это только совпадение. Такова же вероятность того, что он оказался в нижнем течении Реки. И даже если викинг ждет своего часа, чтобы отомстить, вряд ли ему представится для этого случай. Пароход останавливается только три раза в день, если не считать редких недельных стоянок. Скорее всего, пароход пройдет мимо Эрика. Ни бегом, ни в весельной лодке, ни под парусом Кровавому Топору не догнать быстроходное судно.
Эти здравые мысли, однако, не мешали Эрику являться Сэму в страшных снах. Возможно, потому что в душе Сэм признавал себя виновным в убийстве. А виновный должен нести наказание.
Владыка Снов с присущей ему легкостью сменил кадр, и Сэм оказался в хижине. Была ночь, лил дождь, гремел гром, и молния хлестала во тьме, как плетка-девятихвостка. Ее вспышки слабо освещали хижину. Рядом с Сэмом присела темная фигура в плаще с капюшоном.
— Чем обязан столь неожиданному визиту? — спросил Сэм, как тогда, при втором посещении Таинственного Незнакомца.
— Мы со Сфинксом играем в покер с жеребьевкой, — ответил Незнакомец. — Не хочешь ли присоединиться?
Сэм проснулся. На его стенном хронометре светились цифры 03.03.
Бог троицу любит. Рядом Гвенафра простонала во сне: «Ричард». Так ей снится Ричард Бёртон. Ей было всего лет семь, когда она с ним познакомилась, и знала она его только год, а вот забыть не может. Детская любовь не прошла.
Теперь ничто не нарушало тишины, кроме дыхания Гвенафры и отдаленного шлепанья колес по воде. От их вращения пароход слегка вибрировал. Держа руку на дюралюминиевой раме кровати, Клеменс чувствовал эту легкую дрожь. Четыре колеса, движимые мощными электромоторами, гнали судно к цели.
На берегах Реки спали люди. Над полушарием стоит ночь, и около 8,75 миллиона человек спят и видят сны. Что им видится? Кому-то Земля, кому-то этот мир.
А пещерный человек, быть может, стонет и мечется, видя, как саблезубый зверь крадется к огню у входа. Джо Миллеру часто снились мамонты, лохматые, с загнутыми бивнями левиафаны его времени — их мясом он набивал свой объемистый живот, из их шкур делал шатры, бивнями подпирал эти шатры, из зубов низал громадные ожерелья. Еще Джо снился его тотем, его предок — гигантский пещерный медведь; могучий и косматый, он приходил и давал Джо советы по разным трудным делам.
А иногда Джо снилось, что враги бьют его палками по пяткам. Джо, весивший восемьсот фунтов, страдал плоскостопием и не мог оставаться на ногах весь день, как пигмеи homo sapiens; ему то и дело приходилось садиться и давать отдых своим несчастным ногам.
У Джо бывали поллюции по ночам, когда ему снилась женщина его породы. Теперь он спал с красоткой ростом шесть футов семь дюймов, со славянкой-кашубкой из третьего века. Ей нравилась огромность Джо, его волосатость, его здоровенный нос, его колоссальный член и его мягкосердечие. Возможно, она получала извращенное наслаждение, предаваясь любви с тем, кто был не совсем человеком. Джо тоже любил ее, но это не мешало ему грезить о своей земной жене и других женщинах своего племени. Или, скорее, как грезят все живые, о подруге, созданной Владыкой Снов, об идеале, что существует только в подсознании.
«Каждый человек, как луна, имеет темную сторону, которую не показывает никому».
Так писал Сэм Клеменс. И это правда. Но Владыка Снов, этот шталмейстер причудливых цирков, каждую ночь выводит на арену хищников и акробатов, канатоходцев и карликов.
В своем последнем за ночь сне Сэмюэль Ленгхорн Клеменс оказался заперт в одном помещении с огромной машиной, которой управлял Марк Твен, его второе «я». Машина была чудовищная, приземистая, с круглым верхом — какой-то тысяченогий, тысячезубый таракан. Вместо зубов у нее в пасти были пузырьки с патентованным средством «змеиное масло», а вместо ног — металлические штыри с буквами алфавита на конце. Она ползла на Клеменса, лязгая зубами и скрипя несмазанными сочленениями. Марк Твен сидел у нее на спине в золотом, усыпанном бриллиантами слоновьем седле и управлял ею, двигая рычагами. Это был старик с пышными белыми волосами и пышными белыми усами, и костюм на нем был белый. Сначала он скалился, а потом сердито глянул на Сэма и заработал рычагами, стараясь отрезать Сэму путь к бегству.
Сэму было всего восемнадцать, и его знаменитые усы еще не отросли. В руке он сжимал ручку коврового саквояжа.
Сэм бегал кругами по комнате, а машина с лязгом и скрежетом преследовала его, то наступая, то отступая. Марк Твен все время кричал ему: «Вот страничка из твоей книги, Сэм» или «Твой издатель шлет тебе наилучшие пожелания, Сэм, и просит еще денег».
Сэм верещал не хуже машины, чувствуя себя мышью, которую ловит механическая кошка. Как бы быстро он ни бегал, как бы ни вертелся, ни прыгал и ни изворачивался, его неизбежно поймают.
Вдруг по металлическому панцирю чудища прошла дрожь. Оно остановилось и застонало. Потом лязгнуло зубами и присело, подогнув ноги. Из заднего отверстия хлынул поток зеленых бумажек — это были тысячедолларовые купюры, скоро целая куча их выросла у стены и стала сыпаться на машину. Гора все росла и наконец обрушилась на Марка Твена, который ругал машину на чем свет стоит.
Завороженный Сэм пополз вперед, настороженно поглядывая на машину, и подобрал одну из бумажек. «Наконец-то, — подумал он, — наконец-то сбылось».
Но купюра у него в руке превратилась в человеческий кал.
И все ассигнации, что были в комнате, тоже.
Затем в глухой стене отворилась дверь.
В комнату заглянул Г. Г. Роджерс. Этот состоятельный человек поддерживал Сэма в трудные времена, когда тот нападал на крупные нефтяные тресты. Сэм бросился к нему с криком: «Помогите! Помогите!» Вошел Роджерс в одних красных подштанниках — их задний клапан болтался незастегнутым. На груди у него золотыми буквами значилось:
«НА "СТАНДАРД ОЙЛ" УПОВАЕМ — НА БОГА ПУСТЬ УПОВАЮТ ДРУГИЕ».
«Вы спасли меня, Генри!» — выдохнул Сэм.
Роджерс ненадолго обернулся к нему спиной, показав надпись на ягодицах:
«ОПУСТИТЕ ДОЛЛАР И НАЖМИТЕ НА РЫЧАЖОК».
Потом сказал: «Минутку» — и вытащил откуда-то сзади документ. «Подпишите это, и я вас выпущу».
«Но у меня нет ручки!» — ответил Сэм. За спиной у него опять зашевелилась машина. Сэм не видел ее, но знал, что она опять ползет к нему. В проеме двери за Роджерсом Сэм видел прекрасный сад. Лев и ягненок сидели там бок о бок, а рядом с ними стояла Ливи и улыбалась.
На ней совсем не было одежды, а над головой она держала громадный зонтик. Из цветов и кустов выглядывали лица. Одна была Сюзи, его любимая дочь. Но что она там делает? Сэм чуял неладное. Кажется, из куста, за которым она прячется, торчит босая мужская нога?
«У меня нет ручки», — снова сказал Сэм.
«Я приму вашу тень в качестве расписки».
«Я уже продал ее».
За Роджерсом захлопнулась дверь, Сэм застонал, и на этом кошмар кончился.
Где-то теперь его жена Ливи, где его дочки Клара, Джин и Сюзи? Какие сны снятся им? Является ли им он? Если да, то как? Где Орион, его брат? Недотепа, путаник, невезучий оптимист Орион. Сэм любил его. Где брат Генри, получивший такие тяжкие ожоги при взрыве парохода «Пенсильвания» и протянувший еще шесть мучительных дней в походном госпитале Мемфиса? Сэм был с ним, разделял его муки и видел, как его вынесли в палату для безнадежных.
Воскрешение восстановило обгорелую кожу Генри, но его душевных ран оно не залечит, как не залечило душевных ран Сэма.
А где тот несчастный проспиртованный бродяга, сгоревший во время пожара в тюрьме города Ганнибала? Сэму тогда было десять. Его разбудил набат, он побежал к тюрьме и увидел того человека — он держался за решетку и кричал, черный на фоне красного пламени. Судебного исполнителя никак не могли найти, а ключи от камеры были только у него. Несколько человек пытались высадить дубовую дверь, но безуспешно.
Незадолго до того, как бродягу забрали, Сэм дал ему спичек раскурить трубку. От спички и загорелся соломенный тюфяк в камере. Сэм знал, что это он повинен в ужасной смерти бродяги. Если бы Сэм не пожалел его и не сбегал домой за спичками, бродяга был бы жив. Милосердный жест, минутное сочувствие — и он сгорел живьем.
Где Нина, внучка Сэма? Она родилась уже после его смерти, но Сэм узнал о ней от человека, который читал ее некролог в «Лос-Анджелес таймс» от 18 января 1966 года.
«ПОХОРОНЫ НИНЫ КЛЕМЕНС, ПОСЛЕДНЕГО ПОТОМКА МАРКА ТВЕНА».
У того парня была очень хорошая память, да и его интерес к Марку Твену помог ему запомнить некролог.
— Ей было пятьдесят пять; под вечер воскресенья ее нашли мертвой в комнате мотеля на Норт-Хайленд-авеню — номер двадцать, кажется. В комнате было полно пузырьков с лекарствами и бутылок со спиртным.
Записки не осталось, и назначили вскрытие, чтобы определить причину смерти. Результатов я не видел.
Она умерла через улицу от своего роскошного пентхауза с тремя спальнями в Хайленд-Тауэрс. Ее друзья сказали, что она часто селилась в мотеле на выходные, когда ей надоедало быть одной. В газете писали, что она почти всю жизнь провела в одиночестве. Она взяла фамилию Клеменс, когда развелась с художником Ратгерсом. Вышла она за него, кажется, в тысяча девятьсот тридцать пятом году, и брак продлился недолго. В газете сказано, что она была дочерью Клары Габрилович, вашей единственной дочери, — то есть единственной, оставшейся в живых. Клара вышла за некоего Жака Самоссуда после смерти своего первого мужа, то есть в тысяча девятьсот тридцать пятом, кажется. Она была приверженкой христианской науки, как вам известно.
— Мне это неизвестно! — сказал Сэм.
Рассказчик, знавший, что Сэм был ярым противником христианской науки и написал памфлет о Мэри Бейкер-Эдди, ухмыльнулся:
— Думаете, она хотела этим насолить вам?
— Избавьте меня от вашего психоанализа, — сказал Сэм. — Клара боготворила меня. Как все мои дети.
— Короче, Клара умерла в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, а незадолго до этого дала разрешение опубликовать ваши неизданные «Письма на Землю».
— Неужто напечатали? И какая же последовала реакция?
— Книга хорошо продавалась. Но впечатление произвела довольно слабое. Никто не приходил в ярость и не заявлял, что это богохульство. Кстати, ваш «Одна тысяча шестьсот первый» тоже напечатали. В мои молодые годы его можно было достать только подпольным путем, но в конце шестидесятых он продавался повсюду.
Сэм потряс головой:
— И даже дети могли это купить?
— Купить нет, а прочесть — сколько угодно.
— Как же все изменилось!
— Все ваши вещи напечатаны — ну, почти все. Еще в статье говорилось, что ваша внучка занималась как любительница живописью, пением и актерством. Она была также страстным фотографом и беспрестанно снимала своих друзей, барменов, официантов, даже прохожих на улице. Писала автобиографию «Одинокая жизнь» — название говорит само за себя. Бедняжка. Ее друзья говорили, что книга весьма сумбурна, но местами в ней видны проблески вашего гения.
— Я всегда говорил, что мы с Ливи слишком большие сумасброды, чтобы иметь детей.
— Впрочем, от недостатка денег Нина не страдала. Она унаследовала капиталы своей матери — около восьмисот тысяч долларов. Все это выручка от продажи ваших книг. Перед смертью Нина стоила полтора миллиона долларов. И все же была несчастна и одинока. Что еще? Да. Тело отправили в Эльмиру, штат Нью-Йорк… «чтобы похоронить на семейном участке близ прославленного деда, чью фамилию она носила».
— Я за ее характер ответственности не несу, — сказал Сэм. — Это все Клара с Осипом.
— Но вы и ваша жена сформировали характеры ваших детей, — пожал плечами собеседник, — в том числе и Клары.
— Да, но мой характер сформировали мои родители. А их создали их родители. Что ж нам теперь, взвалить всю ответственность на Адама и Еву? Не выйдет — ведь их характеры создал Бог. Вот он пусть за все и отвечает.
— Я тоже верю в свободу воли, — сказал собеседник.
— Вот послушайте: «Когда первый живой атом зародился в огромном море Лаврентия, первый поступок этого первого атома привел ко второму поступку — так оно и шло на протяжении всех веков, и если проследить все шаг за шагом, можно доказать, что первый поступок первого живого атома привел неизбежно к тому, что я сейчас стою тут в своем килте и разговариваю с вами». Это слегка перефразированная цитата из моего эссе «Что есть человек?». Что вы об этом думаете?
— Полная чушь.
— Вы ответили так, потому что это предопределено. Вы не могли ответить по-иному.
— Вы представляете собой печальный случай, мистер Клеменс, с позволения сказать.
— С позволения, без позволения — не сказать этого вы не могли. Скажите, кто вы были по профессии?
— Какое это имеет отношение к делу? — удивился тот. — Я занимался продажей недвижимости и много лет состоял в школьном комитете.
— Позвольте мне еще раз процитировать самого себя: «Сначала Бог создал идиотов — ради практики. Затем он создал школьные комитеты».
Сэм и сейчас ухмылялся, вспоминая, какое лицо сделалось у его собеседника.
Сэр сел в постели. Гвен все спала. Он зажег ночник и увидел на ее лице легкую улыбку. Гвен казалась по-детски невинной, но полные губы и округлая, почти полностью открытая грудь возбуждали Сэма.
Он хотел разбудить ее, но раздумал и надел килт, накидку и высокую фуражку из рыбьей кожи. Взял сигару и вышел, тихо прикрыв за собой дверь. В коридоре было тепло и горел яркий свет. В дальнем конце у запертой двери стояли двое вооруженных часовых и еще двое у лифта. Сэм закурил сигару и пошел к лифту. Поболтав минутку с часовыми, он вошел в кабину.
Он нажал кнопку с буквой «Р». Дверцы закрылись, но Сэм успел заметить, что часовой звонит в рубку предупредить, что Ла Боссо, Босс, едет. Лифт миновал летную палубу «Г», где располагались офицерские каюты, прошел через круглые узкие помещения под мостиком и поднялся на верхний этаж надстройки. Последовала небольшая задержка — это офицер третьей вахты проверял кабину с помощью замкнутой телесистемы. Потом дверцы открылись, и Сэм оказался в рубке.
— Все в порядке, ребята. Это я решил насладиться бессонницей.
В рубке несли вахту трое. Ночной рулевой дымил большой сигарой, апатично глядя на приборы. Это Аканде Эрин, крепыш дагомеец, — он тридцать лет водил пароход в джунглях. Самый бессовестный лгун, известный Сэму, а Сэм был знаком с лгунами мирового класса. Третий помощник Калвин Крегар, шотландец, сорок лет прослуживший на австралийском каботажном судне. Мичман-десантник Диего Сантьяго, венесуэлец из семнадцатого века.
— Я только поглядеть, — сказал Сэм. — Занимайтесь своим делом.
Безоблачное небо светилось, точно подожженное великим пиротехником — Богом. Долина здесь была широка, и в мягком свете виднелись постройки и лодки на обоих берегах. За ними стояла густая тьма. В ней горели глаза нескольких сторожевых костров. Все, кроме них, спало. На холмах темнели деревья — гигантские стволы железного дерева вздымались там на тысячу футов в вышину из задушенных ими собратьев. Позади чернели горы. Звездный свет лежал на воде.
Сэм вышел в смотровой проход, окружающий рубку. Ветер был прохладным, но не холодным. Сэм пальцами причесал пышную шевелюру. Стоя здесь на палубе, Сэм чувствовал себя живой частью судна, его органом. Пароход бодро шел вперед, шлепая колесами, помахивая флагами, — храбрый, как тигр, огромный и гладкий, как кашалот, красивый, как женщина; он шел, преодолевая течение, к стержню мира, к пупу планеты, к Темной Башне. Сэм чувствовал, как его ноги, пустив корни, превращаются в щупальца — они пронизывают корпус, уходят в темные воды, трогают чудищ, живущих там, погружаются в ил на глубине трех миль, прорастают сквозь землю, разрастаются со скоростью мысли, пробиваются из почвы, проникают в плоть каждого человека на планете, обвиваются вокруг стен и крыш хижин, взвиваются в небеса, оплетают каждую планету, где есть животная и разумная жизнь, исследуя и познавая, а потом пускают побеги во тьму, где нет материи, где есть только Бог.
В этот миг Сэм Клеменс ощущал себя если не слившимся со Вселенной, то, по крайней мере, родственным ей. В этот миг он верил в Бога.
И в этот миг Сэмюэль Клеменс и Марк Твен слились воедино в одной телесной оболочке.
Потом волнующее видение вспыхнуло, скорчилось, ушло обратно в Сэма.
Он засмеялся. На несколько секунд он познал экстаз, перед которым бледнеет даже сексуальное наслаждение — высшее, что до сих пор было доступно ему и всему человечеству, хотя зачастую и разочаровывающее.
Теперь он опять был сам по себе, а Вселенная сама по себе.
Сэм вернулся в рубку. Эрин, черный рулевой, взглянул на него и сказал:
— Тебя посещали духи.
— А что, это так заметно? Да, посещали.
— Что они сказали?
— Что я — все и ничто. Однажды я слышал, как это сказал деревенский дурачок.
Часть пятая
Монолог Бёртона
Глава 15
Поздней ночью, когда необычайно густой туман заволок все вплоть до мостика, Бёртон бродил по судну.
Ему не спалось, и он блуждал с места на место без определенной цели — лишь бы уйти от себя.
«Черт побери! Всю жизнь я пытаюсь сбежать от себя! Будь у меня хоть столько ума, как у коровы, я остался бы и сразился с собой. Но мое "я", того и гляди, переборет меня, как Иаков ангела. Но я ведь и Иаков тоже. Только сломано у меня не бедро, а шестеренка. Я автоматический Иаков, механический ангел, робот-дьявол. Лестница, ведущая на небо, все еще прислонена к окну, но я не могу найти ее.
Судьба — это случай. Нет, не так. Я сам строил свою судьбу. Только это был не я, а некто, кто движет мной, — дьявол, которым я одержим. Он ждет, ухмыляясь, в темном углу, и как только я протягиваю руку за наградой, он выскакивает и отнимает у меня мой приз.
Мой неуправляемый характер. Он надувает меня, насмехается надо мной и удирает, чтобы затаиться и опять вылезти в урочный час.
Ах, Ричард Фрэнсис Бёртон, Негодный Дик, Черномазый Дик, как называли тебя в Индии. Эти ничтожества, эти роботы, катящиеся по викторианским рельсам… туземцы не интересовали их, они только спали с их женщинами, ели досыта, пили допьяна и по возможности сколачивали себе состояния. Они не умели даже говорить на местном языке, проторчав тридцать лет в этой стране, украшении королевской короны. Украшение, как же! Зловонный чумной бубон! Холера и иже с ней! Черная чума и компания! Индусы и мусульмане, смеющиеся за спиной у пукка-сахиба. Англичане даже и трахаться не умели как следует. Женщины смеялись над ними и искали удовлетворения у своих темнокожих любовников, когда сахиб уходил домой.
Я предупреждал правительство за два года до синайского восстания, что восстание будет, а надо мной посмеялись! Надо мной, единственным человеком в Индии, знавшим индусов и мусульман!»
Бёртон задержался на верхней площадке большой лестницы. Блеснул свет, и шум пирушки хлынул в туман, не рассеяв его. Это не тот занавес, что колышется от дыхания.
«Черт их дери! Они смеются и флиртуют, а судьба подстерегает их. Весь мир распадается. Всадник на черном верблюде ждет их за следующим поворотом Реки. Глупцы! Да и я не умнее.
Однако на этом Narboot, этом большом корабле дураков, спят мужчины и женщины, которые в часы бодрствования строят козни против меня и против всех туземных жителей Земли. Хотя мы все туземцы в этой Вселенной. Граждане космоса. Вот я плюю за борт в туман. Там внизу течет Река. Она примет эту частицу моего естества, которая никогда больше не вернется ко мне, разве что в иной форме. Водой. H2O. Аж два нуля. Что за странная мысль? Но разве не все мысли странные? Разве они не странствуют, словно бутылки с посланиями, брошенные в море потерпевшим кораблекрушение? И если они заплывают в чей-то ум, например мой, мне кажется, что это я создал их. А может, есть какой-то магнетизм между определенными душами и определенными мыслями и к каждому притягиваются лишь те мысли, что соответствуют его полю? Потом индивидуум приспосабливает их к себе и думает гордо — если он вообще думает, хотя бы на уровне коровы, — что это он создал их. Мои мысли — обломки кораблекрушения, а я риф.
Подебрад. Что тебе снится? Башня? Твой дом? Принадлежишь ты к их числу или ты простой чешский инженер? Или одно другому не мешает?
Четырнадцать лет я провел на этом пароходе, а пароход шлепает колесами по Реке вот уж тридцать три года. Теперь я капитан десантников этого взвинченного ублюдка и царственного засранца, короля Иоанна. Это ли не доказательство того, что я умею обуздывать свой характер?
Еще год — и мы придем в Вироландо. Там "Рекс" сделает остановку, и мы побеседуем с Ла Виро, Ла Фондинто, папой опупелых прихожан Церкви Второго Шанса. Второй шанс, клянусь благочестивой задницей моей тетушки! У тех, кто дал его нам, больше нет ни единого шанса.
Они попались в собственную ловушку! Взорвали собственную петарду — так говорят французы, желая сказать, что кто-то пукнул. Как говорит Микс, шансов у нас не больше, чем у вышеупомянутого газового облака во время шторма.
Там, на берегах, спят биллионы. Где Эдвард, мой любимый брат?
Блестящий был человек, но шайка тугов повредила ему мозги, и он за сорок лет не произнес ни слова. Не надо было тебе в тот день охотиться на тигра, Эдвард. Тигром оказался индус, не упустивший случая избить и ограбить ненавистного англичанина. Хотя они и со своими не лучше обходятся.
Но разве это важно теперь, Эдвард? Твое страшное увечье прошло, и ты снова заговорил, как бывало. Если только не умолк опять, навеки. Лазарь! Тело твое гниет. Христос не приходит. Никто не скажет: "Встань и иди!"
А мать, где она? Глупая женщина, уговорившая деда отказать ее беспутному брату, его сыну, немалую часть своего состояния. Дед передумал было и собрался к своему поверенному, чтобы переписать все на меня, но в этот самый час упал мертвым, а мой дядя спустил все деньги во французских игорных домах. Я же не смог купить себе приличного чина в действующей армии, не смог финансировать свои экспедиции, как надлежало, и потому так и не стал тем, кем мне надлежало стать.
Спик! Змеиный язык! Ты приписал себе открытие истоков Нила, жалкий трус, навозная куча больного верблюда. Ты улизнул в Англию, пообещав не обнародовать наши открытия, пока и я туда не прибуду, а сам оболгал меня. Ты заплатил за это — ты сам пустил себе пулю в лоб. Совесть наконец настигла тебя. Как я плакал тогда. Я любил тебя, Спик, хотя и ненавидел тоже. Как я плакал!
Если бы мы случайно встретились теперь — что произошло бы? Ты бы убежал? У тебя явно не хватило бы извращенного мужества протянуть мне руку. Иуда! А я поцелован бы тебя, как Иисус предателя?
Нет уж — я дал бы тебе такого пинка, что ты взлетел бы до половины горы!
Африканская хворь одолела меня, впустила в меня свои железные когти. Но я поправился, и это я открыл истоки Нила! А не гиена Спик, не шакал Спик! Прошу прощения, сестрица Гиена и братец Шакал. Вы только животные и приносите какую-то пользу в мироздании. Спик недостоин поцеловать ваши грязные зады.
Но как же я плакал тогда!
Истоки Нила. Истоки Реки. Я так и не добрался до тех — доберусь ли до этих?
Мать никогда не проявляла к нам нежности — ни ко мне, ни к Эдварду, ни к Марии. С тем же успехом она могла быть нашей гувернанткой. Нет. Наши няни проявляли к нам больше любви и отдавали нам больше времени, чем она.
Мужчина есть то, что сделала из него его мать.
Нет! Есть еще что-то в душе, что, презрев недостаток любви, все гонит и гонит меня… куда?
Отец, если можно тебя так назвать. Нет, не отец — виновник существования. Одышливый, себялюбивый, лишенный юмора ипохондрик. Добровольный изгнанник, вечный путешественник. Где был наш дом? В дюжине чужих стран. Ты ездил с места на место в поисках здоровья, которого, как полагал, был лишен. И нас таскал за собой. С невежественными няньками и пьяными ирландскими попами в качестве наставников.
Чтоб ты задохся наконец! Но нет. Тебя излечили неведомые создатели этого мира. Ведь так? Или ты все-таки изыскал предлог спрятаться в ипохондрию? Это твоя душа поражена астмой, а не бронхи.
У озера Танганьика, в стране Уйийи, болезнь стиснула меня в дьявольском кулаке. В бреду я видел самого себя, который насмехался, издевался, глумился надо мной. Того, другого Бёртона, который смеется над всем миром, но больше всего надо мной.
Но меня это не остановило, и я пошел дальше… нет. Это Спик пошел дальше и ушел далеко… хо, хо! Я смеюсь, хотя это пугает бодрствующих и будит спящих. Смейся, Бёртон, смейся, паяц! Этот дурак янки, Фрайгейт, говорит, что это мне досталась слава великого первооткрывателя, а тебе — одно бесчестье. Я прославился, а не ты, змеиный язык! Я был оправдан, не ты.
Все мое несчастье в том, что я не француз. Будь я им, не пришлось бы мне бороться с английскими предрассудками, английской чопорностью, английской глупостью. Но я не родился французом, хотя и происхожу от незаконного отпрыска Луи XIV, Короля-Солнца. Вот кровь и сказывается.
Экая чушь! Сказывается кровь Бёртонов, а не Короля-Солнца.
Я странствовал, не находя себе покоя, по всему свету. Но omni solum forte patria. Сильному везде родина. Я стал первым европейцем, проникшим в запретный священный город Харар и вышедшим из этого эфиопского ада живым. Я совершил паломничество в Мекку под видом Мирзы Абдуллы Бушири и написал об этом подробную, правдивую, ставшую знаменитой повесть — меня разорвали бы там на куски, если бы разоблачили. Я открыл озеро Танганьика. Я написал первое руководство по штыковому бою для британской армии. Я…
Но зачем перечислять вновь эти пустые победы? Не то важно, что мужчина сделал, а то, что он намерен сделать.
Айша! Айша! Моя персианочка, моя первая истинная любовь! Я мог бы отречься от всего мира, от британского подданства, стать персом и жить с тобой до смертного часа. Тебя подло убили, Айша! Я отомстил за тебя, я покарал отравителя собственными руками, я медленно удушил его, выдавив из него жизнь, и зарыл его тело в пустыне. Где ты теперь, Айша?
Ты где-то здесь. Но если бы мы встретились снова… Моя безумная любовь стала теперь мертвым львом.
Изабел. Моя жена. Женщина, которую… да любил ли я ее? Любил, но не так, как тогда Айшу, а теперь Алису. "Расплачивайся, укладывайся и езжай за мной", — говорил я ей, отправляясь в путешествие, и она подчинялась — послушно и безропотно, как рабыня. Она говорила, что я ее герой, ее бог, и составила себе свод правил идеальной жены. Но когда я стал старым и сварливым, позабытым всеми неудачником, она сделалась моей сиделкой, моей опекуншей, моим надзирателем, моим тюремщиком.
Что, если я встречу ее снова — женщину, которая говорила, что никогда не полюбит другого ни на земле, ни на небе? Правда, этот мир небом не назовешь. Я скажу: "Здравствуй, Изабел. Давненько не виделись".
Где там — я удеру как последний трус. И спрячусь. Хотя…
Вот вход в машинное отделение. Несет ли Подебрад этой ночью вахту? А если да, то что? Я не могу прижать его к стенке, пока мы не доплывем до истоков.
Кто-то маячит в тумане. Агент этиков? Или сам Икс, ренегат? Он всегда то здесь, то там, неуловимый, как понятие времени и вечности, несуществующего и существующего.
"Кто идет?" — следовало бы крикнуть мне. Но он — она — оно уже ушло.
Оказавшись между сном и явью, между смертью и воскрешением, я увидел Бога. "Ты должен мне за плоть", — сказал этот старый бородатый джентльмен, одетый по моде 1890 года, а в другом сне он молвил: "Плати".
Чем платить? Сколько это стоит?
Я не просил о воплощении, не требовал, чтобы меня родили на свет. Плоть и жизнь должны даваться бесплатно.
Надо было задержать его. Надо было спросить, обладает ли человек свободой воли или все, что он совершает или не совершает, предопределено заранее? Записано ли во всемирном справочнике Брэдшо, что такой-то прибудет туда-то в 10.32, а в 10.40 отправится с двенадцатого пути? Если я — один из составов его железной дороги, то за свои деяния я не отвечаю. Не от меня зависит, добро или зло я творю.
Да и что такое добро и зло? Без свободы воли их не существует.
Но он не стал бы задерживаться. А если бы и стал, понял бы я из его объяснений, что такое смерть и бессмертие, детерминизм и нондетерминизм, предопределимость и непредопределимость?
Человеческий разум не способен это постичь. И в этом тоже вина Бога — если он есть, Бог.
Исследуя район Зинда в Индии, я стал суфи, мастером-суфи. Но, наблюдая их в Зинде и в Египте и видя, как они в конечном итоге объявляют себя Богом, я пришел к выводу, что крайний мистицизм сродни безумию.
Нурэддин эль-Музафир, тоже суфи, говорит, что я ничего не понимаю. Во-первых, есть ложные или галлюцинирующие суфи, дегенераты великого учения. Во-вторых, если суфи объявляет себя Богом, это не следует понимать буквально. Он имеет в виду, что стал един с Богом.
Бог-Вседержитель! Я постигну его суть, суть великой тайны и всех прочих тайн. Я — живой меч, но до сих пор я рубил, а не колол острием. Самое смертельное в мече — его острие. Отныне я буду сражаться только им.
Но, входя в магический лабиринт, я должен иметь нить, чтобы добраться до чудовища, обитающего в глубине. Где же она?
И Ариадны нет. Я сам себе нить, Ариадна и Тезей, и даже… как я раньше не подумал об этом? — сам себе лабиринт.
Это не совсем верно. А что верно совсем? Ничего. Но в человеческих и божественных делах близкое попадание порой не хуже прямого. Чем крупнее снаряд, тем меньше значит, попал он в яблочко или нет.
А вот меч хорош лишь тогда, когда он хорошо уравновешен. Обо мне, по словам широко осведомленного Фрайгейта, писали, что природа выкинула со мной редкий фортель, одарив меня не одним, а тридцатью талантами. Пишут еще, что при этом мне недоставало уравновешенности и целеустремленности. Я был точно оркестр без дирижера, точно великолепный корабль, которому не хватает одной мелочи: компаса. Я сам отзывался о себе как о несфокусированном пучке света.
Если я не мог сделать что-то первым, я этого и не делал.
Пишут, что в людях меня притягивал не божественный элемент, а все ненормальное, извращенное и дикое.
Пишут, что я, несмотря на свои обширные познания, никогда не понимал, что мудрость имеет мало общего со знанием и книгами и ничего общего с образованием.
И все это неправда! Хоть бы слово правды!»
Бёртон все бродил и бродил, сам не зная, что он ищет. В тускло освещенном коридоре он задержался у одной из дверей. Внутри должна быть Логу, если она не на танцах в салоне, и Фрайгейт. Они снова вместе, оба сменив за эти четырнадцать лет двух-трех любовников. Она долго на дух не выносила Фрайгейта, но он добился-таки ее — а может быть, она не переставала любить другого Фрайгейта, — и вот теперь они живут вместе. Как бывало.
Бёртон пошел дальше и увидел у выхода темный силуэт. Икс? Еще кто-то, мучимый бессонницей? Он сам?
Бёртон вышел на техасскую палубу и остановился, глядя, как часовые шагают взад и вперед. Что слышно, караульщики? Вот именно, что?
Ну, пойдем дальше. Сколько же ты прошагал — но не по гигантскому миру Реки, а по пигмейскому мирку парохода?
Алиса снова жила в его каюте — в самом начале плавания она дважды уходила от него и дважды возвращалась. Теперь-то уж они, пожалуй, никогда не расстанутся. Бёртон был рад, что она опять с ним.
Он вышел на летную палубу и взглянул на слабо освещенную рубку. Ее часы пробили четырнадцать раз. Два часа ночи.
Пора вернуться в постель и предпринять еще один штурм цитадели сна.
Бёртон поднял взгляд к небу, и в это время холодный ветер, налетевший с севера, сдул с верхней палубы туман — всего на миг. Где-то там, на севере, в холодных и серых туманах, высится башня. А в ней живут, или жили, этики, существа, считающие, что они вправе воскрешать мертвых без их разрешения.
У них ли ключи от всех тайн? Ну не от всех, конечно. Тайны жизни, создания материи, тайны пространства и бесконечности, времени и вечности никогда не будут разрешены.
Или когда-нибудь будут?
Может быть, в башне или ее подземельях существует машина, преобразующая метафизическое в физическое? Человек способен управлять физической материей, и что из того, что ему неведома истинная природа материи потусторонней? Истинной природы электричества он тоже не знает, однако поставил же электричество себе на службу.
Бёртон погрозил кулаком в сторону севера и отправился в постель.
Часть шестая
На борту «Внаем не сдается»: Нить разума
Глава 16
Сначала Сэмюэль Клеменс старался по возможности избегать Сирано де Бержерака. Проницательный француз быстро подметил это, но возмущения не выказал. Если в душе он и возмущался, то умело это скрывал. Он всегда встречал Клеменса улыбкой или смехом, был всегда вежлив, но без холодности. Он вел себя так, словно Клеменс питал к нему симпатию и никаких причин для антипатии у капитана не было.
Прошло несколько лет, и Сэм начал понемногу оттаивать по отношению к былому любовнику своей земной жены. У них было много общего: острый интерес к людям и к механическим устройствам, любовь к литературе, неутихающее стремление к историческим изысканиям, ненависть к лицемерию и самодовольству и глубокий агностицизм. Сирано, хоть был родом и не из Миссури, разделял позицию Сэма, выражавшуюся в словах: «А покажите-ка мне».
Кроме того, Сирано мог украсить любое общество, не стремясь при этом завладеть беседой.
Так что однажды Сэм решил наедине со своим вторым «я», Марком Твеном, разобраться в своих чувствах к Сирано. В результате Сэм понял — видимо, в душе он всегда это сознавал, — что относился к Сирано весьма нечестно. Француз не виноват, что Ливи влюбилась в него и отказалась его оставить ради своего прежнего мужа. Да и Ливи ни в чем не виновата. Она поступала так по велению своего врожденного темперамента и предопределенных заранее обстоятельств. И Сэм тоже подчинялся своему врожденному темпераменту, своей «ватерлинии» и обстоятельствам. Теперь же, следуя другим, глубоко запрятанным чертам своего характера и подчиняясь давлению новых обстоятельств, он изменил свое отношение к Сирано. Француз, в конце концов, хороший парень, тем более когда научился регулярно принимать душ, следить за чистотой ногтей и перестал мочиться в коридорах.
Сэм сам не знал, верит ли по-настоящему в то, что представляет собой запрограммированный заранее автомат. Иногда ему казалось, что его вера в предопределение — лишь попытка избежать ответственности за некоторые свои поступки. Но если так — тогда это свобода воли побуждает его искать оправдания всему содеянному им, хорошему или дурному. С другой стороны, детерминизм как раз и дает людям иллюзию, что им присуща свобода воли.
Как бы там ни было, Сэм принял Сирано в свой кружок и простил ему все, хотя и прощать, собственно, было нечего.
Сегодня Сэм пригласил Сирано в числе других обсудить некоторые загадочные аспекты того, что называл делом Икса. Присутствовали Гвенафра, сожительница Сэма, Джо Миллер, де Марбо и Джон Джонстон. Последний был огромен — ростом он превышал шесть футов два дюйма и весил двести шестьдесят фунтов, не имея ни унции лишнего жира. Волосы на голове и на груди у него были рыжевато-золотистые, а руки необычайно длинные и походили на лапы медведя-гризли. Голубовато-серые глаза часто смотрели холодно или отрешенно, но теплели в кругу друзей.
Американец шотландского происхождения, он родился около 1828 года в Нью-Джерси и в 1843-м отправился на Запад, чтобы охотиться в горах. Он стал легендой даже среди легендарных горных жителей, хотя слава пришла к нему не сразу. Когда бродячий отряд молодых, еще не окрещенных кровью воинов сиу убил жену Джонстона, индианку из племени плоскоголовых, вместе с нерожденным младенцем, Джонстон поклялся отомстить. Он перебил столько сиу, что те послали двадцать молодых воинов выследить его и убить, запретив им возвращаться, пока они не выполнят свою задачу. Один за другим они нападали на след Джонстона, но в итоге он убивал их. Сделав это, он вырезал у них печень и съедал ее сырой, капая кровью на рыжую бороду. За это его прозвали пожирателем печени и убийцей сиу. Но вообще-то сиу были достойным племенем — их отличали порядочность и высокие боевые качества, поэтому Джонстон решил прекратить войну с ними, оповестил их о своем решении и стал их добрым другом. Еще он был вождем в племени шошони.
Умер он в 1900 году в лос-анджелесском госпитале ветеранов и был похоронен на тесном больничном кладбище. Но в семидесятых годах группа людей, понимавших, что ему не найти там покоя — ведь он привык жить в пятидесяти милях от ближайшего соседа, — перенесла его прах на горный склон в Колорадо и погребла там.
Пожиратель печени Джонстон не раз говорил на пароходе, что ему ни разу не пришлось убить белого — хотя бы и француза. От этих слов де Марбо и Сирано сначала делалось несколько не по себе, но потом они полюбили огромного горца и прониклись к нему восхищением.
Когда все выпили по нескольку бокалов, покурили и поболтали на общие темы, Сэм перешел к предмету, который желал обсудить.
— Я много думал о том, кто называл себя Одиссеем, — начал он. — Помните, я говорил вам о нем? Он пришел нам на помощь, когда мы сражались с фон Радовицем, и это его лучники разделались с генералом и его офицерами. Он утверждал, что он — настоящий Одиссей, историческое лицо, чье имя позднее обросло легендами и вымыслами и чьи подвиги послужили Гомеру материалом для «Одиссеи».
— Я о нем никогда не слыхал, — сказал Джонстон, — но полагаюсь на твое слово.
— Да. Так вот, он говорил, что к нему тоже приходил этик и послал его вниз по Реке нам на помощь. После боя Одиссей еще немного побыл с нами, но потом уплыл вверх с торговой экспедицией и пропал, точно сквозь землю провалился.
Самое главное заключается в том, что он сказал об этике одну странную вещь. Этик, который говорил со мной, Икс, или Таинственный Незнакомец, был мужчиной. Во всяком случае, голос у него был мужской, хотя голос можно изменить. А вот Одиссей заявил, что его этик был женщиной!
Сэм выпустил облако зеленого дыма и уставился на медные арабески потолка, словно это были иероглифы, содержащие ответ на все его вопросы.
— Что бы это значило?
— Что он либо говорил правду, либо лгал, — сказала Гвенафра.
— Верно! Дайте этой красавице большую сигару! Либо имеются два этика-ренегата, либо самозваный Одиссей солгал. А если он солгал, то это не кто иной, как мой этик, Икс. Лично я склоняюсь к мысли, что так и было — наш с вами этик, Сирано и Джон, солгал мне. В противном случае разве стал бы Икс скрывать, что их двое и одна из двоих — женщина? Он обязательно сказал бы об этом. Я знаю, у него было немного времени на разговоры с нами, поскольку другие этики следили за ним и дышали ему в затылок. Но уж такую информацию он не преминул бы сообщить.
— Но зачем ему было лгать? — спросил де Марбо.
— А вот зачем. — Сэм ткнул сигарой в сторону потолка. — Он знал, что другие этики могут схватить нас. И получить от нас эту ложную информацию. Тогда они всполошились бы еще пуще. Как? Сразу два предателя в их среде? Батюшки! Проверив нас на чем-то вроде детектора лжи, они убедились бы, что мы не лжем. Мы ведь верили в то, что сказал нам Одиссей. Точнее, в то, что сказал нам Икс. Это как раз похоже на него — запутать дело еще больше! Ну, что вы на это скажете?
После короткой паузы Сирано произнес:
— Но если это верно, то мы видели этика! И знаем, как он выглядит!
— Не обязательно, — возразила Гвенафра. — Он, конечно же, умеет менять свой облик.
— Несомненно, — согласился Сирано. — Но способен ли он изменить свой рост и сложение? Цвет глаз и волос одно дело, но…
— Думаю, можно принять за основу, что он мал ростом и очень мускулист, — сказал Клеменс. — Но таких, как он, мужчин несколько биллионов. Во всяком случае, мы сейчас исключили возможность существования еще одного этика-ренегата — этика-женщины. Хочется верить, что исключили.
— А может, — сказал Джонстон, — Одиссей был агент, узнавший, что мы встречались с Иксом, и желавший нас запутать.
— Не думаю, — сказал Сэм. — Если бы кто-то из агентов так много знал, этики бы сцапали нас быстрее, чем конгрессмен успел бы продать свою мать за несколько голосов. Нет. Одиссей был мистер Икс.
— Тогда… тогда придется копнуть поглубже, — сказала Гвенафра. — Помните, как Галбирра описывала Барри Торна? Он в чем-то походил на Одиссея. Не мог ли он быть Иксом? А тот так называемый немец, Штерн, пытавшийся убить Фаербрасса? Кто был он? Не агент, ведь он был коллегой Фаербрасса. А вот Фаербрасс мог быть агентом, и Икс взорвал его, чтобы Фаербрасс не оказался в башне первым. Фаербрасс лгал нам, говоря, что входит в число рекрутов Икса. Он…
— Нет, — прервал ее Сирано. — То есть да. Похоже, он был агентом других этиков. Но если он столько о нас знал, почему тогда не уведомил этиков и не навел их на нас?
— Да потому что он по какой-то причине не мог их уведомить, — сказал Сэм. — Думаю, по той, что как раз тогда в башне началось что-то неладное, не знаю что. Но сдается мне, что как раз в то время, когда исчез Одиссей или, скорее, Икс, весь проект этиков потерпел крах. Тогда мы ничего не заметили, но вскоре после этого воскрешения прекратились. Лишь когда «Внаем не сдается» прошел некоторое расстояние, мы стали получать донесения о том, что воскрешений больше нет. Будучи в Пароландо, мы тоже обратили на это внимание, но сочли это чисто местным явлением.
— Хм-м, — сказал Сирано. — Хотел бы я знать, воскрес ли Герман Геринг, тот миссионер, убитый людьми Хакинга. Странный был тип.
— Смутьян, — сказал Сэм. — А может, Фаербрасс и сообщил этикам, что выявил нескольких рекрутов Икса. Но этики сказали ему, что пока ничего предпринимать не станут. И поручили Фаербрассу тем временем узнать о нас все, что можно. А если бы он увидел кого-то похожего на Икса, он тоже сообщил бы этикам, чтобы те могли схватить его незамедлительно. Откуда нам знать? Может, Фаербрасс и «жучков» нам насовал, чтобы знать, когда Икс придет в следующий раз. Только Икс так и не пришел.
— По-моему, — сказал Сирано, — Икс застрял в долине, уйдя от нас под видом Одиссея.
— Тогда почему он не вернулся к нам, как тот же Одиссей? Сирано пожал плечами.
— Потому что пропустил «Внаем не сдается», — решительно отрезал Сэм. — Мы прошли мимо него ночью. Однако Икс услышал, что Фаербрасс строит дирижабль для полета к башне. Это устроило бы Икса еще больше, чем «Внаем не сдается». Но Одиссея, древнего эллина, не взяли бы на воздушный корабль. Поэтому он преобразился в Барри Торна, опытного канадского аэронавта.
— Я тоже из семнадцатого века, — заметил Сирано, — но меня ведь взяли пилотом на «Парсеваль». А Джон де Грейсток, хотя происходит из еще более ранней эпохи, был назначен капитаном мягкого дирижабля.
— И все-таки, — не сдавался Сэм, — шансы Икса намного увеличились бы, назовись он опытным специалистом. Одно меня удивляет — откуда у него подобный опыт? Откуда этику знать о дирижаблях?
— Если бы ты жил очень долго или был бессмертен, то, наверно, изучил бы все науки, какие есть, лишь бы скоротать время, — сказала Гвенафра.
Часть седьмая
Прошлое Геринга
Глава 17
Герман Геринг проснулся весь в поту от собственного стона. Ja, mein Fürer! Ja, mein Fürer! Ja, mein Fürer! Ja, ja, ja!
Орущее лицо поблекло. Исчез черный пороховой дым, валивший сквозь выбитые окна и проломленные стены. Исчезли сами окна и стены. Басовые раскаты русской артиллерии, аккомпанировавшие альто-сопрано фюрера, заглохли вдали. Зудящий гул, сопровождавший речь безумца, тоже утих — Геринг смутно осознал, что это гудели моторы американских и британских бомбардировщиков.
Мрак кошмара сменился ночью мира Реки.
Но эта ночь была мирной и успокаивающей. Герман лежал навзничь на бамбуковой койке, касаясь теплой руки Крен. Крен пошевелилась и пробормотала что-то — наверно, разговаривала с кем-то во сне. Уж ей-то не приснится ничего, что вызвало бы горе, растерянность или ужас. Она видит только хорошие сны. Крен — дитя Реки, она умерла на Земле в шестилетнем возрасте и ничего не помнит о своей родной планете. Ее первые смутные воспоминания относятся к пробуждению в этой долине, без родителей, вдали от всего, что было ей знакомо.
Германа согрели прикосновение к спящей и приятные воспоминания о годах, прожитых вместе с ней. Он встал, накинул свою утреннюю хламиду и вышел на бамбуковый помост. Вокруг теснились многочисленные хижины их яруса. Чуть выше начинался следующий ярус, а за ним другой. Ниже помещалось три яруса. Все это были мостки, тянувшиеся, насколько видел глаз, с юга на север. Опорами служили обыкновенно тонкие столбы из камня или железного дерева; длина пролетов, как правило, разнилась от ста пятидесяти до трехсот с лишним футов. Там, где требовались добавочные подпорки, ставились дубовые или сложенные из камней колонны.
Ширина долины здесь составляла тридцать миль, а Река образовывала озеро десять миль шириной и сорок длиной. Горы не превышали шести тысяч футов, к счастью для жителей, здесь был уже дальний север, и в долину поступало не слишком много света. На западном конце озера горы входили в Реку, и Река там, бурля, вливалась в узкую теснину. В теплые часы дня восточный ветер несся по ущелью со скоростью пятнадцать миль в час. На выходе он терял часть своей силы, но рельеф местности создавал там восходящие потоки, которые местные жители использовали в своих целях.
Повсюду на суше высились скальные столбы со множеством вырезанных в них скульптурных изображений. Между ними на разных уровнях были переброшены подвесные мосты из бамбука, сосны, дуба и тиса. На них через равные промежутки, зависящие от выносливости моста, стояли хижины. На верхушках более широких столбов хранились планеры и оболочки воздушных шаров.
В округе гремели барабаны, завывали рыбьи рога. На порогах хижин начинали появляться зевающие, потягивающиеся жители. Над горами показался край солнечного диска — это означало официальное начало дня. Температура воздуха скоро поднимется до 60 градусов по Фаренгейту — еще тридцать, и было бы как в тропиках. Через пятнадцать часов солнце закатится за горы, а еще через девять взойдет снова. Продолжительность его пребывания на небе почти возмещает его слабое тепло.
С двумя граалями в закинутой за спину сетке Герман слез на пятьдесят футов вниз. Крен сегодня не работала и могла поспать подольше. Позже она спустится, возьмет свой грааль из кладовой, устроенной у камня, и съест свой завтрак.
По дороге Герман здоровался со знакомыми — из здешнего двухсотсорокавосьмитысячного населения он тысяч десять знал по именам. Из-за недостатка бумаги в долине приходилось напрягать и тренировать память — впрочем, Геринг и на Земле отличался феноменальной памятью. Изъяснялся он на урезанном, облегченном эсперанто, принятом в Вироландо.
— Bon ten, eskop. (Доброе утро, епископ.)
— Tre bon ten a vi, Fenikso. Pass ess via. (И тебе доброе утро, Феникс. Мир тебе.)
Здесь Герман держал себя учтиво, но со следующими встречными шутил.
Герман Геринг переживал счастливую пору своей жизни. Но он не всегда был счастлив. История его была длинной, почти всегда печальной и бурной, хотя и не без веселья и мирных промежутков, и далеко не всегда поучительной.
Вот его земная биография.
Родился он в Розенхейме, в Баварии, 12 января 1893 года. Отец его, офицер колониальных войск, стал первым губернатором немецкой Юго-Западной Африки. В возрасте трех месяцев Герман расстался с родителями, уехавшими на три года на Гаити, где отцу дали пост генерального консула. Длинная разлука с матерью в столь нежном возрасте плохо отразилась на Германе. Тоска и одиночество того времени так и не изгладились из его памяти. Когда же в детстве он понял, что у матери роман с его крестным отцом, он почувствовал к ней глубокое презрение, смешанное с яростью. Но открыто свои чувства не проявил.
К отцу Герман относился с молчаливым презрением, но открыто этого опять-таки не выказывал. Однако на похоронах отца Герман плакал.
В десять лет мальчик заболел тяжелой ангиной. В 1915 году, через месяц после смерти отца, Герман стал лейтенантом 112-го пехотного полка принца Вильгельма. Голубоглазый, светловолосый, стройный и недурной собой лейтенант пользовался большой популярностью в обществе. Он любил потанцевать, выпить и вообще повеселиться. Его крестный, перешедший в христианство еврей, помогал ему деньгами.
Вскоре после начала Первой мировой войны тяжелый артрит коленных суставов приковал молодого офицера к больничной койке. Герману не терпелось повоевать — он ушел из госпиталя и стал летать наблюдателем на самолете своего приятеля Лорцера. Три недели он находился в самовольной отлучке из армии. Его признали негодным для службы в пехоте, и Геринг поступил в люфтваффе. Его энергичный и нешаблонный язык забавлял кронпринца, командовавшего 25-м подразделением Пятой армии. Осенью 1915 года Геринг ускоренно закончил Фрейбургскую летную школу, получив удостоверение пилота. В 1916-м, в Норвегии, он был сбит, тяжело ранен и выбыл из строя на полгода. И все-таки снова стал летать. Он быстро продвигался по службе, поскольку был не только отличным офицером и летчиком, но и выдающимся организатором.
В 1917-м Герман получил орден «За отвагу» (германский эквивалент Креста Виктории); это была награда за его командирские заслуги и за то, что сбил пятнадцать вражеских самолетов. Получил он также Золотую медаль авиатора. 7 июля 1918 года его назначили командиром Geschwader I вместо Рихтхофена, погибшего в своем восемьдесят первом бою. Интерес Геринга к технике и вопросам снабжения вполне оправдывал это назначение. Доскональные познания во всех областях военной авиации оказали ему большую услугу в последующие годы.
К моменту капитуляции Германии на счету у Геринга было тридцать вражеских самолетов. Но это мало чем помогло ему в послевоенный период. Асов на рынке был переизбыток.
В 1920 году, после скитаний по Дании и Швеции, он стал начальником полетов «Свенска Люфттрафик» в Стокгольме. Там он встретился с Карин фон Кантцнов, родственницей шведского исследователя графа фон Розена. Герман женился на ней, хотя она была разведена и имела восьмилетнего сына. Он был ей хорошим мужем до самой ее смерти. Несмотря на свою дальнейшую карьеру в организации, известной отсутствием всякой морали, Геринг хранил верность и Карин, и своей второй жене. В вопросах пола он был пуританин. Да и в политике тоже. Дав однажды присягу на верность, он ее не нарушал.
Чудо, что он вообще чего-то достиг. Он все время мечтал о высоких чинах и богатстве, а сам плыл по течению. Не имея никакой путеводной звезды, он отдавался на волю случайных людей и событий.
На свое счастье — или несчастье — он встретил Адольфа Гитлера.
Во время неудавшегося Мюнхенского путча в 1923 году Геринг был ранен. Ему удалось уйти от полиции и укрыться в доме фрау Ильзе Баллин, жены еврейского коммерсанта. Геринг не забыл этого. Когда Гитлер стал главой государства и начались преследования евреев, Геринг помог фрау Ильзе с семьей бежать в Англию.
Тогда, в двадцать третьем, его все-таки арестовали. Нарушив данное им честное слово, он бежал в Австрию. Здесь воспалившаяся рана уложила его в постель и вынудила прибегнуть к морфию. Больной, без денег, с мужеством, пошатнувшимся после нескольких операций, Геринг впал в депрессию. В то же время пошатнулось и здоровье его жены, всегда бывшее не слишком крепким.
Привыкший к наркотикам, Геринг уехал в Швецию, где полгода провел в санатории. Выписавшись, он вернулся к жене. Казалось бы, никакой надежды не осталось — но, достигнув дна, Геринг воспрянул духом и начал бороться. Это было характерно для него. Не раз в минуты полного поражения у него неведомо откуда вдруг бралась энергия для борьбы.
Он вернулся в Германию и снова примкнул к Гитлеру, который, как он верил, был единственным, способным вновь сделать Германию великой державой. Карин умерла в Швеции в октябре 1931 года. Герман тогда был в Берлине и вместе с Гитлером посещал Гинденбурга, который решил сделать Гитлера своим преемником на посту главы государства. Геринга всегда мучила совесть за то, что он тогда был с Гитлером, а не с Карин в час ее смерти. Горе заставило его на время вернуться к морфию. Потом он встретил актрису Эмму Зоннеманн и женился на ней.
Несмотря на свои организаторские таланты, Геринг был склонен к сентиментальности. А горячность иногда побуждала его говорить не то, что следует. На процессе по делу о поджоге рейхстага он городил ни с чем не сообразные обвинения. Болгарский коммунист Димитров хладнокровно изобличал незаконные методы и нелогичность обвинения. Неудача Геринга на суде испортила весь эффект от процесса и обнажила всю фальшь нацистской пропагандистской машины.
Несмотря на это, Герингу поручили сформировать новые воздушные силы рейха. Прежний стройный ас теперь сильно располнел. И его двойственная натура принесла ему два новых прозвища: Der Dicke (Толстяк) и Der Eiserne (Железный Человек). Он страдал ревматическими болями в ногах и принимал наркотики (в основном паракодеин).
Не будучи ученым или писателем, он все же продиктовал книгу «Возрожденная Германия», опубликованную в Лондоне. Он имел пристрастие к Джорджу Бернарду Шоу и мог приводить из него длинные цитаты. Был он знаком и с немецкой классикой — Гете, Шиллером, Шлегелем и так далее. Хорошо известна его любовь к живописи. Он обожал детективы и разные механические игрушки.
Теперь он мечтал о династии Герингов, которая будет жить тысячу лет и навсегда впишет свое имя в историю. Было весьма вероятно, что у Гитлера детей не будет, и своим преемником фюрер назначит Геринга. Мечта рухнула с рождением дочери Эдды. Эмми не могла больше иметь детей, а Геринг и подумать не мог о том, чтобы развестись с ней и взять другую жену, которая родила бы ему сыновей. Он должен был испытать горькое разочарование, но виду не показал. Он любил Эдду, и она до самой смерти любила отца.
Еще одна сторона загадочной личности Геринга проявилась, когда он совершил дипломатический визит в Италию. Король и кронпринц устроили в его честь охоту на оленей. Все трое стояли на высоком помосте, и на них гнали сотни оленей. Августейшие особы устроили настоящую бойню — король убил сто тринадцать животных. Геринг, охваченный отвращением, стрелять не стал.
Он был также против захвата Австрии и Чехословакии и особенно возражал против вторжения в Польшу. Мысль о войне угнетала его — он испытывал упадок духа и перед Первой, и перед Второй мировыми войнами. Однако он и здесь остался верен своему любимому вождю. Так было и раньше, когда Геринг не выступал публично против преследования евреев, но по просьбам жены спасал десятки евреев от заключения.
В 1939-м Гитлер назначил Германа фельдмаршалом и сделал его министром экономики. Геринг остался министром военно-воздушных сил и, следовательно, их главнокомандующим. Он носился с проектом постройки стратобомбардировщика, который мог бы подниматься на двадцатимильную высоту и долетать до Америки, но не преуспел.
Несмотря на все свои высокие посты, он был склонен отворачиваться от реальности. В 1939-м он заявил во всеуслышание: «Если хоть один вражеский бомбардировщик долетит до Рура, зовите меня не Германом Герингом, а Майером». (Майером в немецком фольклоре звался простофиля-неудачник.)
Вскоре Геринга и в высших нацистских кругах, и в народе стали звать Майером. И это прозвище не имело любовного оттенка, в отличие от Der Dicke. Британские и американские бомбардировщики превращали немецкие города в руины. Люфтваффе не удалось усмирить Англию перед предполагаемым вторжением, а теперь не удавалось отогнать орды железных птиц, роняющих на рейх свои смертоносные яйца. Гитлер винил Геринга и за то и за другое, хотя это Гитлер решил бомбить английские города, вместо того чтобы подавить сначала базы королевских воздушных сил, теперь уничтожающих Германию. Решение же Гитлера о нападении на нейтральную Россию перед покорением Англии в конечном счете привело к падению Германии.
Гитлер намеревался еще вторгнуться в Швецию после взятия Норвегии. Но Геринг, любивший Швецию, пригрозил в этом случае уйти в отставку. При этом он внушал Гитлеру, как полезна им будет нейтральная Швеция.
Здоровье его перед войной ухудшилось. В конфликтных ситуациях болезнь и волнения, связанные с потерей престижа, заставляли его прибегать к наркотикам. Геринг терзался, нервничал, впадал в меланхолию и скатывался все ниже, не в силах остановиться. А его любимая страна погружалась в Сумерки Богов — это ужасало Геринга, но приносило какое-то странное удовлетворение Гитлеру.
Когда союзники начали наступление на Германию по всем фронтам, Геринг решил, что ему пора возглавить правительство. Фюрер, однако, лишил его всех чинов и званий и выгнал из партии. Злейший враг Геринга Мартин Борман отдал приказ о его аресте.
В конце войны, при попытке уйти от русских, Геринг был взят в плен американским лейтенантом, по иронии судьбы евреем. На Нюрнбергском процессе Геринг защищал себя сам, но неубедительно. Несмотря на все содеянное Гитлером, он защищал и его, верный ему до конца.
Приговор был предрешен. Осужденный на казнь через повешение, Геринг накануне, 15 октября 1946 года, проглотил одну из капсул с цианидом, спрятанных им в камере, и умер. Его кремировали, и пепел, согласно одной версии, высыпали в мусорную кучу лагеря Дахау. Другие, более авторитетные источники утверждают, что прах рассыпали по грунтовой проселочной дороге близ Мюнхена.
Таков был конец земного существования Геринга. Он умер охотно, радуясь, что избавится от телесных и душевных страданий, от сознания, что потерпел полный крах, и от клейма нацистского военного преступника. Сожалел он только об одном — что его Эмму и маленькую Эдду некому теперь защитить.
Глава 18
Но это был еще не конец. Геринг помимо своей воли воскрес на этой планете, снова став стройным молодым человеком. Как это произошло, он не понимал. Он избавился от своего ревматизма, от опухших лимфоузлов и от пристрастия к паракодеину.
Он решил разыскать Эмму и Эдду. А заодно и Карин. Как он ухитрится поладить с обеими женами, он не думал. Поиски продлятся достаточно долго, чтобы обдумать это.
Никого из них он так и не нашел.
Старый Герман Геринг, честолюбивый и беззастенчивый оппортунист, все еще жил в нем. Он сделал много такого, чего глубоко стыдился и в чем раскаивался потом, когда после множества приключений и долгих скитаний примкнул к Церкви Второго Шанса. Его обращение совершилось быстро и драматично, подобно обращению Савла из Тарса на дороге в Дамаск, — Геринг находился тогда в маленьком суверенном государстве Тамоанкан. Жили там в основном мексиканцы десятого века, говорившие на индейском диалекте, и индейцы навахо из двадцатого века. Герман жил в странноприимном доме, усваивая догматы и требования Церкви.
Потом он перебрался в освободившуюся хижину. Вскоре с ним поселилась женщина по имени Чопилотль. Она тоже была шансером, но настояла на том, чтобы поставить в хижине идола из мыльного камня, безобразное изваяние сантиметров тридцать высотой, изображающее Ксочикетцаль, богиню физической любви и деторождения. Чопилотль поклонялась ей так истово, что требовала, чтобы Герман занимался с ней любовью перед идолом, при свете двух факелов. Герман не возражал, но частота этих сеансов утомляла его.
Ему казалось также, что он напрасно позволяет своей подруге поклоняться языческому божеству. И он пошел к епископу — к навахо, который на Земле был мормоном.
— Да, я знаю, что она держит у себя это изваяние, — сказал епископ Чъягии. — Наша церковь не одобряет идолопоклонства и политеизма, Герман. Тебе это известно. Однако разрешает своей пастве держать дома идолов — при условии, если верующий понимает, что это всего лишь символ. Согласен, опасность есть, поскольку верующие слишком легко путают символику с реальностью. И этим страдают не только дикари. Даже так называемые цивилизованные люди попадаются в эту психологическую ловушку.
Чопилотль не умеет мыслить отвлеченно, но женщина она хорошая. Если мы будем чересчур упорствовать и потребуем, чтобы она выбросила своего идола, она может вернуться к настоящему язычеству. Лучше, скажем так, отлучать ее от груди постепенно. Ты ведь видел, сколько здесь идолов? Многим из них в свое время усиленно поклонялись. Но постепенно мы отучили от этого людей путем терпеливого и мягкого убеждения. Теперь каменные боги стали для многих своих прежних почитателей лишь произведениями искусства.
Со временем Чопилотль станет так же смотреть на свою богиню. Я возлагаю на тебя обязанность помочь ей преодолеть свое прискорбное заблуждение.
— То есть подсунуть ей теологическую соску? — сказал Герман. Епископ засмеялся:
— Я получил степень доктора философии в Чикагском университете. Слишком напыщенно выражаюсь, да? Выпей, сын мой, и расскажи мне еще что-нибудь о себе.
В конце года Герман принял крещение вместе с другими нагими, трясущимися и стучащими зубами неофитами. Потом он вытер полотенцем какую-то женщину, а та — его. Им всем дали длинные одежды, и епископ повесил на шею каждому спиральный позвонок рогатой рыбы. Это не означало посвящения в сан каждый просто стал называться Insrtuisto, Учитель.
Герман чувствовал себя обманщиком. Кто он такой, чтобы наставлять других и быть, по сути дела, священником? Он не был даже уверен, что искренне верует в Бога или в церковь. Хотя нет, это уж слишком. Он веровал — большую часть времени.
— Твои сомнения относятся к себе самому, — сказал ему епископ. — Ты полагаешь, что далек от идеала. Считаешь себя недостойным. Нужно преодолеть это в себе, Герман. Каждый может стать достойным и спастись. И ты, и я, и все чада Божьи. — Епископ засмеялся. — Обрати внимание на две крайности, к которым ты склонен. Порой ты проявляешь высокомерие и считаешь себя выше других. Но чаще ты впадаешь в смирение. Чрезмерное смирение. Я сказал бы даже, тошнотворное смирение. Это лишь оборотная сторона высокомерия. Истинное смирение состоит в том, чтобы сознавать свое истинное место в масштабе космоса.
Я сам постоянно учусь. И молюсь о продлении своей жизни на такой срок, чтобы успеть избавиться от всяческого самообмана. Но нельзя все время заниматься только самокопанием. Мы должны работать и с людьми. Монашеский постриг, уход от мира, затворничество — все это чушь собачья. Итак, куда ты хотел бы отправиться? Вверх по Реке или вниз?
— Мне очень не хочется уезжать отсюда, — сказал Герман. — Здесь я был счастлив. Впервые за долгое время я чувствовал себя членом большой семьи.
— Твоя семья живет от одного конца Реки до другого. Да, в ней есть и неприятные родственники. Но в какой семье их нету? Твоя работа в том и состоит, чтобы научить их верно мыслить. Впрочем, это уже вторая ступень. Первая — это открыть людям глаза на то, что они мыслят неверно.
— Вот в том-то и беда. Я не уверен, что сам преодолел эту первую ступень.
— Если бы я сомневался в этом, то не позволил бы тебе принять посвящение. Так куда же? Вверх или вниз?
— Вниз, — сказал Герман.
— Хорошо, — поднял брови Чъягии. — Но неофиты, как правило, предпочитают отправляться вверх по Реке. Где-то там, как говорят, живет Ла Виро, и они жаждут увидеть его и побеседовать с ним.
— Вот потому-то я и выбрал другое направление. Я недостоин.
— Я иногда сожалею о том, что нам запрещено всякое насилие, — вздохнул епископ. — Мне страшно хочется дать тебе пинка в зад. Что ж, хорошо — отправляйся вниз, мой худосочный Моисей. Но я обязываю тебя передать кое-что епископу той местности, где ты поселишься. Скажи ему или ей, что епископ Чъягии шлет свой привет. А еще скажи так: «Некоторые птицы думают, что они черви».
— Что это значит?
— Надеюсь, что когда-нибудь ты это поймешь. — И Чъягии благословил Германа, взмахнув тремя вытянутыми пальцами правой руки. Потом обнял его и поцеловал в губы. — Ступай, сын мой, и пусть твоя ка претворится в акх.
— Да воспарят наши акхи рядом, — ответил подобающей формулой Герман и вышел из хижины, заливаясь слезами.
Он всегда был сентиментален, но убедил себя, что плачет из-за любви к этому маленькому, смуглому, изрекающему сентенции человеку. В семинарии Герману хорошо вдолбили разницу между сантиментами и любовью. И это любовь вызвала прилив его чувств. Или нет?
Епископ говорил на уроке, что ученики постигнут разницу лишь тогда, когда приобретут практический опыт в обращении с этими чувствами. И даже тогда без помощи разума им не отличить одно от другого.
Плот, на котором Герман должен был плыть, строил он сам вместе с семерыми своими спутниками. Среди них была и Чопилотль. Герман зашел в их хижину за ней и за немногими своими пожитками. Чопилотль с двумя соседками укладывала идола на деревянные салазки.
— Уж не думаешь ли ты тащить эту штуковину с собой? — спросил Герман.
— Конечно. Бросить ее здесь — все равно что оставить свою ка. И никакая это не штуковина. Это Ксочикетцаль.
— Это только символ, в сотый раз тебе говорю, — нахмурился Герман.
— Пускай символ. Если я брошу ее, не видать мне удачи. Она очень рассердится.
Герман ощутил тоску и беспокойство. В первый же день своей миссии он сталкивается с ситуацией, правильного решения которой не знает.
«Помни о конце своем, сын мой, и будь мудр», — говорил ему епископ, цитируя Екклезиаста.
Нужно действовать так, чтобы это событие привело к правильному результату.
— Вот что, Чопилотль. Пока ты держала идола здесь, все было хорошо — во всяком случае, не так уж плохо. Местные жители тебя понимали. Но жители других мест не поймут. Мы миссионеры, посвятившие себя обращению других в веру, которую считаем истинной. Мы опираемся на учение Ла Виро, получившего откровение от одного из создателей этого мира.
Но как мы сумеем кого-то убедить, если среди нас есть идолопоклонница? Та, что поклоняется каменной статуе? Притом не очень приглядной статуе, должен добавить, хотя это несущественно. Люди только посмеются над нами. Скажут, что мы — невежественные, суеверные язычники. И на нас ляжет тяжкий грех, ибо мы выставим свою церковь в совершенно неверном свете.
— А ты им скажи, что она — только символ, — хмуро предложила Чопилотль.
— Говорю тебе, они не поймут! — повысил голос Герман. — Кроме того, это будет ложь. Видно же, что эта вещь для тебя гораздо больше, чем просто символ.
— А ты бы выбросил свой позвонок?
— Это совсем другое. Это знак моей веры, моей принадлежности к Церкви. Я ему не поклоняюсь.
На ее темном лице в сардонической усмешке сверкнули белые зубы.
— Выброси его, тогда и я оставлю ту, кого люблю.
— Чепуха! Ты же знаешь, я не могу! Хватит вздор городить, сучка этакая.
— Как ты покраснел. Где твое любящее понимание? Герман сделал глубокий вдох.
— Ладно. Бери ее, — сказал он и пошел прочь.
— А разве ты мне не поможешь?
— Чтобы я стал соучастником святотатства? — обернулся он.
— Раз ты согласился, чтобы она плыла с нами, ты уже соучастник.
Чопилотль вообще-то была неглупа, но страдала эмоциональной тупостью. Герман с легкой улыбкой продолжал идти своей дорогой. Придя к плоту, он сообщил другим, что их ожидает.
— Почему ты позволяешь ей это, брат? — спросил Флейскац. Родным языком этого рыжеволосого великана был старогерманский, одно из наречий Центральной Европы во втором тысячелетии до нашей эры. От старогерманского отпочковались позднее норвежский, шведский, датский, исландский, немецкий, голландский и английский языки. Раньше Флейскац прозывался Вульфац, то есть Волк, как воин, вселяющий страх во врагов.
Но в мире Реки, вступив в Церковь, Вульфац переименовал себя во Флейскаца, что на его языке значило «клок мяса». Никто не знал, почему он назвал себя именно так — скорее всего, потому, что считал себя куском здоровой плоти в дурном теле. Этот кусок, вырванный из старого тела, способен, в духовном смысле, вырасти в совершенно новое, полностью здоровое тело.
— Ты мне, главное, не противоречь, — сказал Герман Флейскацу. — Вопрос решится раньше, чем мы успеем отплыть на пятьдесят метров от берега.
Они сели и закурили, наблюдая, как Чопилотль тащит салазки со своей ношей. Наконец она, красная, потная и запыхавшаяся, пересекла широкую равнину и принялась ругать Германа, сказав в заключение, что ему теперь долго придется спать в одиночестве.
— Эта женщина не может служить хорошим примером, брат, — сказал Флейскац.
— Терпение, брат, — спокойно ответил Герман.
Плот стоял у берега на якоре, которым служил камень, привязанный к бечевке из рыбьей кожи. Чопилотль попросила сидящих на плоту помочь ей втянуть туда салазки. Те улыбнулись, но не двинулись с места. Бурча под нос ругательства, она сама втащила свой груз. Ко всеобщему удивлению, Герман помог ей отвязать идола и дотащить его до середины плота.
Они подняли якорь и отчалили, махая тем, кто собрался на берегу пожелать им доброго пути. На мачте натянули квадратный парус и потравили брасы так, чтобы выйти на середину Реки. Здесь течение и ветер подхватили плот; парус выровняли, и он надулся до отказа. Брат Флейскац стоял у руля.
Надутая Чопилотль удалилась в шатер, устроенный у мачты.
Герман потихоньку перекатил идола на правый борт под вопросительными взглядами остальных, ухмыляясь и знаком призывая их к молчанию. Чопилотль не ведала, что происходит, но, когда идол оказался на самом краю, плот слегка накренился. Чопилотль выглянула наружу и завопила.
Герман уже поставил статую торчком.
— Я делаю это для твоего блага и для блага Церкви! — крикнул он и столкнул глыбу за борт. Чопилотль с криком бросилась к нему. Идол бухнулся в воду и затонул.
Позднее попутчики сообщили Герману, что Чопилотль треснула его в висок своим граалем.
Он все же сохранил достаточно сознания, чтобы увидеть, как она, держась за грааль, плывет к берегу. Бесса, женщина Флейскаца, сплавала за граалем Германа, который Чопилотль швырнула за борт.
— Насилие порождает насилие, — сказала Бесса, вручая Герману контейнер.
— Спасибо, что выловила его, — сказал он. И сел, мучимый болью в голове и муками совести. Ясно было, почему Бесса сказала так.
Утопив идола, он совершил насилие. Он не имел права лишать Чопилотль ее святыни. И даже если бы он имел это право, не следовало бы им пользоваться.
Надо было показать ей, в чем ее ошибка, и заложить в ее ум закваску доброго примера, на которой мог бы потом взойти дух. А Герман только разгневал ее и толкнул к насилию. Теперь она, вероятно, попросит кого-то изваять ей нового идола.
Такое начало не назовешь удачным.
Он продолжал думать о Чопилотль. Почему он ее выбрал? Она красива и очень соблазнительна, но она индианка, и Германа слегка коробила мысль о союзе с цветной женщиной. Может, он для того и взял ее, чтобы доказать себе, что свободен от предрассудков? Неужто им двигали столь недостойные побуждения?
А будь она черной, курчавой, толстогубой американкой, смог бы он хотя бы помыслить о сожительстве с ней? По правде говоря, нет. Теперь Герману вспоминалось, что поначалу он искал себе еврейку. Но их, насколько он знал, в округе было только двое и они уже были заняты. Притом они жили во времена Ахава и Августа и были черны, как йеменские арабки, приземисты, большеносы, суеверны и склонны к насилию. К Церкви, во всяком случае, они не принадлежали, хотя, если подумать, Чопилотль тоже суеверна и склонна к насилию.
Но она была прихожанкой Церкви, и это означало, что она еще способна духовно возвыситься.
Герман направил свои мысли к предмету, от которого они уворачивались.
Он искал еврейку и взял себе индианку лишь для того, чтобы успокоить свою совесть. Чтобы показать самому себе, как он вырос духом. Так ли это на самом деле? Пусть Герман не любил Чопилотль — он был к ней привязан. Преодолев первоначальное отвращение к физическому контакту с ней, он испытывал только наслаждение от их любовных актов.
Однако во время их нечастых, но бурных ссор у него так и рвались с языка расистские оскорбления.
Истинное совершенство, истинная любовь придут к нему лишь тогда, когда он в таких случаях перестанет сдерживаться и будет выкрикивать вслух, что хочется. Преграда исчезнет, потому что он не станет трястись над каждым своим словом.
Перед тобой еще долгий путь, Герман, сказал он себе. Но почему же тогда епископ допустил его в миссионеры? Ведь Чъягии должен был видеть, что Герман еще не готов.