Кэт Ховард
Моя жизнь в литературе
Перевод Светланы Силаковой
Он опять поместил меня в рассказ.
Я ему сказала: «Больше так не делай!» — мы ведь расстались. Кстати, из-за этого и расстались, хотя были и другие причины. Поймите меня правильно: быть музой писателя не так уж плохо, но если становишься музой в самом буквальном смысле…
Когда это случилось в первый раз, я была польщена. Тем более что реальная жизнь меня не баловала, понимаете? Глупо было бы по ней скучать. И вдруг какая-то сила перебросила меня в другую жизнь — в мир, сочиненный специально для меня, в мир, где я была для него светом в окошке, недостижимой мечтой. Здорово, правда?
В реальность я вернулась, когда он закончил рассказ. Я немедленно затащила его в постель и оттрахала до изнеможения. Между прочим, до этого момента между нами ничего не было. И он сказал: «Это был лучший секс в моей жизни!»
Я спросила, проваливался ли кто-нибудь в другие его рассказы раньше.
— Да вроде нет, насколько мне известно. Естественно, я списываю персонажей со своих знакомых, бывает. Понемножку отщипываю от их жизни и биографии. У кого-то жест, у кого-то — любимое словечко, или необычный оттенок глаз, или походку. Все мы, писатели, подворовываем по мелочам.
— Но ко мне ты применил какой-то новый метод? Как тебе это удалось?
— Наверное, разгадка в том, что я в тебя влюбился. Только о тебе и думал. И когда описывал Мару, ты не выходила у меня из головы. Ни на секунду.
Я провалилась в рассказ не с самого начала и понятия не имела, что происходило в той его части, где не было Мары. Готовый рассказ вызвал у меня странные чувства — то дежавю, то глубокое изумление.
Потом, вдохновившись моей сексуальностью в реальном мире (хочется верить, что именно поэтому), он поместил меня в эротическую новеллу. Правда, его героиня Эли была намного более гибкой, чем я, — и в физическом смысле, и в плане сексуальной ориентации.
Новелла мне страшно понравилась, но как-то ночью я попробовала проделать в постели то, что Эли находила занятным, а он, увы, счел непристойным извращением. Отныне если он и вписывал меня в сцены секса, то исключительно орального.
Ох уж эти мужчины! Даже талантливые писатели подвержены шаблонным предрассудкам!
А точнее, талантливые писатели подвержены шаблонным предрассудкам еще больше, чем все остальные.
Когда он в следующий раз поместил меня в свою книгу, я потеряла работу. Понимаете, он вздумал написать роман, и когда описывал Нору, я буквально пропадала из моей собственной жизни, едва он брался за перо. Исчезала на несколько дней подряд, а если дело у него спорилось, даже на несколько недель.
Он говорил, что не знает, что со мной происходит в эти промежутки. Заглядывал ко мне домой — проверить, все ли в порядке, полить цветы. Если не забывал, конечно. Если не погружался в работу так глубоко, что переставал замечать что-либо вокруг.
В эти периоды я не выхожу у него из головы, уверял он. Мол, все его мысли — обо мне. Можно подумать, это меня утешало.
Процесс ускорился. Едва он приступал к работе, я проваливалась в рассказ и застревала там, пока он не ставил точку.
Чем больше времени я проводила в его произведениях, тем реже бывала в реальном мире. Стала забывать, каково жить взаправду, каково быть человеком из плоти и крови. Забывать, какая я на самом деле.
Когда он трудился плодотворно, меня окутывало уютное теплое ощущение: кто-то знает, что со мной происходит, кто-то все за меня решает, а если я иду по проволоке, подстилает мне соломки. Окружающий мир был словно соткан из тюля: все размытое, ажурное, в розовой дымке.
Я могла пускаться в авантюры, не беспокоясь о последствиях. Как-никак, он всегда думает и заботится обо мне.
Но однажды… Внезапно ударил мороз, и все вокруг оледенело. Я обнаружила себя в холодном белом зале, среди статуй людей, с которыми только что беседовала.
Я кидалась то к одному собеседнику, то к другому, пыталась разговорить их — без толку. Обошла зал еще раз в поисках выхода — тоже без толку. Белые стены, пол, потолок — ни дверей, ни окон, ни щелочки. Хотя зал был просторный, я боками ощутила давление стен.
Я шарахнулась в центр, присела на пол по-турецки. Стала ждать. Знаете ли вы, каково это, когда в голове пусто? Когда между предыдущей и следующей мыслью зияет пропасть, когда вместо идей — только бессмысленный шум, когда ничего не приходит на ум? Припоминаете такое по собственному опыту?
А теперь вообразите, что эта внутренняя опустошенность затягивается на целую вечность. Избавиться от нее невозможно, потому что ты не знаешь — не то, чтобы не помнишь, но не знаешь — о чем думала до того, как голова опустела. Тебе непонятно, как расшевелить мозги снова. Сплошная пустота. Тишина. Белизна.
Времени тоже не существует. Как узнать, сколько ты уже высидела в этом бескрайнем, вызывающем клаустрофобию белом зале? А ты сидишь и сохнешь, все больше съеживаешься.
Я так и не смогла вычислить, как долго там прождала. Но внезапно оказалась в какой-то незнакомой комнате — вернулась в реальность. И увидела его.
Вокруг его глаз появились морщинки, в волосах проступила седина. Творческий кризис, разъяснил он мне. Он насильно принуждал себя работать, браться за другие замыслы, но ничего не помогало. Наконец, вот только сегодня утром, он окончательно поставил крест на романе. Решил, что ничего уже не исправишь.
Я спросила, пытался ли он вернуть меня в реальность, когда зашел в тупик.
Нет. Как-то не сообразил этим заняться. Руки не дошли.
Тогда-то я с ним и порвала.
Я обнаружила, что за время моего отсутствия он снискал признание. Литературные критики осыпали его похвалами. Превозносили за глубокие и реалистичные женские образы.
В одном интервью он сказал, что Мара — его единственная возлюбленная, заплутавшая в джунглях жизни. Журналистка сочла, что это очень романтично.
А я сочла, что журналистка — идиотка. Пусть сама попробует потеряться и посмотрит, много ли в том романтики.
Некоторые черты характера так ко мне и не вернулись. Или скрылись под напластованиями: я же была для него разными женщинами! Конечно, все эти женщины были мной, но не реальной, а той, какой он меня навоображал: гипертрофировал, искажал, перевирал.
Я включала радио погромче и не сразу вспоминала, что мне-то цыганский панк не нравится — это музыкальные вкусы Эли. Однажды я на две недели забросила свою любимую булочную — возомнила, будто у меня аллергия на злаки, как у Фионы.
Три месяца я не сомневалась, что мое имя — Мара.
Иногда я жила вполне обычной жизнью. Но все равно чувствовала, что он выдирает из меня какие-то мелкие детали для своих произведений. Я лишалась то любимых духов, то воспоминаний о временах, когда мое сердце впервые разбилось от несчастной любви. Частички моего «я» бесследно пропадали — точно их затягивало болото. Иногда возвращались — когда он ставил точку в рассказе. Но чаще нет.
Я напоминала: «Ты обещал больше про меня не писать!» Он уверял: «Но я же нечаянно!» Подумаешь, какие-то обрывки, с миру по нитке. Он постарается действовать осторожнее. Но вообще-то это лестно, когда о тебе пишут.
Затем из моей жизни пропала целая неделя. От рассказа я была в восторге, а Имоджен — великолепный образ. Как бы мне хотелось стать такой, как она… Но все восхищение померкло, когда я осознала правду: он снова похитил меня у меня самой. Я просто исчезла. Канула не знаю куда. И еще больше позабыла о своей личности: разве зеленый — мой любимый цвет?
Я включила компьютер, забарабанила по клавишам. Записывала все, что смогла о себе вспомнить. Перечитала файл — провалы на месте событий, о которых я не могла не помнить. Другие события двоятся перед мысленным взором, припоминаются в нескольких вариантах.
Меня бросило в жар. Я сорвала с себя одежду и всмотрелась в свое тело: оно-то уж наверно настоящее, не такая выдумка, как моя душа? Допустим, вот только откуда этот шрам на коленке — упала с велосипеда в двенадцать лет или поранилась о камень на пляже в семнадцать? Такая ли у меня манера махать рукой на прощанье? Разрыдалась бы я от чувств, которые испытываю в эту самую минуту?
От такого любой бы разрыдался, рассудила я.
Я попыталась написать себя заново. Перетряхивала коробки с поблекшими засушенными цветами, расправляла смятые билеты в театр, корпела над школьными фотоальбомами. Обзванивала друзей, чтобы поиграть в «А помнишь?».
Если, конечно, удавалось вспомнить, о чем следует спросить. Если я вообще представляла себе, с кем говорю.
Ничего не вышло. То ли у него особый талант, то ли такова моя несчастливая звезда: он-то может переносить меня в свои произведения, а я вот не умею примерить к себе его чары.
Хуже того, в моей жизни появлялись все новые провалы. Я перевоплощалась. Я снова и снова менялась. Однажды проснулась с белыми волосами. Не седыми от старости, а платиново-белыми в стиле рок-звезды или эльфийской королевы.
Перекрасилась ли я обратно в свой цвет? Не-а.
Его рассказы издали отдельной книгой. Его включали в списки лучших писателей, номинировали на авторитетные литературные премии.
Я забыла, какой кофе люблю — черный или с молоком.
Он позвонил, попросил о встрече. Сказал, что до сих пор меня любит, что соскучился по моей коже, моему голосу, запаху моего тела. «Я тоже по всему этому соскучилась», — подумала я. И сказала, что приду.
Он сказал, что узнал меня не сразу. Дескать, что-то переменилось.
— Ума не приложу, что, — отозвалась я.
Он сделал заказ для нас обоих. Я не перечила. Не сомневалась: он знает, что мне больше понравится.
— Тут у меня один замысел появился… — начал объяснять он.
Возможно, самый лучший в его жизни, такого больше не будет. От энергии этого сюжета покалывает пальцы — явственное ощущение, что по тебе бежит электрический ток. Фразы уже звучат в голове, просятся на бумагу.
Он принес черновой вариант, чтобы я взглянула, составила мнение. Подпихнул ко мне по столу тонкую папку.
Я спросила себя — спросила вслух — отчего на сей раз он просит у меня разрешения. Ну-у-у… Это масштабная вещь. Эпопея. Он сам не знает, как долго придется над ней работать. А после того, что случилось в прошлый раз, когда я… В общем, он решил сначала спросить.
Его любезность произвела на меня впечатление.
Я побарабанила пальцами по папке. Раскрывать ее не стала.
Официант предупредительно поставил бокал с мартини справа от моей тарелки. Забавно. Мне-то казалось, что я мартини не люблю. Это Мэделайн его любит. Но я сделала глоток и зажмурилась от удовольствия.
Я согласилась.
На еще одну вещь, на этот шедевр — я же вижу, как светятся у него глаза. Но я ставлю одно условие.
Все что угодно, сказал он. Проси, что хочешь.
— Когда допишешь свою эпопею, оставь меня в ней.
— Я предполагал, что ты об этом попросишь, — сказал он.
Я подивилась, что он не знал этого наперед. Он кивнул. Договоренность достигнута.
Мы ужинали, лениво болтая о том о сем. Иногда он смотрел рассеянно, и я как будто воочию видела, как в его голове возникают хитросплетения сюжета.
Интересно, каким именем он назовет меня теперь? Я едва не спросила, но тут же сказала себе: «Дело десятое». Стоп… я ведь уже не знаю моего собственного имени. Вроде знаю, но нетвердо. Грейс, верно? Вроде похоже. Грейс.
Пока мы ждали чек, он начал писать на обложке папки. Я наблюдала.
«Первым делом Рейф влюбился в ее голос: провалился в бездну этого голоса, когда она представилась: “Меня зовут…”».