Книга: Зов Ктулху (сборник)
Назад: Г. Ф. Лавкрафт, Э. Хоффман Прайс Врата серебряного ключа
Дальше: Обитающий во мраке

Тень из безвременья

I
После двадцати двух лет, полных ужаса и кошмаров, сохранив рассудок лишь благодаря отчаянной надежде на мифическую природу моих впечатлений, не хочу ручаться в истинности того, что я, вероятно, обнаружил в Западной Австралии в ночь с 17 на 18 июля 1935 года. У меня еще есть основания надеяться, что пережитое мной целиком или хотя бы частично является галлюцинацией, тем более что существует немало подобных примеров. Но иллюзия моя была настолько отвратительна и ужасна, что временами я не могу более находить оснований для надежды.
Если все случилось со мной взаправду, человеку придется покориться космосу и примириться с собственным скромным местом в кипящем круговороте времен, не впадая в панику при одном упоминании о грядущей судьбе. Нам, людям, придется встать против потаенного зла, которое пусть и не в силах уже погубить целую расу, но еще опасно для отдельных ее предприимчивых членов.
Вот по этой причине я прошу, всей силой моего существа умоляю прекратить любые попытки очистить от земли таинственные стены из допотопных каменных блоков, ради которых я и отправился в экспедицию.
Если предположить, что в ту ночь я был здоров и оставался в своем уме, мне пришлось пережить такое, с чем еще не приходилось сталкиваться людям. Увы, кое-какие обстоятельства, к ужасу моему, подтверждают истинность происшествия, которое мне легче было бы считать бредом или кошмарным сновидением. Впрочем, к счастью, у меня нет решительных доказательств, ибо в страхе своем я потерял тот самый предмет, который, будь он реален и окажись за пределами этой отвратительной бездны, мог послужить окончательным и неоспоримым свидетельством реальности происшествия.
Кошмарное место это я обнаружил сам, в одиночку, и пока еще никому не говорил о нем. Я не вправе запретить остальным проводить поиски, но случай и сыпучие пески скрывают от людей эти камни. А теперь время кое-что пояснить – не только чтобы сохранить свой умственный покой, но и чтобы все, кому случится прочесть эти строки, отнеслись к ним серьезно.
Страницы эти с самого начала покажутся знакомыми внимательному читателю, следящему за прессой, в том числе и научной. Я пишу их в каюте корабля, отвозящего меня домой. Эти записки я передам сыну, Уингейту Пизли, профессору Мискатоникского университета, – единственному члену моей семьи, не отвернувшемуся от меня после странной амнезии, посетившей меня много лет назад, человеку, знакомому со всеми секретами и обстоятельствами моего дела. Из всех смертных он едва ли не в последнюю очередь может отнестись с пренебрежением к моему рассказу о той роковой ночи.
Я решил ничего не говорить ему до отплытия – пусть он узнает все из моей рукописи. Имея возможность на досуге вновь обратиться к моим запискам, он сумеет составить обо всем более убедительное представление, чем то, что способен поведать мой смятенный язык.
С рукописью он вправе делать все что угодно – в том числе предоставлять ее с соответствующими комментариями любому, кому подобное чтение может послужить во благо. Но простому читателю начало моей истории, скорее всего, неизвестно, и рассказ о роковой ночи я предваряю достаточно кратким изложением предшествующих событий.
Мое имя – Натаниэль Уингейт Пизли, и те, кто помнит еще газетные побасенки прежнего поколения – или же письма и статьи в журналах по психологии шести-семилетней давности, – должны знать, кто я такой и что из себя представляю. В 1908–1913 годах газеты подняли достаточно шума о моей странной амнезии; чаще всего статейки писались в привычном стиле ужасных сказок, с детства знакомых жителям старинного городка в Массачусетсе, где я обитал тогда, как и теперь. Но я хочу, чтобы все знали: ни наследственность моя, ни прежняя жизнь не таили в себе безумия или зла. Для меня это весьма существенно: тень пала на меня извне.
Быть может, столетия мрачных дум придали ветхому, живущему одними слухами Аркхему особую чувствительность к такого рода мрачным историям. Впрочем, едва ли – памятуя те случаи, о которых мне пришлось узнать позднее. Главное то, что ни предки мои, ни их образ жизни не обнаруживали никаких отклонений от нормы, и все, что случилось со мной, обусловлено было иными причинами… явилось из… даже теперь мне трудно подобрать нужные слова.
Я – сын Джонатана и Ханны (Уингейт) Пизли, родители мои принадлежали к здоровой хаверхиллской породе. Вырос я и был воспитан в Хаверхилле в старом домовладении, что на Дощечной возле Золотой горки, и в Аркхем перебрался, лишь когда поступил работать в Мискатоникский университет преподавателем политической экономии.
Тринадцать лет жизнь моя катилась гладко и приносила одни только радости. В 1896 году я женился на Алисе Кизар из того же Хаверхилла, трое моих детей – Роберт, Уингейт и Ханна – родились друг за другом в 1898, 1900 и 1903 годах. В 1898 году я сделался ассистентом и в 1902 году – профессором. В то время оккультизм и аномалии психики меня не интересовали.
Это случилось во вторник 14 мая 1908 года – тогда и началась моя странная амнезия. Все произошло внезапно, хотя позже я понял, что короткие, хаотической чередой сменявшиеся видения предшествующих часов – весьма меня обеспокоившие потому, что не было ничего подобного в моей памяти, – и являлись предваряющими болезнь симптомами. Голова моя разламывалась, и меня мучило четкое ощущение: все казалось, что кто-то пытается овладеть моими мыслями.
Приступ случился в 10:20 утра. Я вел занятия по шестому разделу курса политической экономии – истории и новейшим тенденциям в экономике – перед первокурсниками и немногими «козерогами» со стажем. Перед глазами моими рябили странные формы, мне казалось, что я нахожусь в каком-то необычном помещении – совсем не в классной комнате.
А когда мои мысли отклонились от темы занятия, студенты поняли, что случилось нечто серьезное. Я сел в кресло и лишился сознания, оцепенев в столбняке, из которого меня так и не смогли вывести. И больше не видел дневного света в здравом рассудке – пять лет четыре месяца и тринадцать дней.
О том, что случилось потом, я узнал, конечно же, от других. В течение шестнадцати с половиной часов я не обнаруживал и проблеска сознания, даже когда меня доставили в собственный дом – Журавлиная, 27 – под присмотр лучших врачей.
В три часа утра 15 мая глаза мои раскрылись и я заговорил, но мои слова и выражение лица долго еще пугали врача и мою семью. Ясно было, что я не помню себя и собственного прошлого, хотя по неизвестным причинам пытаюсь утаить это. Глаза мои со странным выражением глядели на окружающих, а движения лицевых мускулов близким были и вовсе незнакомы.
Сама речь моя стала чужой и неуклюжей. Голосовые органы действовали неловко, дикция сделалась подчеркнутой, словно бы я был знаком с английской речью только по книгам. Произношение стало каким-то варварским и чужестранным, а идиомы казались или немыслимо архаичными, или вовсе непостижимыми.
Одну из моих тогдашних фраз настойчиво и не без легкого ужаса лет через двадцать принялись вспоминать молодые врачи. Выражение это в те дни нашло широкое употребление сперва в Англии, а потом и в Соединенных Штатах и, невзирая на всю свою сложность и неоспоримую новизну, до последней буквы воспроизводило слова, произнесенные в 1908 году странным аркхемским пациентом.
Физические силы возвратились немедленно, хотя некоторое время пришлось поучиться вновь владеть руками, ногами, да и всем телом. Поэтому-то и из-за прочих неприятностей, связанных с потерей памяти, некоторое время я находился под строгим медицинским надзором.
Заметив, что попытки скрыть провал в памяти не имеют успеха, я признал его наличие и обнаружил жажду ко всякого рода познаниям. Доктора решили, что, осознав случившееся, я потерял весь интерес к прежней своей личности.
Они сумели подметить, что в основном меня занимают некоторые аспекты истории, искусства и науки, лингвистики и фольклора – иногда сверхсложные, а иногда по-детски простые, но в любом случае выходящие за пределы прежних моих интересов.
В то же время я не мог скрыть от них свои непостижимо глубокие познания во многих почти неисследованных областях – и, стараясь умалчивать, то и дело непроизвольно проговаривался, с непреложной уверенностью называя отдельные события, происходившие в едва известные науке времена, находящиеся за пределами общеизвестной истории, – а потом старался свести дело к шутке, заметив удивление, которое вызывали подобные воспоминания. Кроме того, я нередко предрекал события будущего, два или три раза вызвав в присутствующих неподдельный ужас.
Необъяснимые озарения скоро прекратились, иные из наблюдавших за мной объясняли все осторожностью, но не исчезновением странных познаний. Тем временем я с немыслимой прытью впитывал в себя речь, обычаи и взгляды нашего времени – словно пытливый гость из далеких и чуждых земель.
Как только мне разрешили выходить, я немедленно стал засиживаться в библиотеке и вскоре положил начало своим странным поездкам, что вызвали столько кривотолков в последующие несколько лет, проявив неожиданный интерес к ряду специальных курсов, читавшихся в университетах Америки и Европы.
Все это время я не мог пожаловаться на отсутствие контактов с учеными – странное заболевание успело создать мне некоторую известность среди психотерапевтов. Меня демонстрировали в ходе лекций как типичный пример раздвоения личности… даже невзирая на то, что в ходе лекций я то и дело озадачивал лекторов очередным умопомрачительно тонким симптомом или даже тщательно завуалированной колкостью.
Дружелюбия ко мне никто не проявлял. И мой облик, и речи внушали смутный страх и опасение всем, кого мне приводилось встречать, словно бы я находился за гранью, разделявшей мир на нормальную и нездоровую части. Во мне видели нечто черное и ужасное, порожденное таинственным всплеском загадочной координаты.
Моя семья не составила исключения. От самого мгновения загадочного пробуждения жена относилась ко мне с неприкрытым ужасом и отвращением, полагая во мне злого духа, овладевшего телом ее мужа. В 1910 году она добилась официального развода и даже не согласилась встретиться со мной, когда я наконец очнулся в 1913 году. Старший мой сын и младшая дочь полностью разделяли ее чувства, их с той поры я также не видел.
Лишь средний мой сын, Уингейт, сумел одолеть ужас и отвращение, вызванные моим преображением. Он понимал, что я ему сделался чужд, но, несмотря на свой тогдашний возраст (ему было восемь), крепко держался за веру в то, что мое истинное «я» возвратится еще в свое тело. И, когда эго мое вернулось, извлек меня оттуда, куда я попал, и суд отдал меня под опеку сына. В последующие годы он помогал мне в исследованиях, к которым меня неудержимо влекло, а ныне, в тридцать пять лет, сделался профессором психологии в Мискатоникском университете.
Меня не удивляет, что я вызвал у людей ужас; вне сомнения, ум, голос, даже выражение лица существа, пробудившегося 15 мая 1908 года, не имели ничего общего с Натаниэлем Уингейтом Пизли.
Не буду обращаться к подробностям своей жизни с 1908 по 1913 год – читатели легко могут ознакомиться со всеми внешними проявлениями ее, перелистав подшивки старых газет и научных журналов, что приходится делать и мне самому.
Мне предоставили доступ к собственным средствам, и я в основном тратил их мудро – на путешествия и занятия в различных научных центрах. Тем не менее поездки мои были до крайности странными, я подолгу оставался в далеких и уединенных краях.
В 1904 году я провел месяц в Гималаях, через семь лет, в 1911-м, привлек к себе внимание общества переходом на верблюдах через неизвестные пустыни Аравии.
Что происходило со мной в этих скитаниях, я так никогда и не узнал.
Летом 1912 года я нанял корабль и направился в Арктику, в море, побывал севернее Шпицбергена и по возвращении не обнаружил никакого разочарования.
В том же году, ближе к концу его, я неделями скитался в обширных известняковых пещерах Западной Виргинии, не знавших исследователя ни до, ни после меня, в мрачных лабиринтах, запутанных настолько, что искать меня по следам даже не пытались.
Занятия в университете свидетельствовали о необыкновенно быстрой ассимиляции моей второй личности; ее интеллект, казалось, намного превосходил мой собственный. Я разыскал свидетельства того, что мои темпы чтения в индивидуальных занятиях казались очевидцам просто феноменальными. Бегло перелистав любую книгу, я запоминал все во всех подробностях, а мое умение мгновенно интерпретировать самые сложные чертежи и рисунки воистину вселяло трепет.
Время от времени мне попадались сообщения достаточно гадкие; о власти моей второй личности над мыслями и поступками других, хотя я тогда старался не обнаруживать этого.
Прочие пакостные сведения относились к близкому моему знакомству со всякого рода гуру и преподавателями разнообразных оккультных наук и с учеными, подозревавшимися в связях с безликими разрозненными группами отвратительных иерофантов старшего мира. Слухи эти, неизменно остававшиеся без доказательств, вне сомнения, порождены были известным направлением моего чтения: редкими книгами в библиотеках нельзя воспользоваться втайне.
Есть вполне достоверные доказательства – в виде пометок на полях, – что я успел проглядеть такие книги, как «Cultes de ghules» графа Д’Эрлетта, «De Vermis Mysteriis» Людвига Принна, «Unaussprechlichen Kulten» фон Юнцта, уцелевшие фрагменты ошеломляющей «Книги Эйбона» и ужасный «Некрономикон» безумного араба Абдулы Альхазреда. Нельзя отрицать и того, что время моей странной мутации совпало с новой и особо злобной волной оживления черных культов.
К лету 1913-го я начал терять интерес ко всему вокруг, стал намекать различным сподвижникам, что скоро во мне произойдет перемена. Я начал говорить тогда о воспоминаниях прежней жизни; впрочем, большинство слушателей считали мои речи неискренними, поскольку я ограничивался подробностями незначительными – такими, которые можно было извлечь из старых личных бумаг.
К середине августа я возвратился в Аркхем – в свой давно пустовавший дом на Журавлиной. В нем я соорудил некий механизм весьма любопытного облика, по частям изготовленный различными фирмами Америки и Европы, и тщательно скрывал устройство от глаз всякого, кто мог обладать достаточным умением, чтобы вдуматься в его смысл.
Видевшие его – работник, служанка и новая домоправительница – говорили, что странное нагромождение стержней, колес и зеркал занимало около двух футов в высоту и по футу в ширину и глубину. Центральное зеркало было круглым и выпуклым. Все это стало известным от тех изготовителей, кого удалось обнаружить потом.
Вечером в пятницу 26 сентября я отпустил домоправительницу и служанку до следующего полдня. В окнах дома допоздна горел свет.
На автомобиле прибыл гость – худощавый темноволосый мужчина, странным образом похожий на чужеземца. В последний раз свет в доме видели около часа ночи. Полисмен засвидетельствовал, что в 2:15 он был уже погашен, но автомобиль незнакомца находился на прежнем месте. К четырем часам утра машины его не стало.
Около шести нерешительный голос с иностранным акцентом попросил доктора Уилсона прибыть в мой дом, чтобы вывести хозяина из странного припадка. Этот звонок – междугородний, как выяснилось позже, – произведен был с уличного аппарата на Северной станции в Бостоне, но никаких следов странного незнакомца не обнаружили.
Прибывший в мой дом доктор нашел меня в гостиной – я сидел без сознания в кресле, к которому был придвинут стол. На его полированной крышке остались царапины – с нее явно убрали какой-то тяжелый предмет. Странная машина исчезла, о ней более никто не слыхал. Вне сомнения, ее забрал с собой худощавый и темноволосый незнакомец.
В камине библиотеки обнаружилась кучка пепла, очевидно, оставшегося от всех бумаг, написанных мной после наступления амнезии. Мое дыхание показалось доктору Уилсону странным, но после инъекции оно сделалось более регулярным.
В 11:15 утра 27 сентября я пошевелился, и на застывшем лице проступило человеческое выражение. Доктор Уилсон заметил, что я сделался похожим не на вторую свою личность, а скорее на первую, нормальную. Около 11:30 я забормотал… Весьма необычные звуки ничем не напоминали человеческую речь. И я тоже, казалось, с чем-то боролся. Сразу же после полудня – тем временем служанка и домоправительница вернулись – я заговорил по-английски.
«…Из всех ортодоксальных экономистов этого времени Джевонс в наибольшей степени выражает тенденции к научной корреляции. В его попытке связать коммерческий цикл преуспевания и депрессий с солнечными пятнами видится, быть может, апогей…»
Так вернулся Натаниэль Уингейт Пизли… и дух его все еще пребывал в 1908 году – в том самом вторнике перед студентами, внимательно следящими за исписанной доской над помостом.
II
Повторное вхождение в нормальную жизнь стоило мне многих трудов и усилий. Потеря целых пяти лет жизни создает много больше трудностей, чем это можно предположить, но я пытался относиться к делу настолько философски, насколько это было возможно. Наконец, пребывая под опекой моего среднего сына Уингейта, я поселился вместе с ним в доме на Журавлиной и попытался вновь обратиться к преподаванию, поскольку колледж любезно восстановил меня в прежней должности.
Я начал прямо с февраля, со второго семестра, и продержался на кафедре целый год. К тому времени я сумел осознать, насколько потрясло меня пережитое. Пребывая – как я надеялся – в абсолютно здравом рассудке, не ощущая изменений ни в каком аспекте собственной личности, я обнаружил, что полностью потерял энергию прежних дней. Непонятные сны, странные идеи постоянно смущали меня, и когда начало мировой войны обратило мой ум к истории, я обнаружил, что события и даты складываются в моей голове самым странным образом.
Мои представления о времени – способность различать последовательные и одновременные события – претерпели тонкие изменения: у меня сложилась химерическая идея о том, что можно жить в одном веке и в поисках знаний о грядущих и прошлых веках посылать свой ум в обе стороны вечности.
Война странным образом заставила меня припомнить некоторые из отдаленных последствий ее – я словно бы знал заранее, как она закончится, и, обладая всей информацией, мог поглядеть на нее из будущего.
Подобные квазивоспоминания приносили с собой боль и ощущение того, что путь их из памяти прегражден неведомо кем поставленным психологическим барьером.
Когда я робко намекал прочим на собственные впечатления, реакция бывала различной. Некоторые просто прятали глаза, но на факультете математики мне сказали о новых разработках в области относительности – тогда они были известны лишь в ученых кругах и им еще предстояло обрести известность и славу. По словам моих коллег, доктор Альберт Эйнштейн вот-вот должен был свести время к статусу четвертого измерения пространства.
Но сны, тревоги одолевали, и в 1915 году мне пришлось оставить постоянную работу. Видения определенного рода просто не оставляли меня, вызывая настоятельную убежденность, что моя амнезия на самом деле представляла нечто вроде богомерзкого обмена, что вторая моя личность и в самом деле была внешней силой, вторгшейся в мою душу из неведомых мест и изгнавшей неведомо куда истинную.
Так начались смутные и пугающие размышления относительно места пребывания моего истинного «я» в те годы, когда чужое эго правило моим телом. Странные знания и загадочное поведение прежнего обитателя моего тела все более и более смущали меня по мере того, как из журналов, газет и бесед я узнавал очередные подробности.
Все странности, смущавшие окружающих, удивительным образом гармонировали с мрачными потайными знаниями, угнездившимися в безднах моего подсознания. Я принялся лихорадочно разыскивать каждый клочок информации, касавшейся моих путешествий и занятий в минувшие темные годы.
Не все мои трудности носили столь полуабстрактный характер. Кроме них были сны, которые становились все образнее и подробнее. Понимая, как отнесется к ним большая часть общества, я редко упоминал о них кому бы то ни было, кроме сына или некоторых психологов, пользовавшихся моим доверием. Но постепенно мне удалось разыскать подобные случаи и взглядом ученого определить, насколько типичными являются подобные видения для страдавших амнезией.
Полученные мною результаты, подкрепленные свидетельствами психологов, историков, антропологов и опытных специалистов, знакомых со всеми аспектами деятельности рассудка от времен веры в овладевавших телом демонов до случаев, заверенных медицинской наукой, поначалу больше встревожили меня, чем успокоили.
Я скоро обнаружил, что во всем своде сведений об амнезиях сны мои не имеют полной аналогии. Впрочем, некоторое количество случаев много лет озадачивали меня сходством с пережитым. Некоторые из них попадались мне среди древних преданий, другие удалось извлечь из медицинских анналов, один или два – даже из анекдотов, нередких на страницах известных исторических хроник.
Оказалось, что, несмотря на крайне редкую природу моей хвори, некоторые черты ее знакомы человечеству от зари его дней. В одном столетии такие случаи могли повториться – дважды и трижды, – в другом отсутствовать вовсе – по крайней мере, о них не сохранилось свидетельств.
Суть оставалась одной и той же: личность, причем обладающая острым умом, вдруг начинала иную жизнь. Все начиналось с непродолжительной скованности – речевой и телесной, за ней следовало полное преуспевание в науках, истории, искусствах и антропологии, причем заболевший проявлял немыслимые способности в усвоении знаний. А потом внезапно возвращалась прежняя личность, и лишь смутные сны о неизвестных местах намекали на какие-то забытые кошмарные переживания.
Близкое сходство жутких сновидений с моими, в особенности совпадение ряда мелких подробностей, заставило меня утвердиться в мысли об их типичной природе. Пожалуй, один или два случая в известной мере напоминали мне собственные кощунственные воспоминания – так, словно известие о них дошло до меня по какой-то загадочной космической связи и было забыто как слишком отвратительное и ужасное.
Но более заинтересовали меня во время исследования такие случаи – их было больше, – когда обычные для меня кошмары ненадолго, наскоком являлись людям, избежавшим полной амнезии.
В основном таких можно было отнести к умам посредственным, иногда настолько примитивным, что даже речи не могло быть о том, чтобы они сумели вместить сверхъестественный разум, обладающий способностями, немыслимыми для нас, людей. Лишь на секунду могли они оказаться во власти чуждого духа – но и мгновенное возвращение оставляло память о нечеловеческих ужасах.
За последнюю половину столетия такое случалось трижды, и в последний раз лишь пятнадцать лет назад. Неужели нечто, таящееся в неведомых безднах природы, на ощупь подыскивало в пространстве подходящий объект? Или же эти ничем, собственно, не завершившиеся случаи явились результатом чудовищных и гнусных экспериментов, делом существ, по природе своей и могуществу непостижимых для нормального людского рассудка?
Так размышлял я в часы слабости, и мифы, к которым обращалась моя мысль, подкрепляли мои фантазии. Усомниться было немыслимо: иные из мотивов известны были с незапамятной древности; о них не могли знать врачи – а тем более пораженные амнезией пациенты, чьи воспоминания потрясали и ужасали сходством с тем, что пришлось пережить мне.
Я до сих пор едва ли не со страхом обращаюсь к природе видений и впечатлений, становившихся все нагляднее; настолько безумны были они… Порой мне и в самом деле казалось, что я теряю рассудок. Неужели такие иллюзии посещают всякого, кто перенес подобный перерыв в памяти? Я не мог исключить, что мое подсознание, обнаружив зияющий пробел в памяти, пытается заполнить его псевдовоспоминаниями, способными породить странные прихотливые фантазии.
Эта мысль помогала – пусть, в конце концов, более приемлемой мне показалась альтернативная теория, основывающаяся на фольклоре. Многие специалисты, помогавшие мне в розыске сходных случаев, разделяли мое удивление, когда – это случалось нередко – обнаруживались точные соответствия.
Состояние мое безумием не называли, просто определяли его как невротическое расстройство. И мое желание проследить и выявить источник его, а не просто постараться все позабыть, признано было правильным и соответствующим всем принципам психологии. В особенности ценил я тогда мнения тех врачей, что обследовали меня в то время, когда в теле пребывала вторая личность.
Первые мои ощущения не носили визуального характера, они были связаны с более абстрактными материями, о которых я уже упоминал. Я и сам относился к себе с глубоким и необъяснимым ужасом. С непонятным страхом глядел я на собственное тело, словно глаза мои могли увидеть в зеркале нечто полностью не от мира сего, непостижимо мерзкое и отвратительное.
Опуская взгляд и замечая под скромной синей или серой тканью привычные очертания человеческого тела, я всегда ощущал странное облегчение – хотя для того, чтобы достичь его, мне приходилось преодолевать бесконечную жуть. Зеркал я избегал, если мог это сделать, и старался бриться у парикмахера.
Прошло немало времени, прежде чем мне удалось связать эти неприятные ощущения с короткими видениями, которые с некоторых пор начали являться мне. В первую очередь так вышло с тем странным барьером в моей памяти.
Я начал понимать, что обрывочные видения эти имеют глубинный и страшный смысл; весь ужас усугублялся тем, что они были связаны со мной самим, но чей-то преднамеренный умысел не позволял мне понять ни их смысл, ни отношение ко мне. А потом начались всякие странности со временем и отчаянные попытки разместить кусочки снов в каком-то порядке, последовательности и во времени, и в пространстве.
Сами видения на первых порах были скорее просто странными, а не ужасными. Я видел себя в огромной сводчатой палате, искусной работы каменные стрельчатые арки почти терялись в тенях над головой. Какое бы место и время ни представало передо мной, арка была здесь известна и обыденна – как в Древнем Риме.
Еще там были колоссальные круглые окна, высокие сводчатые двери, какие-то пьедесталы или столы высотой с обычную комнату. У стен – на громадных полках из темного дерева – теснилось нечто вроде невероятного размера книг со странными иероглифами на корешках.
Каменные стены повсюду покрывала резьба; с криволинейными математическими фигурами соседствовали надписи, сделанные теми же самыми знаками, что и на чудовищных книгах.
Темные гранитные стены складывались из огромных мегалитов, и блоки с выпуклым и вогнутым верхом чередовались, образуя волны на стенах.
Стульев не было, но огромные постаменты занимали книги, бумага… нечто, подобное писчим приборам: странные фигурные кувшины из красноватого металла и стержни с окрашенными торцами. Пьедесталы были высокими, но я-то глядел на них сверху. Кое-где на них располагались лампы – огромные шары из светящегося хрусталя – и загадочные машины, собранные из прозрачных трубок и металлических стержней.
Окна перекрывало что-то прозрачное и прочная на вид решетка. Хотя я не решался подойти поближе и выглянуть наружу, но со своего места мог видеть раскачивавшиеся верхушки деревьев с весьма характерной листвой. Пол выложен был массивными восьмигранными плитами; ковров или чего-нибудь похожего на гобелены я не заметил.
Потом я стал видеть себя передвигающимся по циклопическим помещениям, каменным коридорам, опускающимся и поднимающимся по наклонным пандусам, выложенным из того же самого камня. Лестниц не было вообще, проходы – не уже тридцати футов. Некоторые из сооружений, на крыши которых мне случалось подниматься, уходили в небо не менее чем на тысячу футов.
В подземельях несчетными рядами тянулись черные склепы, никогда не открывавшиеся двери их заложены были тяжелыми металлическими засовами, смутно намекавшими, что за дверью таится нечто опасное.
Должно быть, я считал себя пленником, поскольку ужас окутывал все, что мне приходилось видеть. Насмешливые и зловредные иероглифы на каменных стенах – я знал это – могли испепелить душу, не храни меня благодетельное невежество.
Позднее появились далекие виды – из круглых окон и с титанической крыши, с ее заманчивыми садиками, огромным плоским простором и высоким парапетом из округлых отдельных камней; к ней поднимался самый высокий из наклонных пандусов.
На бесконечные лиги тянулись среди садов шеренги гигантских зданий, выстроившихся вдоль мощеных дорог шириной не менее двухсот футов.
Внешне строения различались, но лишь некоторые в основании были меньше пяти сотен футов и высотой не превышали тысячи футов. Многие сооружения казались настолько огромными, что фасады их тянулись, должно быть, не на одну тысячу футов; холмами вздымались они к серому облачному небу.
Возведены они были из камня или бетона, повсюду стены обнаруживали ту самую волнистую кладку, что запомнилась мне. На ровных плоских крышах располагались сады, в основном огражденные зубчатыми парапетами. Иногда видны были террасы, постройки на них, просторные открытые площади посреди садов. На огромных дорогах заметно было движение, но поначалу я не мог разложить впечатления на детали.
Кое-где располагались невероятной величины каменные цилиндры, башнями возносившиеся высоко над остальными сооружениями. Происхождение их было иным, чем зданий вокруг; каменная кладка обнаруживала следы древности и обветшания. Сложены они были из квадратных базальтовых блоков и сужались к скругленной макушке. Эти башни не имели окон, даже узкой бойницы – только огромные двери подножия. Заметил я и строения более низкие – источенные вековой непогодой, обликом схожие с мрачными цилиндрами. И над каждым сохранившимся сооружением из базальтовых блоков словно висело облако жути и сгустившегося страха – как возле закрытых дверей в подземельях.
Вездесущие сады едва ли ужасали своим странным обличьем, разнообразием непривычной растительности, качавшейся под ветерком вдоль странных аллей, обставленных искусно обработанными монолитами. Доминировали невероятно огромные папоротники, некоторые зеленые, другие отвратительно бледного гнилостного цвета.
Над папоротниками вздымались огромные призрачные каламиты. Подобные бамбуку стволы их возносились на невероятную высоту. Сказочными кучками росли цикадовые, сменяясь причудливыми темно-зелеными кустами и деревьями, похожими на хвойные.
Маленькие и блеклые цветы трудно было заметить, они росли в клумбах буквально повсюду, образуя геометрические узоры.
Кое-где на террасах и в садах на крышах пестрели цветы, явно искусственной природы – более крупные и яркие, почти кричащей расцветки. Грибы немыслимой величины в фантастическом изобилии форм и цветов усеивали все вокруг, что говорило о неизвестной мне, но вполне устоявшейся агрокультуре. В садах пообширнее – на земле – еще пытались сохранить некоторую природную иррегулярность, но на крышах растительность свидетельствовала о глубоких познаниях в земледелии и о развитом декоративном искусстве.
Небо почти всегда оставалось дождливым и пасмурным, иногда вроде бы случались жуткие ливни. Однажды, кажется, вдруг проглянуло солнце – оказавшееся слишком большим, другой раз луна – пятна на ней располагались не так, как обычно, – но различия так и остались за пределами моего разумения. Когда – крайне редко – на ночном небе появлялся просвет, выступившие на нем звезды редко складывались в известные мне созвездия. Изредка случалось заметить привычные очертания, и по положениям немногих знакомых групп звезд я мог судить, что нахожусь где-то в южном полушарии Земли, невдалеке от тропика Козерога.
Горизонт вечно казался туманным и неразличимым, но я угадывал вдали огромные джунгли, где росли таинственные древовидные папоротники, каламиты, лепидодендроны и сигиллярии, что словно в насмешку надо мной шелестели своей фантастической листвой в ползущих туманах. То там то здесь в небе мелькали движущиеся тени, но ранние видения не открывали мне их природы.
К осени 1914 года я начал видеть сны о том, как странным образом проплываю над городом или ближайшими его окрестностями. Я видел неописуемые дороги через леса, заросшие жуткими растениями с пятнистыми, желобчатыми и перетянутыми стволами; дороги уходили к другим городам, столь же странным, как и тот, чьи виды настойчиво являлись мне.
На полянах посреди лесов, где царил вечный сумрак, я видел чудовищные сооружения, выложенные из черного или радужного камня, потом парил над болотами – такими мрачными, что и теперь не могу сказать ничего определенного об их сочной высокой растительности.
Однажды подо мной оказались источенные веками базальтовые руины; остатки стен напоминали те лишенные окон башни с округлым верхом, что высились в городе.
И один только раз я видел море – беспредельный простор под клубами тумана за колоссальным каменным пирсом в городе безмерных куполов и арок. Огромные бесформенные тени скользили над водой, там и сям с поверхности ее вздымались весьма подозрительного вида фонтаны.
III
Но я уже говорил, что не эти безумные картины вселяли в меня ужас. Многим случалось видеть во сне и более странные вещи… сложившиеся, повинуясь капризам сна, в фантастические образы из несвязных обрывков повседневности, впечатлений от прочитанных книг и от картин.
Некоторое время я считал свои видения естественными, несмотря на то, что прежде не был подвержен экстравагантным снам. Многие из этих странных картин, полагал я, можно считать порождением тривиальных источников, чересчур многочисленных, чтобы легко было выделить влияние каждого; фон же видений казался сошедшим со страниц какой-нибудь книги о растениях и природе древних времен… о мире, существовавшем сто пятьдесят миллионов лет назад, во дни перми или триаса.
Но месяцы шли, и видения становились ужаснее. Именно тогда сны мои начали неотвратимо приобретать облик воспоминаний; ум мой стал увязывать видения с нараставшей смутной тревогой, с напрасными попытками вспомнить минувшее и безумным представлением о времени, которым наделила меня мерзкая моя вторая личность, а также неоднократно испытанным необъяснимым отвращением к себе самому.
По мере того как во снах стали появляться новые подробности, порождаемый ими ужас возрастал тысячекратно… Наконец, в октябре 1915 года я осознал, что следует что-либо предпринять. Тогда я и приступил к изучению разных случаев амнезии и занялся содержанием видений, полагая, что таким образом сумею выявить причины своей хвори и вырваться из ее эмоциональной хватки.
Однако, как я уже упоминал, на первых порах результат оказался полностью противоположным. Меня глубоко встревожило, что подобные сны с прискорбным постоянством наблюдались и у других людей, тем более что известия о подобных случаях оставались со времен, предшествовавших началу геологического познания мира, когда о первобытных ландшафтах ничего еще не было известно.
Более того, видения эти нередко содержали ужаснейшие подробности – в том, что касалось огромных зданий и буйных садов. И сами наваждения, и эти впечатления от них полны были скверны, о чем свидетельствовали с той или иной степенью уверенности и другие визионеры, впавшие в безумие и кощунство. Но что хуже всего, моя собственная псевдопамять теперь порождала еще более дикие сны, обнаруживала знаки грядущего откровения. Впрочем, большинство врачей в целом одобряли мой образ действий и рекомендовали продолжать в этом же духе.
Я систематически занялся психологией; покоряясь властному стимулу, сын мой Уингейт последовал примеру отца, и углубленные занятия в конце концов привели его к профессорскому званию. В 1917 и 1918 годах я прослушал в Мискатонике специальные курсы. К тому времени труды мои над медицинскими, историческими и антропологическими анналами сделались неустанными, я начал ездить в далекие библиотеки и даже приступил к чтению тех самых мерзких книг об основах запретных наук, которыми столь возмутительным образом интересовалась моя вторая личность.
Иногда я получал те же самые экземпляры, к которым уже обращался и в измененном состоянии. И тогда мне случалось испытывать истинное потрясение, ибо нанесенные на полях заметки и поправки гнусных текстов обнаруживали поистине нечто нечеловеческое.
Надписи на полях делались по большей части на том же языке, на котором была написана книга. Оставивший их явно владел материалом с академической непринужденностью. Впрочем, одна из пометок на полях «Неупоминаемых культов» фон Юнцта оказалась совершенно иной – и жуткой. Сделана она была какими-то кривыми иероглифами – теми же самыми чернилами, что и поправки в немецком тексте, но так, словно писал не человек. Иероглифы эти были, без сомнения, сходны со знаками, которые я то и дело видел во снах – по временам мне даже казалось, что я понимаю их смысл или вот-вот начну понимать.
Полностью повергли меня в черное смятение библиотекари, заверившие меня в том, что, с учетом предыдущих проверок просмотренных мною томов, все пометки могли быть сделаны только мною самим – в прежнем состоянии. И все это несмотря на то, что я и тогда не знал, и теперь не знаю трех языков из числа тех, к которым прибегала моя вторая личность. Складывая воедино разбросанные сведения, древние и новые, медицинские и антропологические, я составил вполне правдоподобную смесь мифа и галлюцинации, масштабы и буйство которой совершенно ошеломили меня. Утешало одно: мифы относились ко временам весьма ранним. Из каких забытых познаний могли донестись впервые сведения о палеозойском или мезозойском ландшафте, примитивные сказки, я не мог и представить… но места сомнениям, увы, не оставалось: именно такие виды являлись фоном для вполне определенных событий.
Общая схема мифов, конечно же, была порождена случаями амнезии; но со временем замысловатое порождение само стало воздействовать на страдавших амнезией, расцвечивая псевдовоспоминания подробностями. Еще со времен обретения памяти мне были знакомы все ранние случаи, и теперешнее исследование только все подтвердило.
Кое-какие из мифов обнаруживали многозначительное родство с туманными легендами, оставшимися от дочеловеческого мира, в особенности хорошо сохранившимися у индусов – при ошеломляющей временной глубине их сказаний, положенных в основу нынешней теософии.
Первобытные мифы и видения безумцев нашего времени сходились в одном: человечество только одна из рас – не исключено, что самая скромная, – возникавших и доминировавших на этой планете за всю ее долгую и по большей части неведомую людям жизнь. Создания, чей облик неведом людям, утверждалось в сказаниях, вздымали к небу свои башни, погружались во все тайны природы задолго до того, как самый первый, земноводный еще предок человека выполз на бережок из теплого моря за триста миллионов лет до наших дней.
Некоторые расы спускались на Землю из космоса, другие же были древними, словно само Творение, третьи вырастали из засеянных в землю семян, далеко превосходящих то семя, что породило наш цикл жизни. Мифы говорили о тысячах миллионолетий, о связи с иными галактиками и вселенными. И о том, что самого времени в нашем человеческом восприятии не существует.
Однако по большей части и сказания, и впечатления относились к расе относительно поздней – замысловатое обличье ее не было сходно ни с чем известным науке, – жившей лишь за пятьдесят миллионов лет до человечества. Это и была, утверждали они, самая великая из рас, потому что она одна сумела овладеть секретом времени. Ей было известно все, что знали тогда, и все то, что будут еще знать на Земле, потому что силой разума мудрецы ее умели на миллионы лет переноситься в прошлое и будущее – чтобы изучать познания всякого века. Свершения этой расы и породили легенды о пророках, в том числе и в человеческой мифологии.
В огромных библиотеках ее хранились тома и изображения, объемлющие всю историю Земли – анналы и описания каждого вида разумных существ, что были или еще будут, и сведения об искусстве, достижениях, речи и психологии каждого из них.
Обнимая знанием целый эон, Великая Раса извлекла из каждой эры и жизненной формы такие мысли, искусства и умения, которые могли послужить ей наилучшим образом в соответствии с ее природой. Постижение прошлого путем пересылки разума в давние времена за пределы всяких привычных чувств давалось им куда труднее, чем исследование будущего.
В последнем случае все происходило легче и в более материальной форме. С помощью некоторых инструментов разум отправлялся в грядущее, слепым экстрасенсорным способом прощупывая его, пока не попадал в нужные времена. Там, после предварительных проб, он овладевал лучшим из попавшихся ему представителей высочайшей жизненной формы этих времен, входил в мозг этого создания и устанавливал в нем собственные вибрации. Тем временем вытесненный разум прежнего владельца откатывался назад, ко временам, откуда явился непрошеный гость, и оставался в его теле, пока тот не производил обратный переход.
Спроектированный в будущее разум, обретая обличье той расы, в теле члена которой он воплощался, как можно более спешно приступал к изучению всех познаний нового века.
Разум, отброшенный в прошлое, попадал в тело существа давнишней эпохи, его тщательно охраняли. Тело, в котором он обитал, оберегали от повреждений, которые способен был причинить своему вместилищу неловкий временный обитатель, ну а все его познания умело извлекали из его памяти опытные в этом деле специалисты. Иногда с ним даже беседовали на его родном языке – если предыдущие вылазки в будущее успели доставить сведения о его речи.
Если вытесненный разум принадлежал телу, речь которого Великая Раса не могла воспроизвести, создавались умные устройства, словно музыкальный инструмент, издававшие чуждые звуки.
Внешне члены Великой Расы представляли собой огромные морщинистые конусы десяти футов в высоту; голова и прочие органы крепились к толстым, в фут, вытяжным конечностям, находившимся вверху тела. Разговаривали они, пристукивая или царапая огромными клешнями или когтями на конце двух из четырех конечностей, а ходили, выбрасывая и подтягивая вязкий слой на десятифутовой подошве тела.
Когда изумление и тревога пленного разума ослабевали – если происходил он из тела, обличьем отличавшегося от Великой Расы, – когда пленник переставал испытывать ужас от незнакомого, пусть и временного обиталища, ему позволяли заняться изучением окрестностей, познать великие чудеса мудрости, доступные истинному хозяину этого тела.
За некоторые услуги ему со значительными предосторожностями позволяли переноситься над всем обитаемым миром в титанических воздушных судах или же ездить по широким дорогам в колоссальных наземных машинах, похожих на лодки, только снабженные атомными двигателями. Еще разрешали без ограничений рыться в библиотеках, знакомиться с прошлым и будущим планеты.
Подобное примиряло пленников с собственной участью; все попавшие сюда обладали тонким умом, и познание сокровенных тайн Земли, потаенных в ее прошлом секретов, головокружительных водоворотов грядущего, на несчетные века опережающих достижения науки их собственного времени, невзирая на все ужасы, связанные с пребыванием в чужом теле, приносило узникам высшее удовлетворение.
Пленникам позволялось встречаться с другими невольными гостями из будущего – каждый мог обменяться мыслями с разумом, жившим за сотню, тысячу или миллион лет до него или после. И всех поощряли усердно писать о себе и своем времени на родном языке, а документы эти передавались в огромный главный архив.
Можно добавить, что одной группе пленников предоставлялись большие привилегии, чем всем остальным. Это были те, чьими телами в грядущем сумели овладеть хитроумные члены Великой Расы, которым в своем времени грозила неизбежная смерть.
Эти грустные силуэты встречались куда реже, чем мы могли бы предположить: долголетие членов Великой Расы уменьшало их любовь к жизни, особенно среди высших умов ее, способных перемещать свой разум во времени. Случаи подобного невозвращения послужили основой для многих известных истории случаев преображения личности, в том числе и среди рода людского.
Обычно же исследователь будущего, постигнув все, что интересовало его в данном времени, сооружал аппарат, подобный тому, который отправил его в грядущее, и повторял процесс проекции в обратном порядке. Оказавшись в собственном теле и в собственном времени, он отправлял заточенную душу назад – в присущие ей времена.
Обмен этот оказывался невозможным лишь когда то или другое из тел погибало. В таких случаях, конечно, исследователю приходилось, подобно спасавшимся от смерти, оставаться в будущем и жить в ином теле, а заточенному разуму предстояло окончить жизнь в обличье Великой Расы и во дни ее бытия.
Такая судьба оказывалась не столь ужасной, если пленник сам принадлежал к этой расе: подобное случалось нередко, ибо во все времена Великая Раса была озабочена собственным будущим. Члены Великой Расы редко умирали в вечном изгнании – в основном из-за ужасных кар, назначенных за вытеснение собственных потомков из будущего.
Проекция разумов позволяла разыскать таких преступников и в новых телах, иногда их вынуждали совершать обратный обмен.
Случались и сложные случаи вытеснения разумов – если этому подвергался исследователь или его жертва, такие ситуации старались немедленно исправлять. После освоения проекции разумов во все времена крохотная, но открытая для узнавания часть населения всегда состояла из членов Великой Расы, заявившихся в будущий век на тот или иной срок.
Перед возвращением в собственное время пленный разум с помощью сложного механического гипноза освобождался от сведений, приобретенных им во времени Великой Расы, – из-за определенных негативных последствий передачи знаний в будущее.
Редкие случаи сохранения познаний, случалось, вызывали или вызовут ужасающие последствия. Как гласят древние мифы, человечество узнало о Великой Расе от двух прежних пленников.
От этого мира, удаленного от нас на эоны, до нашего времени дошли только остатки руин в далеких краях и на дне океана, да еще часть текста гнусных Пнакотических рукописей.
Так побывавший в плену разум возвращался в собственный век, обладая лишь смутными, крайне отрывочными воспоминаниями о том, что с ним происходило. Он забывал все, что можно было стереть, так как в большинстве случаев оставалась лишь полоса забытья, нарушаемого лишь редкими снами. Некоторым, впрочем, удавалось кое-что вспомнить, и о запретной древности узнавали в грядущих веках.
В истории Земли, наверное, не было ни одного мгновения, когда кто-нибудь из ее обитателей тайком не поклонялся обрывкам древнего знания, создавая гнусные культы. «Некрономикон» свидетельствовал о существовании подобного культа и среди рода людского, что было полезно для разумов, посылаемых Великой Расой в отдаленное будущее.
Тем временем Великая Раса добилась всеведения и обратилась к общению с умами иных планет, к исследованию будущего и прошлого далеких миров. Обратилась она и к собственному прошлому, к происхождению того черного, целую вечность назад погибшего шара в далеком космосе, что породил ее собственных предков – ведь разум Великой Расы возрастом превосходил ее телесное обличье.
Порожденные уже умирающим древним миром, наделенные знанием предельных тайн, отыскали они новую планету с существами, в телах которых могли обитать долго и благополучно, и однажды разом переселились в ту будущую расу, что наилучшим образом подходила им, – в тела конусовидных существ, живших на нашей Земле миллиард лет назад.
Так на Земле возникла Великая Раса, а мириады вытесненных ею умов были отброшены на гибнущую планету, чтобы в ужасе умереть там в невозможных, непостижимых телах. Кончина ожидала Великую Расу и на новом месте, но она выжила снова, переправив лучшие свои умы дальше в будущее – в тела иных существ, тех, что сменят на Земле человечество.
Так переплелись легенды и галлюцинации. И в 1920 году, приводя в порядок результаты своих исследований, я ощутил, как постепенно ослабевает напряженность, которую разбудило во мне начало работ. В конце концов, невзирая на разгул фантазий, порожденных слепыми эмоциями, разве не нашлось рационального объяснения всему пережитому мной? Чистая случайность могла обратить меня во время амнезии к чернокнижию, к древним и гнусным культам. Они-то и поставили весь материал для снов, послужили причиной волнений после возвращения.
Что касается заметок на полях – нанесенных знакомыми иероглифами или на неизвестных еще языках, – разве не мог я ознакомиться с языками во время беспамятства? Иероглифы же, вне сомнения, представляли только плод моей собственной фантазии, незаметно проникший в сновидения. Я даже решил было установить некоторые опорные точки, переговорив с наставниками черных культов, но так и не сумел нащупать нужные связи.
Временами сходство случаев, разбросанных по самым разным векам, угнетало меня, но, с другой стороны, я сумел заметить, что подобные сказания в прошлом были более распространены, чем теперь.
Конечно, все остальные жертвы подобной судьбы давно и детально знали те повествования, которые я узнал во втором существовании. И когда они теряли память, то невольно отождествляли себя с существами из знакомых миров – сказочными врагами из иного мира, похищающими рассудок людей в поисках знаний, чтобы взять их обратно с собой, в придуманное, как им казалось, нечеловеческое прошлое.
Когда память вновь возвращалась к ним, они уже представлялись себе бывшими пленниками, а не вытеснителями. Так, следуя канве традиционного мифа, возникали сны и псевдовоспоминания.
Невзирая на кажущуюся тяжеловесность подобных объяснений, в конце концов они вытеснили все прочие из моей головы – в основном вследствие слабости конкурирующих теорий. И довольно значительное количество видных антропологов и психологов постепенно согласилось со мною.
И чем больше я размышлял, тем более убедительными казались мне собственные аргументы; наконец я возвел из них надежную стену, ограждавшую меня от видений и снов, по-прежнему мне досаждавших. Пусть я вижу странные сновидения – в них нет ничего такого, о чем бы я не читал и не слышал. Пусть я ощущаю странное отвращение, вижу странные виды, обладаю псевдовоспоминаниями – они лишь отзвуки миров, усвоенных мной во вторичном состоянии. И никакие, никакие ощущения не могут иметь реального значения.
Укрепленный подобными мыслями, я достиг куда большего нервного равновесия, хотя видения – теперь уже не абстрактные впечатления – приходили все чаще и являли глазу все более возмутительные подробности. В 1922 году я ощутил в себе силы вновь приняться за постоянную работу и обратил к собственной пользе приобретенные мною познания, приняв должность преподавателя психологии в университете.
Прежнее мое место на кафедре политической экономии давно уже нашло достойного заместителя, к тому же и методы преподавания экономики успели значительно измениться. Сын мой в то время как раз закончил университет и приступил к исследованиям, сделавшим его профессором, – и мы хорошо поработали вместе.
Назад: Г. Ф. Лавкрафт, Э. Хоффман Прайс Врата серебряного ключа
Дальше: Обитающий во мраке

Brandonsah
Hi, here on the forum guys advised a cool Dating site, be sure to register - you will not REGRET it Love-Angels