IX
Уже в дождях было что-то веселое и осмысленное. Дожди уже не моросили попусту, а дышали и начинали говорить. Дождевой раствор стал, пожалуй, крепче. Лужи состояли уже не просто из пресной воды, а из какой-то синей, искрящейся жидкости. Два пузатых шофера, чистильщик задних дворов в своем песочного цвета фартуке, горничная с горящими на солнце волосами, белый пекарь в башмаках на босу ногу, бородатый старик-иностранец с судком в руке, две дамы с двумя собаками и господин в сером борсалино, в сером костюме столпились на панели, глядя вверх на угловой бельведер супротивного дома, где, пронзительно переговариваясь, роилось штук двадцать взволнованных ласточек. Затем желтый мусорщик подкатил к грузовику свой желтый металлический бочонок, шоферы вернулись к своим машинам, пекарь махнул на свой велосипед, горничная вошла в писчебумажную лавку, потянулись дамы следом за своими собаками, сошедшими с ума от каких-то новых, выразительных дуновений, – последним двинулся господин в сером, и только бородатый старик-иностранец, с судком в руке, один продолжал неподвижно глядеть вверх.
Господин в сером пошел медленно и щурился от неожиданных белых молний, которые отскакивали от передних стекол проезжавших автомобилей. Было что-то такое в воздухе, от чего забавно кружилась голова, то теплые, то прохладные волны пробегали по телу, под шелковой рубашкой, – смешная легкость, млеющий блеск, утрата собственной личности, имени, профессии.
Господин в сером только что пообедал и должен был, в сущности говоря, вернуться в контору, – но в этот первый весенний день контора тихонько испарилась.
Навстречу ему по солнечной стороне улицы шла худенькая дама в пегом пальто, и с нею рядом катил на трехколесном велосипеде мальчик лет пяти в синей матроске.
– Эрика! – вдруг воскликнул господин и резко остановился, раскинув руки.
Мальчик, проворно колеся, проехал мимо, но дама замерла, мигая от солнца.
Он сразу заметил, что она теперь наряднее и как-то тоньше. Еще мельче стали черты ее подвижного, умного, птичьего лица. Но налет прошлой прелести исчез. Конечно, она постарела со дня их разлуки. Семь лет с лишком, – шутка ли сказать!..
– Я видела тебя дважды за это время, – проговорила она таким знакомым, хрипловатым, скорым голоском. – Раз ты проехал в открытом автомобиле, а раз – в театре: ты был с высокой темной дамой. Твоя жена, правда? Я сидела от вас…
– Так, так, – сказал он, смеясь от удовольствия и взвешивая ее маленькую руку в тугой белой перчатке. – Но вот уж я не думал тебя встретить сегодня. Это что – твой ребенок? Ты замужем?
Одновременно говорила и она, так что этот разговор трудно записать. Надобно было бы нотной бумаги, два музыкальных ключа. Пока он говорил: «…вот уж я не думал…», – она уже говорила свое: «…через, может быть, десять кресел. Я так и поняла, что это твоя жена. Ты не –изменился, Курт. Только усы подстрижены. Да, это мой мальчик. Нет, я не замужем. Плод недоразумения. Проводи меня кусочек…»
– Семь лет, – сказал Курт. – Да, я свободен, погуляем тут на солнышке. Я, знаешь, только что видел – нет, не совсем так много…
– …миллионы. Я знаю, что ты зарабатываешь миллионы. И я тоже устроилась… («не совсем так много, – вставил Курт, – но ты мне лучше скажи…») …очень счастлива. У меня после тебя было только четверо, но зато один богаче другого. А теперь совсем хорошо. У него – чахоточная жена за границей. Он как раз на месяц уехал к ней. Немолодой, солидный. Обожает меня. А скажи, Курт, ты-то счастлив?
Курт улыбнулся и подтолкнул синего мальчика, который остановился было, глядя на него круглым детским взглядом, а потом, дудя губами, запедалил дальше.
– …Это от молодого англичанина. Вот мы какие..И смотри, он как модная дама подстрижен. Если бы мне тогда сказали…
Он слушал ее проворный лепет и вспоминал тысячу мелочей: какие-то стихи, шоколадные конфеты с ликером в середине («Нет, эта опять с марципаном, я хочу с ликером…»), аллею памятников в центральном парке, – и то, как эти смешные пузатые короли были чудесно хороши лунной ночью, среди цветущей, электрическим светом убеленной сирени… Такие бледные, такие неподвижные – и такой сладкий запах, о Господи, и непонятные громады теней… Те два коротких веселых года, когда Эрика была его подругой, он вспомнил теперь, как прерывистый ряд мелких забавных подробностей: – картину, составленную из почтовых марок, у нее в передней, ее манеру прыгать на диван, или сидеть, подложив под себя руки, или вдруг быстро похлопывать его по лицу; и оперу «Богема», которую она обожала; поездку за город, где, на террасе, под цветущими деревьями, они пили фруктовое вино; эмалевую брошку, которую она там потеряла… Все это легкое и немного щемящее взыграло в нем, пока она быстро и легко, в такт его воспоминаниям, рассказывала о том, какая у нее теперь квартира, рояль, гравюры…
– Помнишь, – сказал он и пропел фальшиво, но с чувством: «меня зовут Мими…»
– О, я уже не богема, – усмехнулась она, быстро-быстро тряся головой. – а вот ты все такой же, такой… (она не сразу могла подобрать слово) …пустяковый.
Он опять подтолкнул мальчика, сгорбившегося над рулем, хотел его мимоходом погладить по светлокудрой голове, но тот уже отъехал…
– Ты мне не ответил: ты счастлив? – спросила Эрика. – Скажи?
– Пожалуй – не совсем, – ответил он и прищурился.
– Жена тебя любит?
– Как тебе сказать… – проговорил он и опять прищурился. – …Видишь ли, она очень холодна…
– Верна тебе? Держу пари, что изменяет. Ведь ты…
Он рассмеялся:
– Ах, ты ее не знаешь. Я тебе говорю, – она холодна. Я себе не представляю, как она кого-либо – даже меня – по своей бы воле поцеловала.
– …Ведь ты все тот же, – лепетала Эрика промеж его слов. – Я так и вижу, что ты делаешь со своей женой. Любишь и не замечаешь. Целуешь и не замечаешь. Ты всегда был легкомыслен, Курт, и в конце концов думал только о себе. О, я хорошо тебя изучила. В любви ты не был ни силен, ни очень искусен. И я, знаешь, никогда, никогда не забуду нашего расставания. Так глупо шутить… Скажем, ты меня больше не любил, скажем, – ты был свободен, мог поступить, как хотел. Но все-таки…
Он опять рассмеялся:
– Да… я не знаю. Как-то так вышло. У меня была невеста. И все такое. Впрочем, я тебя не забывал долго.
– Ты знаешь, Курт, по правде сказать, были минуты. когда ты меня делал попросту несчастной. Я понимала вдруг, что ты только… скользишь. Не могу объяснить это чувство. Ты сажаешь человека на полочку и думаешь, что он будет так сидеть вечно, а он сваливается, – а ты и не замечаешь, – думаешь, что все продолжает сидеть, – и в ус себе не дуешь…
– Напротив, напротив, – перебил он, – я очень наблюдателен. Вот, например, – у тебя раньше челка была светлая, а теперь какая-то рыжая…
Она, как в былое время, ладонью толкнула его в плечо.
– Бог тебе судья, Курт. Я уже давно перестала на тебя сердиться. Приходи ко мне кофе пить как-нибудь. Поболтаем, вспомним старое…
– Конечно, конечно, – сказал он, отлично зная, что никогда этого не сделает.
Она дала ему свою визитную карточку (которую он потом оставил в пепельнице таксомотора) и на прощание долго трясла ему руку, продолжая быстро-быстро говорить. Смешная Эрика… Это маленькое лицо, нежные ресницы, птичий нос, хриплый торопливый говорок.
Мальчик на велосипедике тоже подал руку и тотчас заколесил опять. Обернувшись, Драйер несколько раз на ходу помахал шляпой, извинился перед столбом фонаря, пропустил его и, надев шляпу, пошел дальше. Напрасная все-таки встреча. Теперь уж никогда не будешь помнить Эрику, как помнил ее раньше. Ее всегда будет заслонять Эрика номер второй, нарядная, в незнакомой шляпе и пятнистом пальто, с мальчиком на велосипедике. И хорошо ли было ответить, что он «не совсем счастлив». Чем он несчастен? Зачем было так говорить? Быть может, вся прелесть Марты именно в том, что она так холодна. Есть холодок в ощущении счастья. Она и есть этот холодок. Воплощение самой сущности счастья. Сокровенная прохлада. Эрика, постельная попрыгунья, конечно, не может понять, что такой холод – лучшая верность. Как можно было так ответить… А кроме того, вот это все, – что кипит кругом, смеется, искрится каждый день, каждый миг, – просит, чтобы посмотрели, полюбили… Мир, как собака, стоит – служит, чтобы только поиграли с ним. Эрика, небось, забыла всякие смешные поговорки, песенки, и Мими в розовой шляпе, и фруктовое вино, и движение солнечного пятна на ступени. Хорошо бы поехать в Китай…
В тот день Драйер был особенно весел. В конторе он продиктовал секретарю совершенно невозможное письмо к одной старой, заслуженной фирме. Под вечер, в странно-освещенной мастерской, где медленно рождалось чудо, он хлопал изобретателя по спине, так что тот вдвое сгибался и делал поневоле смешные маленькие шаги. А за ужином он, с невозмутимым видом, Франца экзаменовал по прилавочной науке, задавал ему нелепые вопросы, вроде: «как бы ты поступил, если б вот моя жена вошла в мой магазин и на твоих глазах украла воскового теннисиста?» или: «какой номер обуви следует дать старушке ростом в метр с четвертью при продаже ей футбольных сапог?» Франц, у которого юмор был туговат, таращил глаза и облизывался. Это так забавляло Драйера, что он едва мог сдержать глухие судороги смеха. Марта в холодном рассеянии, играла чайной ложкой: изредка касалась ею стакана и пальцем тушила звон.
За этот месяц она с Францем перебрала несколько новых способов, – и опять-таки говорила она о них с такой суровой простотой, что Францу не было страшно, – благо происходило в нем странное перемещение: незаметно для него самого Драйер раздвоился. Был Драйер, опасный, докучливый, который ходил, говорил, хохотал, – и был какой-то, отклеившийся от первого, совершенно схематический Драйер, которого и следовало уничтожить. Все, что говорилось о способах истребления, относилось именно к этому второму, схематическому объекту. Им было очень удобно орудовать. Он был плоский и неподвижный. Он был похож на те фотографии, вырезанные по очерку фигуры и подкрепленные картоном, которые любители дешевых эффектов ставят к себе на письменный стол. Но Франц не сознавал появления этого неживого лица, – и потому-то не задумывался над тем, почему так легки и просты роковые о нем разговоры. В действительности выходило так, что Марта и он говорят о двух разных лицах: она – об оглушительно шумном, невыносимо живом, приглаживающем усы серебряной щеточкой и храпящем по ночам с торжествующей звучностью, а Франц – о бледном и плоском, которого можно сжечь, или разорвать на куски, или просто выбросить. Это неуловимое раздвоение только еще начиналось, когда Марта, забраковав отравление, как покушение на жизнь с негодными средствами (о чем пространно было сказано в многострадальном словаре) и как нечто отжившее, не подходящее к современной жизни, столь «практической» в ее представлении, заговорила об огнестрельном оружии. И тут холодная и по существу аляповатая ее изобретательность развернулась довольно широко. Бессознательно набирая рекрутов в захолустьях памяти, безотчетно вспоминая подробности хитрых убийств, описанных когда-то в газетке, в грошовой книжке, и совершая тем самым невольный плагиат, которого, впрочем, избежал один разве Каин, Марта предложила следующее: во-первых, Франц приобретет револьвер. Затем – («Я умею стрелять, – вставил Франц. – У меня был, помню, духовой пистолет; он стрелял совсем как настоящий, – мелкими такими пульками…»). Так как он оружием немного владеет («хотя знаешь, милый, нужно будет тебе все-таки подучиться, – где-нибудь за городом…»), то этим дело несколько облегчается. А состоит оно вот в чем: она задержит Драйера до полуночи в гостиной («как это ты сделаешь?» – «Не перебивай, Франц, у меня есть такой способ…»). В полночь она подойдет к окну – в соседней комнате, –, отдернет занавеску и так постоит некоторое время. Это будет сигнал. Франц, подошедший в эту минуту к ограде сада, увидит ее. Она бесшумно откроет окно и вернется к Драйеру в гостиную. Франц тогда сразу перемахнет в темноте через калитку («это легко сделать… Там, правда, такие железные шипы, но можно как-нибудь между ними…») и, очень быстро перейдя сад, войдет в окно. Дверь гостиной будет открыта. Он выстрелит с порога. Заберет для видимости бумажник. И сразу исчезнет. Она меж тем быстро поднимется к себе, – разденется и ляжет. Вот и все.
Франц кивнул.
Другой способ такой: она поедет вдвоем с Драйером за город. Вдвоем пойдут гулять. Предварительно она и Франц выберут место поглуше («В лесу», – сказал Франц – и представил себе сосновую темную чащу). Он будет ждать за деревом с револьвером наготове. Когда с тем будет уже покончено, он ей прострелит руку («да, это нужно, милый; это выйдет так естественно, – разбойники, дескать…»). Кроме того, он заберет бумажник.
Франц кивнул.
Эти два способа были основные. Другие были только вариации на тему. Справедливо считая, что подробности в таких делах важнее сути, Марта разработала тему ночного ограбления и тему лесного разбоя в мельчайших деталях. При этом у Франца оказался неожиданный и очень счастливый дар: он мог с необыкновенной, прямо-таки чертежной, ясностью представить себе и свои движения, и движения Марты, и отчетливо согласовать их наперед, – не только в их взаимном отношении, но и в отношении к тем различным пространственным и предметным понятиям, которыми приходилось орудовать. В этой его ясной и гибкой схеме одно всегда оставалось неподвижным, но этого несоответствия Марта не заметила. Неподвижной всегда оставалась жертва, словно она уже заранее одеревенела, ждала. Вокруг этой мертвой точки мысль Франца ходила с акробатической легкостью. Все необходимые движения и последовательность их были рассчитаны превосходно. То, что называлось «Драйер», отличалось от того, чем Драйер станет, только поскольку стоячее положение отличается от лежачего. Разница в перспективе, и больше ничего. В этом Марта бессознательно помогала Францу тем, что, описывая будущее умерщвление, всегда принимала за аксиому, что Драйер будет взят врасплох и ке успеет от удивления защищаться. Она совершенно ясно представляла себе, как он поднимет брови, увидев Франца с револьвером, н как захохочет, полагая, что тот шутит, и как повалится, доканчивая свой смех уже под другой долготой. Ставя его, ради уменьшения риска, в положение какого-то готового, запакованного, перевязанного товара) она не понимала, как этим дело облегчает Францу. «Смышленый мальчик, – усмехалась она, целуя его в щеку. – Хороший, понятливый». И, тупо ободренный ее похвалой, он представил своеобразную смету, – число шагов от ограды до окна, число секунд, которого это прохождение потребует, расстояние от порога гостиной до воображаемой точки над спинкой кресла, где будет находиться ожидающий затылок (ибо он для удобства болванку усадил), и отношение всех этих шагов и секунд к действиям Марты: ее место в комнате, точное время, которое ей нужно будет, чтобы по данному числу ступеней побежать наверх и лечь в постель; и число движений, которые он тем временем сделает, вынимая бумажник, направляясь к окну и возвращаясь через окно в анонимный сумрак.
Изо дня в день в комнате, где кряхтела все та же сизая кушетка, и улыбалась голая олеография, и давно уже валялась в углу новенькая, дорогая, но никому не нужная ракета, Марта и Франц вырабатывали подробности то первого плана, то второго и уже поговаривали о том, что пора достать револьвер. И лишь только они стали думать, как это сделать, появился нелепый затор. Оба были уверены, что для покупки огнестрельного оружия непременно требуется разрешение на ношение оного. Затор состоял в том, что ни Марта, ни Франц не имели ни малейшего понятия, как такое разрешение добыть. Кого-то нужно было расспросить, разузнать все толком, – а там. может быть, придется писать прошение, подписывать его… Оказывается, что самое-то добывание револьвера стократ сложнее и опаснее, чем его применение. Такой парадокс Марта не могла потерпеть. Она уничтожила его тем, что уже и в выполнении замысла отыскала неодолимые трудности. Был, например, сторож особняка, хладнокровный мужик, который дежурил зорко и чутко. Был полицейский, который частенько, как бы гуляючи, проходил по этой улице; был ночной старичок в плаще, с фонариком. Точно так же и в «лесном» плане нашлись пробелы, недочеты: как, например, заранее наметить место, сколько это нужно предварительно блуждать, высматривать.
И когда, таким образом, выполнение стало чудовищно сложным, вопрос о приобретении оружия отошел на должное место, показался не таким уж неразрешимым: есть, вероятно, любезные оружейники, в северной части города, которые особых препятствий не чинят. Так Марта мельком удовлетворила присущее ей чувство законных соотношений.
Итак, нужно было достать маленький, верный револьвер. Но она вдруг представила себе, как это Франц будет ходить – такой милый, длинный, нерасторопный – по оружейным лавкам, как продавцы станут, чего доброго, задавать ему неприятные вопросы, как они запомнят его черепаховые очки и объяснительные движения тонких, белых рук, как потом – после – намотает это себе на ус какой-нибудь пронырливый сыщик… Вот если бы ей можно было пойти купить… И внезапно какой-то посторонний образ проплыл, остановился, повернулся, поплыл опять, как те предметы, которые сами собой движутся в рекламном фильме. Она поняла, почему образ револьвера, который следовало достать, был, в ее представлении, такого определенного вида и окраски. Из глубины памяти вышло и засмеялось лицо Вилли, и склонилось, рассматривая что-то. Она сделала еще одно усилие и вспомнила: ведь это Драйер показывал ему револьвер. Вилли вертел его в руках и смеялся. Больше ничего она не могла вспомнить, но этого было довольно. И она поразилась и порадовалась тому, как бережно и предусмотрительно ее ум сохранил мимолетное впечатление.
День был воскресный. Драйер и Том ушли гулять. Все окна в доме были открыты. В неожиданных углах комнат горело солнце. Ветерок перелистывал валявшийся на подоконнике первоапрельский (уже старый) номер журнала с фотографией найденных рук Милосской Венеры. Прежде всего Марта хорошенько исследовала ящики письменного стола. Среди синих папок с бумагами она нашла несколько палочек золотистого сургуча, электрический фонарик, три гульдена и один шиллинг, тетрадку с английскими словами, трубку (сломанную), которую она давным-давно ему подарила, старенький альбом пожелтевших снимков, кнопки, веревочки, часовое стеклышко и прочий мелкий хлам, приводивший ее в бешенство. Кое-что она с удовольствием отправила в корзину. Затем резко вдвинула ящики и, оставив оглушенный стол, пошла наверх, в спальню. Там она перерыла два белых комода, ночной столик, зеркальный шкал, – нашла, между прочим, обгрызанный зубами Тома твердый шар, попавший, Бог весть как, в ящик, где рядком стояли мужнины башмаки. Шар она выбросила в окно. После чего стукнула дверью, опять побежала вниз. Мельком она заметила в зеркале, что пудра сошла с носа, растрепались виски; в этот день ей нездоровилось: было неудобно и жарко. Осмотрев еще несколько ящиков в различных комнатах, причем сама на себя сердилась, что уже начинает искать в нелепых местах, она наконец решила, что револьвер в сейфе, от которого у нее нет ключа, либо в конторе. На всякий случай она опять попытала письменный стол. Он весь подобрался и замер при ее приближении. Захлопали ящики, как оплеухи. Осмотрен. Осмотрен. Осмотрен. В одном был большой рыжий портфель. Она его злобно приподняла. Под ним в глубине мелькнул небольшой черный револьвер. Одновременно где-то сзади раздался голос мужа, – и, опустив портфель, она быстро задвинула ящик.
– Райский день, – нараспев говорил Драйер. – Прямо настоящее лето…
Она, не оборачиваясь, сурово сказала:
– Где-то у тебя был пирамидон. Голова трещит.
– Не знаю. Вышел, – ответил он и стал посвистывать.
Только тогда она взглянула на него: он тяжело уселся на кожаную ручку кресла и платком вытирал лоб.
– Знаешь что, моя душа, – сказал он. – У меня блестящая мысль. Я поэтому так скоро вернулся. Вот что: позвоню я Францу, и айда на теннис. Что ты на это скажешь?
– Уже поздно, – ответила она. – стоит ли?..
– Сейчас только одиннадцать. Ровно одиннадцать. Жаль тратить зря такую погоду. И ты тоже поезжай с нами. А?
Она согласилась только потому, что знала, как Францу было бы невыносимо поехать с ним вдвоем. Драйер стал внезапно двигаться необычайно быстро. Франц, взятый врасплох, явился в обыкновенном костюме, только башмаки надел резиновые. Драйер, пыхтя от нетерпения, боясь, что вот сейчас раздуется в небе дождевая туча, помчал его наверх и выдал ему пару белых фланелевых штанов. Подбоченясь и склонив голову набок, он с тревогой смотрел, как Франц переодевается. Франц, внутренне обмертвев от ужаса и стыда, от чувства, что невольной мимикой предает свою тайну, топтался, переступал, топтался, вбирал, вытягивал ногу, уговаривая себя, что все это только дурной сон. Драйер тоже стал переступать. Франц был в бледно-лиловых кальсонах. Ужас длился. Было невыносимое мгновение, когда он прыгал на одной ноге, натягивая на другую штанину, меж тем, как Драйер делал смутные движения протянутой рукой, точно хотел помочь. Не менее ужасно было застегивать пуговки, затягивать пряжки… Драйер облегченно усмехнулся: штаны оказались впору. Он взял Франца за локоть, повернул его так и эдак и ладонью плотно хлопнул его по заду. Долго потом в сознании у Франца ходило что-то раскорякой, почти валясь навзничь, подбирая зад. Это ощущение продолжалось, пока он сидел в автомобиле. При выходе Драйер хлопнул его ещё раз.
Звучно стукали мячи. На пяти красноватых площадках метались туда и сюда белые фигуры. Кругом были высокие проволочные сетки, завешанные зеленым брезентом. Перед клубным павильоном белели столики, плетеные кресла. Все было очень чисто, резко и нарядно. Марта разговорилась с какой-то толстоногой белобрысой дамой, у которой на лбу был козырек против солнца, а под мышкой две ракеты. Драйер ушел в павильон. Марта и белая дама говорили громко, но ни одного слова Франц не улавливал. Шальной мяч прыгнул мимо него, на столик, на стул, на песок.
Он его поднял. Подбежал мальчишка с сачком. Франц кинул ему мяч. Прошли две барышни с голыми руками, в плиссированных белых юбочках, плоско ставя ноги, как будто шли босиком. Глаза веселые, солнечные. Нет, все это миновало. Все это теперь кончено. Подле одной из площадок, на лесенке, сидел человек и, следя за перелетами мяча, как автомат, поворачивал голову вправо, влево, вправо, влево, словно отрицал что-то. Нет, нет, нет, – миновало все это. В черной пройме двери появился ослепительно белый Драйер. «Пошли», – крикнул он и подпрыгивающей походкой, сияющий, с мохнатым полотенцем, перекинутым через плечо, с коробкой новых мячей в руке, он направился к площадке. Марта простилась с дамой и села в плетеное кресло. На площадке, в нескольких шагах от нее, Драйер медленно мерил ракетой высоту сетки. Франц по другой стороне ждал, хмуро глядя вверх, на пролетавший аэроплан. Она со строгой нежностью отметила его блестящие очки, длинные, милые ноги. Драйер, окончив свои манипуляции, тяжеловатой трусцой побежал к задней линии. Франц остался стоять посреди своего прямоугольника. глядя на сетку и крепко держа ракету в протянутой вбок руке. Драйер старательным, размашистым, но все же не очень чистым ударом поддал снизу мяч. Франц вздрогнул, шагнул в сторону, потом повернулся, побежал за мячом, неуловимо мелькнувшим мимо. Он настиг его у проволочной сетки, с разбегу наступил на него и чуть не упал. Не торопясь, он пошел обратно. Драйер, наблюдавший за этим с любопытством, теперь опять размахнулся. На этот раз мяч прыгнул довольно близко. Франц рванулся, поднял ракету, как топор, ударил, но ничего не случилось. Он оглянулся. Мяч был далеко. Мальчишка с сачком широко улыбался. Тогда, сохраняя на лице деревянное выражение, Франц попробовал в свою очередь перекинуть мяч, который каким-то образом оказался у него в руке. Трижды он размахивался, роняя на песок мяч и пытаясь его поддеть на прыжке, и трижды пустынно и неприятно просвистывала ракета, а мяч продолжал прыгать рядом. Но на четвертый раз он не промахнулся. Треснуло, отдалось в локте. Белая точка, описав высокую параболу, исчезла за крышей павильона.
Драйер тихо подошел к сетке и пальцем поманил Франца.
– Друг мой, – сказал он вкрадчиво, – мы не в лапту играем. Пойми.
Затем он так же тихо и грустно вернулся к своей черте, и все началось сначала.
Он мучил его долго; только один раз удалось Францу отдать мяч, но он никогда не узнал, куда этот мяч угодил. Изредка гакая, он метался туда н сюда, отбиваясь от невидимых врагов, спотыкаясь, неловко прыгая, и у Драйера все выше поднимались брови, все неудержимее вздрагивали усы. И Марта вдруг не вытерпела. Она крикнула со своего места:
– Да брось! Ты же видишь, что он не может…
Она хотела крикнуть «не может играть». – но какой-то ледяной ветер подкосил последнее слово. Франц остановился, сосредоточенно разглядывая струны. Драйер мелко затрепетал от смеха. Молодой человек в пестром свитере, хищно следивший за игрой, выступил вперед, поклонился, и Драйер, взмахом ракеты указав Францу, что он может уйти, радостно поздоровался с подошедшим, предчувствуя в нем сильного противника.
Франц медленно приблизился и сел рядом с Мартой. Его лицо было неподвижно и бледно и блестело от пота. Она улыбалась ему, но он не глядел, вытирая очки. «Милый», – сказала она шепотом, стараясь поймать его взгляд; поймала; включила ток; он хмуро покачал головой, стиснув зубы.
– Все хорошо, – сказала она тихо. – Все хорошо, мой милый. Больше этого не будет… Слушай, – добавила она еще тише, лучистой своей силой удерживая его взгляд. – Слушай: я нашла… – взгляд его скользнул, но она опять твердо его схватила: – …в столе нашла. Накануне ты просто его возьмешь. Понимаешь?..
Он моргнул.
– Постой, – сказала она. – Ты ведь простудишься. Ветер. Накинь что-нибудь.
– Не надо так громко, – шепнул Франц. – Пожалуйста,..
Она усмехнулась и, оглянувшись, пожала плечом.
– Я должна тебе объяснить… Слушай, Франц… У меня есть совсем новый план. Такой, по-моему, естественный…
Она прищурилась, глядя на игравших. Драйер только что сделал хороший удар, – нежно срезал мяч у самой сетки и, исподлобья глянув на жену, порадовался, что она это видела.
– Знаешь что, – зашептала Марта. – Мы пойдем отсюда. Я должна тебе объяснить.
Драйер промахнулся и, качая головой, вернулся на свою линию. Марта подозвала его, сказала, что голова болит нестерпимо (это было действительно так) и чтобы он не опаздывал к обеду. Драйер кивнул и продолжал игру.
Таксомотора они поблизости не нашли. Пошли пешком, через парк, потом вдоль небольшого озера. По дороге она стала объяснять.
Основа была простая, невинная: изучение английского языка. Случалось изредка, что он просил ее что-нибудь подиктовать. Она диктовала, хотя произносила еще хуже, чем он. Он писал в тетрадке. Потом сам сверял с текстом. И вот, на такой диктовке все и будет основано. Нужно взять какой-нибудь Таухниц и в нем найти подходящую фразу, вроде: «Я иначе поступить не мог» или «Я умираю, смерть единственный выход…» Остальное ясно. Вечерком, когда ты тоже будешь, мы и устроим диктовку. Я выберу и продиктую такую вот фразу. Только, конечно, не в тетрадке он должен писать, а на чистом листе, на почтовой бумаге. Тетрадка уже уничтожена. Как только он напишет, но еще головы не подымет, ты подойдешь справа совсем близко, как будто хочешь посмотреть, вынешь и очень осторожно…