XI
– Прошу вас, сударыня, – сказал Вилли Грюн, – не надо! Вы уже дважды исподтишка посмотрели на часы, а потом – на мужа… Право, – не поздно…
– …И возьмите еще земляники, – сказала госпожа Грюн, нежная, тонкобровая, как говорится – «стильная», – и сверкнула текучими серьгами.
– Придется посидеть, моя душа, – обратился Драйер к жене: – Я все еще не вспомнил.
– Верю, – сказал Вилли, пыхтя и расплываясь в кресле, – верю. что анекдот – мастерской. Но его, по-видимому, нельзя вспомнить.
– …Или, например, ликера? – сказала госпожа Грюн.
Драйер постучал себя по лбу кулаком: «Начало – есть, средняя часть – тоже, но конец, конец!..»
– Бросьте, – сказал Вилли, – а то вашей супруге станет еще скучнее. Она суровая. Я ее боюсь.
– …Завтра, в это время, мы уже будем по пути в Париж, – плавно разбежалась госпожа Грюн, но муж ее перебил:
– Она везет меня в Париж! Не город, а шампанское, – но у меня от него всегда изжога. Однако я еду. Кстати: – вы так до сих пор и не удосужились мне ответить, куда вы собираетесь этим летом? Знаете, был случай: вспоминал человек анекдот – и вдруг лопнул.
– Мне не то обидно, что я не могу вспомнить, – жалобно протянул Драйер, – мне обидно, что я вспомню, как только расстанемся… Мы еще не решили. Не правда ли, моя душа, мы еще не решили? Мы даже и не говорили об этом вовсе. Там была какая-то закавыка в конце – такая забавная…
– Я говорю вам, – бросьте, – пыхтел Вилли. – и как это вы еще не решили? Уже конец июня. Пора.
– Я думаю, – сказал Драйер, вопросительно взглянув на жену, – что мы поедем к морю.
– Вода, – кивнул Вилли. – Вода. Это хорошо. Я бы тоже. с удовольствием. Но тащусь в Париж. Плаваете?
– Какое… – мрачно ответил Драйер, – учился и не научился. Вот и на лыжах тоже – как-то все так, – размаха нет, легкости. Душа моя, а ведь правда, мы поедем к морю? Франца с собой возьмем. Тома. Побарахтаемся, загорим…
И Марта улыбнулась. Она не сразу поняла, откуда потянуло такой ясной, влажной прохладой. Ей представился длинный пляж, где они как-то раз уже побывали, белый мол, полосатые будки, тысяча полосатых будок… они редеют, обрываются, а дальше, верст на десять, пустая белизна песка вдоль сияющей, серовато-синей воды.
– Мы поедем к морю, – сказала она, обернувшись к Вилли.
Она оживилась необыкновенно. Губы полуоткрылись, две серповидных ямочки появились на потеплевших щеках. Волнуясь, она стала рассказывать госпоже Грюн о летних своих платьях, о том, что солнечный загар теперь в большой моде… Драйер смотрел на нее и радовался. Она никогда не сияла так, когда бывала в гостях, – особенно в гостях у Грюн.
По дороге домой, в таксомоторе, он ее поцеловал.
– Оставь, – сказала она. – Нам нужно серьезно поговорить. Ведь правда, – это хорошая мысль. Ты, вот, завтра утром напиши туда, закажи комнаты. В той же гостинице. Франца мы возьмем, пожалуй, – но собаку оставим, – с ней только возня. Хорошо бы поскорей, – а то комнат не будет…
Но ее торопливость была теперь легкая. Кругом волны, сияние… грудь дышит так легко… на душе так ясно. Одно слово «вода» все разрешило. В ключе к сложнейшей задаче нас поражает прежде всего именно его простота, его гармоническая очевидность, которая открывается нам лишь после нескладных, искусственных попыток. По этой простоте Марта и узнала разгадку. Вода. Ясность. Счастье. Она ощутила живейшее желание сию же минуту повидать Франца, сказать ему одно, все объясняющее слово, телеграфный шифр их жизни. Но сейчас была полночь, таксомотор, Драйер, стоп, ливень, калитка, стоп, передняя, лестница, спальня, стоп – сейчас было невозможно его увидеть? А завтра – воскресенье. Вот тебе на! – Она не предупредила, что утром у него не будет, так как Драйер играть в теннис не пойдет, – слишком сыро. Но даже эта отсрочка, которая в иное время привела бы ее в бешенство, теперь показалась ей пустяшной неприятностью, – столь покойно, столь плавно двигалась ее уверенная мысль.
На другое утро она проснулась поздно, и первым ее чувством было: вчера случилось что-то прекрасное. На террасе Драйер, допив свой кофе, читал газету. Когда она появилась, – сияющая, в бледно-зеленом жоржетовом платье, он привстал и поцеловал ее прохладную руку, как всегда делал при воскресной утренней встрече. Ослепительно горела на солнце серебряная сахарница. Потом она медленно потухла. Вспыхнула снова.
– Неужели площадки не высохли? – сказала Марта.
– Три дня шел ливень, – ответил он, продолжая двигать глазами по строкам газеты. – И сегодня – погода неверная. В Египте нашли в гробнице игрушки и розы, – им три тысячи лет…
– Ты написал насчет комнат? – – Он закивал, не поднимая глаз, и продолжал кивать по инерции, все тише.
Кивай… кивай… это теперь не имеет значения. Франц отлично плавает, – это тебе не теннис. Он родился на большой реке. Она тоже родилась на большой реке, – может держаться на воде часами… навзничь, бывало, лежит, вода колышет, хорошо, прохладно… И эти мысли скользили с какой-то изящной плавностью, без толчков, без усилия. Не выдумывать надобно было, а только проявлять то, что уже наметилось.
Он шумно сложил газету и сказал:
– Выйдем, погуляем… А? Как ты полагаешь?
– Иди один, – ответила она. – Мне нужно кой-какие письма написать.
Он подумал: а что если ее попросить, нежно попросить? Сегодня свободное утро. В кои-то веки раз…
Но как-то так вышло, что он не сказал ничего. Через минуту Марта с террасы увидела, как он, с макинтошем на руке, открывает калитку, пропускает вперед Тома, как даму. удаляется, закуривая на ходу.
Некоторое время она сидела совершенно неподвижно. Горела и потухала сахарница. Вдруг на скатерти появилось сизое пятнышко, расплылось, – потом рядом другое, третье; капля упала ей на руку; она встала, глядя вверх. Горничная стала поспешно убирать посуду, скатерть, тоже поглядывая на небо. Марта ушла в дом. Где-то звякнуло окно. Горничная, уже вся мокрая, держа скатерть в охапке, смеясь и бормоча, метнулась с террасы на кухню. Марта стояла посреди потемневшей гостиной, приглаживая виски и улыбаясь. Она подождала еще несколько минут. Все кругом журчало, шелестело, дышало. Она подумала, не предупредить ли сперва по телефону, – но нетерпение ее было так живо, что возиться с телефоном показалось лишней тратой времени. Она быстро пошла в переднюю, надела, шурша, резиновое пальто, схватила зонтик. Фрида принесла ей из спальни шляпу и сумку. «Обождали бы, – сказала Фрида, – очень сильный дождь». Она рассмеялась, сказала, что идет на почту. Дождь забарабанил по тугому шелку зонтика. Хлопнула калитка, обрызгав руку. Она быстро пошла по зеркальной панели, спеша к стоянке таксомоторов. И вдруг что-то случилось. Солнце с размаху ударило по длинным струям дождя, скосило их, – струи стали сразу тонкими, золотыми, беззвучными. Снова и скова размахивалось солнце, – и разбитый дождь уже летал отдельными огненными каплями, лиловой синевой отливал асфальт, – и стало вдруг так светло и жарко, что Драйер на ходу скинул макинтош, а Том, несколько потемневший от дождя, сразу оживился и, подняв хвост трубой, пошел походом на рыжую таксу. Том и такса, оба желавшие друг дружку понюхать под хвост, довольно долго вращались на одном месте, пока Драйер не свистнул. Шел он медленно, поглядывая по сторонам, так как попал в довольно интересные места, где бывал редко, хотя это находилось недалеко от дома. Кое-где строилась вилла, или высилось новое огромное здание, словно составленное из тех розовых, ладных кубов, из которых дети строят дома. А кругом блестели на мокром солнце зеленые участки, аккуратные огородики, где там и сям круглилась телесного цвета тыква. Потом начался опять кусок города – постарше, да посерее, – и вдруг из какой-то пивной, вытирая ладонью рот, вышел Франц.
– Неожиданный случай, – воскликнул Драйер, держа племянника за пуговицу. – Так, так… Вот оно что. Случай. Ты что тут делаешь? Пьянствуешь?
Франц вяло ухмыльнулся. Они пошли рядом. Глубоко сияли лужи.
Им почти никогда не приходилось быть вдвоем, беседовать с глазу на глаз. Драйер теперь почувствовал, что им ровно не о чем говорить. Это было странное чувство. Он попробовал его уяснить себе. Да, действительно, – он всегда видел Франца у себя в доме, за ужином, в присутствии Марты, – и Франц естественно подходил к обычной обстановке, занимал давно отведенное ему место, – и Драйер с ним не говорил иначе, как шутливо-небрежно, – не думая о том, что говорит, принимая Франца как бы на веру среди прочих, знакомых предметов и людей. Тайную свою застенчивость, неумение говорить с людьми по душам, просто и серьезно, Драйер знал превосходно. Сейчас его н пугало и смешило молчание, которое наступило между ним и Францем. Он не имел ни малейшего понятия, как это молчание прервать. Он кашлянул и искоса посмотрел на Франца. Франц шел, глядя себе под ноги. Он был, вероятно, подвыпивши.
– Я тут живу поблизости, – сказал Франц, и сделал неопределенное движение рукой. Драйер на него смотрел. «Пусть смотрит, – думал Франц. – Все бессмысленно в жизни, – и эта прогулка тоже бессмысленна. Но только все-таки лучше, чтоб говорилось что-нибудь, – все равно что…»
– Так, так, – сказал Драйер. – Ты вот. кстати, мне и покажешь свою обитель. Очень интересно.
Франц кивнул. Молчание. Погодя, он указал рукой направо. – н оба невольно ускорили шаг, – чтобы дойти до поворота, чтобы сделать хоть одно не совсем бесцельное движение: – повернуть направо. Том молчал тоже. Он не очень любил Франца.
«Однако, – усмехнулся про себя Драйер, – что за чепуха! Нужно ему что-нибудь рассказать».
Он подумал, не рассказать ли ему об электрических манекенах; тема, точно, была занимательная. Целую неделю изобретатель просил его не заходить в мастерскую, – хотел, мол, устроить сюрприз, – а на днях, со скромной гордостью, – позвал. Скульптор, похожий на ученого, и профессор, похожий на художника, казались тоже чрезвычайно довольными собой. И немудрено. Изобретатель раздвинул за шнур черный занавес; и из боковой двери слева вышел бледный мужчина в смокинге, прошел, с той особенной нежной медлительностью, которой отличается походка лунатиков или движение людей в задержанном кинематографе, – и ушел в боковую дверь направо. За ним следом прошли: бронзоватый юноша в белом, с ракеткой в руке, и представительный господин, в отлично сшитом сером костюме, с портфелем под мышкой. Едва последний успел уйти в дверь направо, как уже слева опять вышел бледный мужчина в смокинге – а затем опять, – теннисист, делец с портфелем, опять смокинг – и так далее, без конца. Ах, как они прелестно двигались!.. Так медленно и все же машисто, гибко и все же чуть стилизованно,.. лица были сделаны удивительно, – мягкие на вид, с живым переливом на щеках. И потом изобретатель что-то такое там сделал, – и уже фигуры стали проходить иначе, – навстречу друг другу, причем через раз мужчина в смокинге останавливался посредине, делал осторожное движение ногами, как будто показывал танцевальный прием, и потом, медленно округлив руку, словно вел невидимую даму, поворачивался и медленно уходил.
Но как рассказать Францу об этом? В шуточном виде – выйдет неинтересно, а если – серьезно, то он пожалуй не поверит, достаточно он ловил его на таких штучках. Вдруг у него мелькнула спасительная мысль: ведь Франц еще не знает, что его везут к морю, нужно его порадовать. Одновременно он вспомнил конец анекдота, игру слов, которую никак не мог вспомнить накануне. Сперва, однако, он ему рассказал насчет моря, приберегая анекдот к концу. Франц пробормотал, что он очень благодарен. Драйер объяснил ему, что купить для поездки. Франц опять благодарил. В общем, ему было совершенно все равно, ехать или не ехать. Все бессмысленно, страшно и темно. Они подходили к дому. Драйер решил, что расскажет анекдот уже в комнате Франца. Это была гибельная отсрочка: он его не рассказал никогда. Они подходили к дому все ближе. «Вот», – сказал Франц и указал пальцем на одно из верхних окон. «Ну войдем, войдем», – сказал Драйер и пропустил Тома вперед. Они стали подниматься по лестнице, где ковер, как растительность на горах, обрывался на известной вышине. Они поднимались долго. За это время Марта успела доштопать последнюю дырку в одном из белых носков Франца. Она сидела на ветхой кушетке и, склоняясь над штопкой, надувала губы. Ждала она Франца уже четверть часа, по крайней мере. Хозяин сказал, что он сейчас вернется, хотя на самом деле старичок даже не знал, дома ли Франц, или нет. Марта встала, чтобы сложить носки в ящик. Она уже была в тех красных ночных туфельках, которые некогда ей подарил Франц. И вдруг она прислушалась, затаив дыхание. «Пришел», – подумала она и блаженно вздохнула. В коридоре, по линолеуму, внезапно пробежали семенящие нечеловеческие шажки и превратились в отрывистый лай. «Тише, Том, – сказал знакомый, веселый голос, – ты не у себя». – «Прямо, – и вторая дверь направо», – сказал голос Франца. Марта кинулась к двери, чтобы повернуть ключ в замке. Ключ был с другой стороны. «Сюда?» – спросил Драйер оглушительно близким голосом. Тогда она всем телом уперлась в дверь, держа ручку. Ручка туго двинулась. Она прижалась крепче. Дверь дрогнула. Тем снизу фыркал в щель. Дверь дрогнула опять. Марта поскользнулась, и одна пятка вышла из красной туфельки. Она снова уперлась. «В чем дело? – сказал голос Доайера, – у тебя дверь не открывается». Ручка поднялась. Потом опять туго опустилась, несмотря на усилия Марты. Это, очевидно, Франц взялся за дело, Том вдруг радостно залаял. Франц изо всех сил нажал на дверь. «Дурак», – холодно подумала Марта, – и опять заскользила. Красная туфелька соскочила с ноги и отъехала. Дверь приоткрылась на дюйм. Она грянула плечом, нажала. Франц бормотал: «Ничего не понимаю… Это, может быть, мой хозяин шутит…» Том фыркал и лаял. Драйер посмеивался и советовал вызвать полицию. Марта почувствовала, что уже больше не может держать дверь.
Вдруг – молчание и тонкий, сиплый голосок: «Там, кажется, – ваша маленькая подруга…»
Драйер обернулся. Взъерошенный, бровастый старичок с чайником в руке стоял в конце коридора. Марта услышала взрыв хохота, хохот стал удаляться, «Очень хорошо, очень хорошо, – стонал Драйер, уже стоя в передней. – Вот мы, значит, – какие… очень хорошо…» Он подмигнул, ткнул Франца в живот и вышел. Том стремглав понесся вниз по лестнице. Франц, пошатываясь, с одеревенелым лицом, вернулся по коридору, открыл уже полегчавшую дверь. Марта, розовая, слегка растрепанная, тяжело дышащая, без одной туфли, как будто после драки, стояла, опираясь о спинку кресла.
Она бурно обняла Франца; сияя и смеясь, стала целовать его в губы, в нос, в стекла очков, усадила его на постель, рядом с собой, почему-то дала ему выпить воды, – и когда он, наконец, вяло покачнувшись, упал головой к ней на колени, стала гладить его по волосам и тихо, неторопливо объяснять единственную, сияющую разгадку.
Домой она вернулась до прихода мужа и потом, насмешливо щурясь на собаку, пожаловалась ему, что вымокла по дороге на почту, испортила новые туфли.
– Ну и история, – сказал он, сделав круглые глаза, – наш-то Франц… представь себе только… – Он долго смеялся и качал головой, пока не рассказал ей, в чем дело. Образ его долговязого, довольно мрачного племянника, обнимающего миловидную, млеющую приказчицу, был несказанно смешон. Почему-то он вспомнил Франца, в лиловатых подштанниках прыгавшего на одной ноге, – и ему стало еще веселее.
В первый же раз, как Франц пришел ужинать, он начал тонко издеваться над ним. Франц давно обмертвел, – только поворачивал туда-сюда лицо, как будто получая по щекам невидимые удары. Марта пристально смотрела на мужа.
– Мой дорогой Франц, – говорил Драйер проникновенным голосом. – Может быть, тебе сейчас не хочется уезжать из города? Ты скажи прямо. Я ведь твой друг, я все пойму и прощу…
А не то, он обращался к жене и небрежно рассказывал: «Я, знаешь, нанял сыщика. Он должен следить за тем, чтобы мои приказчики вели аскетическую жизнь, а главное… – Вдруг он прижимал ладонь ко рту, как человек, который сказал лишнее, искоса смотрел на Франца, – и, кашлянув, говорил нарочито успокоительным тоном: – Я, конечно, пошутил. Ты понимаешь, Франц, я пошу-тил…»
До отъезда оставалось всего несколько дней. Марта была так счастлива, так спокойна, что ничто уже не могло ее волновать. Изощренные насмешки Драйера должны были скоро кончиться – как и все прочее, – его взгляд, походка, жаркий запах. Только одно, – то, что дирекция гостиницы, пользуясь каникульным наплывом, запросила за две комнаты сумму колоссальную, бесстыдную, – только это одно еще могло ее раздражать. Она пожалела, что отстранение Драйера обойдется так дорого, – особенно теперь, когда нужно было беречь каждый грош: того и гляди, он успеет за эти несколько дней погубить все свое состояние. Некоторые основания для таких опасений были. Огромный дом, который Драйер купил для переселения туда магазина, – вдруг показался ему негодным – надобно было многое перестроить, усовершенствовать, – и уже ему расхотелось расширять магазин; и так хорошо, только лишняя возня. Невыгодно купленный дом торчал в представлении у Драйера как что-то большое, сконфуженное и совершенно ненужное. Некоторые его акции нервничали. Банковская контора, принадлежавшая ему второй год, работала недурно, – но он перестал к ней чувствовать доверие. Марта не могла добиться от него подробностей, но чувствовала неладное, и вместе с тем ее как-то странно удовлетворяло, что именно теперь, когда ему придется исчезнуть, Драйер как будто утратил ту живость коммерческого воображения, ту дерзкую предприимчивость, благодаря которым он разбогател.
Она не знала, что в эти дни Драйер потихоньку начал любопытное дело с искусственными манекенами. Изобретение можно было продать за хорошие деньги – только бы очаровать покупателя. Должен был в скором времени приехать некий американец. «Продать и – баста, – думал Драйер. – Хорошо бы продать и весь магазин…»
Он втайне сознавал, что коммерсант он случайный, ненастоящий, и что в сущности говоря, он в торговых делах ищет то же самое, – то летучее, обольстительное, разноцветное нечто, что мог бы он найти во всякой отрасли жизни. Часто ему рисовалась жизнь, полная приключений и путешествий, яхта, складная палатка, пробковый шлем, Китай, Египет, экспресс, пожирающий тысячу километров без передышки, вилла на Ривьере для Марты, а для него музеи, развалины, дружба со знаменитым путешественником, охота в тропической чаще. Что он видел до сих пор? Так мало, – Лондон, Норвегию, несколько среднеевропейских курортов… Есть столько книг, которых он не может даже вообразить. Его покойный отец, скромный портной, тоже мечтал бывало, – но отец был бедняк. Странно, что вот деньги есть, а мечта остается мечтой. И иногда Драйер думал, что если с таким волнением он воспринимает всякую мелочь жизни, которой сейчас живет, то что же было бы там, в сиянии преувеличенного солнца, среди баснословной природы?.. Вот даже этот обычный летний отъезд слегка его волновал, хоть он уже побывал на том пестреньком пляже.
Марта готовилась к отъезду плавно, строго и блаженно. Прижимая к себе Франца, она шептала, что уже недолго ждать, что мучиться он не должен. Она последила за тем, чтобы у него все было для морского курорта, – черный купальный костюм, купальные туфли, полосатый халат, синие очки, две пары фланелевых штанов, запас платков, носков, полотенец. Драйер приобрел огромный резиновый мяч и плавательные пузыри. Марта накупила множество легких, светлых вещей, – без особого, впрочем, усердия, так как знала, что скоро придется ей носить траур. Накануне отъезда она с волнением осмотрела все комнаты в доме, мебель, посуду, картины, – говоря себе, что вот, через совсем короткое время, она вернется сюда свободной к счастливой. И в этот день Франц показал ей письмо, только что полученное им от матери. Мать писала, что Эмми выходит замуж через год. «Через год, – улыбнулась Марта, – через год, мой милый, будет и другая свадьба. Ну, ободрись, не смотри в одну точку. Все хорошо».
Последний раз они встречались в этой убогой комнатке, у которой уже был вид настороженный, неестественный, как это всегда бывает, когда комната, особенно – маленькая, расстается со своим жильцом навсегда. Красные туфельки, довольно уже потрепанные, Марта унесла к себе домой и спрятала в сундук. Скатередочки и подушки некуда было девать, и, скрепя сердце. Марта посоветовала подарить их хозяину. Комнатка принимала все более натянутое выражение, как будто чувствовала, что о ней говорят. Голая женщина на олеографии последний раз надевала шелковый свой чулок, узоры обоев, капустообразные розы, правильно чередуясь, доходили с трех сторон до двери, – но дальше расти было некуда, уйти из комнаты они не могли, как не могут выбраться из тесного круга смертные, прекрасно согласованные, но на плен обреченные мысли. Появились в углу два чемодана, один получше, совсем новый, другой похуже, происхождения нестоличного, но тоже – свеженький. Все, что было в комнате живого, личного, человеческого, ушло в эти два чемодана, которые завтра спозаранку уедут, неведомо куда.
Вечером Франц не пошел ужинать. Он запер на ключ чемоданы, открыл окно и сел с ногами на подоконник. Как-нибудь нужно было пережить этот вечер, эту ночь. Лучше всего не двигаться, стараться не думать ни о чем, слушать дальние рожки автомобилей, глядеть на линяющую синеву неба, на дальний балкон, где горит лампа под красным абажуром и, склонясь над освещенным столом, двое играют в шахматы. Что будет завтра, послезавтра, через три, четыре, пять дней, – Франц вообразить не мог. Холодный блеск, и больше ничего. Он знал, что против этого блеска идти нельзя. Будет так, как она сказала. Панический трепет, как зарница, прошел в его мыслях. Может быть, еще не поздно – написать матери, чтобы она приехала, чтобы увезла его… Что это было в воскресенье? ах, да – судьба чуть-чуть не спасла… Написать, или заболеть внезапно, – или, вот, немножко нагнуться вперед, потерять равновесие и кинуться навстречу жадно подскочившей панели… Но зарница потухла. Будет так, как она сказала.
Весь скорченный, без пиджака, в потемневших очках, он сидел, обняв колени, на подоконнике, не двигаясь, не поворачивая головы, не меняя положение ляжек, хоть больно впивался порог рамы, и голову облетал уныло поющий комар. В комнате было уже совсем темно, но он света не зажигал. Там, на балконе, давно кончилась шахматная партия. Окна погасли. Погодя ему стало холодно, и он медленно перебрался на кровать. В одиннадцать старичок-хозяин беззвучно прошел по коридору. Он прислушался, посмотрел на дверь Франца и потом пошел назад к себе. Он отлично знал, что никакого Франца за дверью нет, что Франца он создал легким взмахом воображения, – но все же нужно было шутку довести до конца, – проверить, спит ли его случайный вымысел, не жжет ли он по ночам электричество. Этот долговязый вымысел в черепаховых очках уже порядком ему надоел, пора его уничтожить, сменить новым. Одним мановением мысли он это и устроил. Да будет это последнею ночью вымышленного жильца. Он положил для этого, что завтра первое число, – и ему самому показалось, что все вполне естественно: жилец будто бы сам захотел съехать, уже все заплатил, все честь честью. Так, изобретя нужный конец, Менетекелфарес присочинил к нему все то, что должно было, в прошлом, к этому концу привести. Ибо он отлично знал, что весь мир – собственный его фокус, и что все эти люди – Франц, подруга Франца, шумный господин с собакой и даже его же, фаресова, жена, тихая старушка в наколке (а для посвященных – мужчина, пожилой его сожитель, учитель математики, умерший семь лет тому), – все только игра его воображения, сила внушения, ловкость рук. Да и сам он в любую минуту может превратиться – в сороконожку, в турчанку, в кушетку… Такой уж был он превосходный фокусник, – Менетекелфарес…
Грянул будильник. Франц, с криком защищая руками голову, спрыгнул с постели, кинулся к двери и тут остановился, дрожа, близоруко озираясь и понимая уже, что ничего особенного не случилось, а просто – семь часов утра, дымчатое млеющее утро, воробный галдеж, через полтора часа уходит поезд…
Был он почему-то в дневном белье, в носках, отвратительно вспотел за ночь. Чистое белье уложено, – да и не стоит, не стоит менять. На умывальнике валялся тонкий, уже прозрачный кусочек фиалкового мыла. Он долго ногтем соскребал с него приставший волос, волос менял свой выгиб, но не хотел сходить. Под ноготь забилось мыло. Он стал мыть лицо. Волос пристал к щеке, потом к шее, потом вдруг защекотал губу. Накануне он сдуру уложил полотенце. Подумал и вытерся концом постельной простыни. Бриться не стоит, – это можно по приезде. Зарница ужаса мелькнула, дрожью прошла по спине. И опять стало душно и глухо. Щетка уложена, но есть карманный гребешок. Волосы в перхоти, лезут. Он стал застегивать пуговки смятой рубашки. Ничего, – сойдет. Но белье липло к телу, сводило с ума вкрадчивыми прикосновениями. Стараясь ничего не ощущать, он торопливо нацепил мягкий воротничок, сразу обхвативший шею, как холодный компресс. Зазубренный, плохо подпиленный ноготь зацепил за шелк галстука. Он похолодел и долго сосал палец. Штаны за ночь безобразно смялись, – валялись у кровати на полу. Платяная щетка уложена, – и Бог с ней. Так сойдет. Последняя катастрофа случилась, когда он надевал башмаки: порвалась тесемка. Пришлось ее перетянуть, получилось два коротеньких конца, из которых было трудно сделать узел. Странное дело: вещи не любили Франца. Наконец, он был готов, посмотрел на будильник, – да, пора ехать на вокзал. Его тошнило. Почему ему не дали сегодня кофе? С вялой тоской, с глухим отвращением он оглядел стены; плюнул в ведро и попал мимо. Пришлось открыть один из чемоданов и сунуть туда будильник, завернутый в клочок газеты. Он надел макинтош, шляпу, содрогнулся, увидев себя в зеркале, подхватил чемоданы и, слегка пошатнувшись, стукнувшись о косяк двери, словно неловкий пассажир в скором поезде, вышел в коридор. В комнате осталось только немного грязной воды на дне таза.
В коридоре он остановился, пораженный неприятной мыслью: нужно было проститься с хозяином. Он опустил на пол чемоданы и, торопясь, постучался. Никакого ответа. Он толкнул дверь и вошел. Посреди комнаты, к нему спиной, на обычном своем месте сидела старушка, лица которой он не видал никогда. «Я уезжаю, я хотел проститься», – сказал он, подойдя к креслу. Вдруг он замер и, как смерть, побледнел. Никакой старушки не было: просто – седой паричок, надетый на палку, вязаный платок. Он с дрожью сбил всю эту махину на пол. Запорхала серая пыль. Из-за ширмы вышел старичок-хозяин. Он был совершенно голый и держал в руке бумажный веер. «Вы уже не существуете», – сказал он сухо и указал веером на дверь. Франц молча вышел. На лестнице у него закружилась голова, и он постоял некоторое время, опустив чемодан на ступень, вцепившись в перила. Наконец, дом раскрылся, выпустил его и стянулся опять.