Глава третья.
Тает лед
Школа военного городка, манящая прохладой и белизной, точно холодильник, стояла посреди нестерпимо зеленой лужайки. Пышно зеленели и деревья в школьном саду. Сахибы-ангрезы не жалели скудных запасов воды в городке, садовники целыми днями поливали из шлангов газоны и деревья. Напрашивался вывод: случись, засохнут и трава, и бугенвиллея, и тамаринд, и хлебные деревья окрест, странные бледнокожие существа из промозглой северной страны тоже вымрут в одночасье. В школе же взращивались цветы жизни: белые и желтые, и трехлетние малыши, и девятнадцатилетние детины. Но среди ребятишек от восьми лет и старше белых почти не сыскать, а выпускники, все как на подбор, оказывались смуглолицыми. Куда ж девались белокожие детишки? Может, их прибирала Костлявая? Или они пропадали без вести? Или враз кожа у всех темнела от внезапного избытка меланина? Ни то, ни другое, ни третье. Чтобы докопаться до истины, придется провести глубокое исследование: перелистать регистрационные книги пароходных компаний да дневники ветхозаветных старушек в далеком краю, который колонизаторы-англичане неизменно величают родиной-матерью — на самом же деле это родина всевозможных теток, кузин и прочей родни женского пола в глубоком девичестве. К ним очень удобно отсылать своих чад, дабы уберечь от вредоносного восточного воспитания… Однако такое исследование автору не по плечу, ему остается лишь побыстрее отвести взор от докучливых вопросов.
Школа есть школа. Всякий знает ее быт и нравы. Омар-Хайама ожидала участь любого толстуна: над ним насмехались, обстреливали катышками напитанной чернилами промокашки, придумывали прозвища, изредка колотили — в общем, ничего примечательного. Но скоро обнаружилось, что Омар-Хайам ничем не отвечает на колкости относительно своего необычного появления на свет, и ребята поутихли. Лишь иногда на школьном дворе ему перепадал стишок-дразнилка. И такое внимание вполне устраивало Омар-Хайама. Стыд у мальчика так и не проснулся, зато вновь пробудилась тяга к уединению. Исчезая из поля зрения сотоварищей, он радовался, чувствовал себя невидимкой. Оказавшись на обочине школьной жизни, он принялся наблюдать однокашников. И тихо ликовал: на его глазах происходили взлеты и падения кумиров, кто-то из зануд-зубрил проваливался на экзамене.
Но то были зрительские радости. Однажды, стоя в тенистом . уголке школьного двора, он увидел, как за кустами вовсю милуются парень с девушкой из старшего класса. Непонятное довольство теплой волной накатило на нашего героя, и он решил впредь выискивать похожие объекты для наблюдения. Новое занятие целиком поглотило его. Шло время. По вечерам Омар-Хайаму уже разрешалось гулять и вне школьного двора. Мальчик набирался опыта и мастерства в любимом деле: сквозь неплотные бамбуковые шторы следил он, как совокупляются почтальон Ибадалла и вдова ремесленника, тот же Иба-далла — с Зинат Кабули, закадычной подругой вдовы (правда, уже в другом месте). Не удивился он и трагической развязке — ведь для него тайное давно стало явным. Однажды в овраге сошлись почтальон, кожевник да крикливый Билал и до смерти истыкали друг друга ножами. Удивился он другому (да и то по молодости): Зинат и Фари-да, вроде бы заклятые врагини-соперницы, вдруг сошлись и зажили вместе, не ведая до конца дней ни ссор, ни мужской любви.
Раньше Омар-Хайам наблюдал жизнь в телескоп, теперь она предстала крупным планом. Не побоимся назвать нашего героя вуайером, ведь еще Фарах Заратуштра укоряла его за страсть к подглядыванию (тогда речь шла о телескопе). Обличив, таким образом, Омар-Хайама, мы должны признать, что он ни разу не был пойман за столь неблаговидным занятием, не в пример одному удальцу из Агры. Тот, если верить легенде, одолел высоченную стену, чтобы посмотреть, как строят Тадж-Махал, за что и был ослеплен. Зато наш Омар-Хайам смотрел (то бишь подсматривал) в оба, и взору его явилась неисчерпаемо богатая и замысловатая вязь человеческой жизни. Он познал горькую радость — жить чужими чувствами.
Но подстерегало его и одно разочарование: тайна, оберегаемая матушками двенадцать лет, открылась в школе за двенадцать минут. Ребята рассказали ему и о легендарном пиршестве в доме сестер Ша-киль, и о беззастенчивом поведении сестер, в упор разглядывавших офицеров-усачей, и о том, чем кончился пир… Послушный материнским наказам, Омар-Хайам никогда не затевал драк, даже после столь обидных россказней. На нем почивала благодать высокой морали, и колкости его не задевали. Но с той поры он начал присматриваться к господам-ангрезам, выискивая сходные со своими черты лица, выражение глаз. Вдруг кто выдаст себя случайным взглядом или жестом? И обнаружится доселе неведомый родитель? Но старания Омара оказались тщетны. Может, отец давно умер или уехал и живет себе где-нибудь на берегу моря, и у ног его плещут волны щемящих душу воспоминаний о славных днях, оставшихся далеко за горизонтом. А пальцы теребят реликвии тех лет: охотничий рог слоновой кости, кривой нож, фотографию (охота на тигров с махараджей). Бережно хранит он их на полках своей старческой памяти, вслушиваясь в замирающее эхо былого, будто в шум далекого прибоя, который дарит морская раковина… впрочем, все это домыслы. Отчаявшись опознать отца истинного, мальчик решил выбрать наиболее подходящего для этой роли из, так сказать, имеющихся в наличии. И без колебаний и сомнений отдал пальму первенства господину Эдуарду Родригешу, учителю, недавно обосновавшемуся в К. Несколько лет назад он приехал в городок на автобусе: белоснежный костюм, белая щегольская шляпа, пустая птичья клетка в руке, беззаботная походка.
И еще одно — последнее — отступление: об омаровой страсти подглядывать. Невольно она передалась и всем трем матушкам. К той поре ослабла их железная триединая воля и, не в силах удержаться, они выспрашивали у Омар-Хайама (когда тот, случалось, оставлял мирскую суету), что сейчас носят женщины, о чем толкуют в городе, не вспоминают ли о них. Изредка они прятали лица в шаль, видно, мало-помалу возвращалось то запретное, давно отринутое чувство, так мешавшее их затворничеству. Итак, матушки подглядывали
за жизнью не ахти какими надежными сыновними глазами — ведь о многом он, естественно, умалчивал. А результат такого опосредованного вуайерства очевиден и неизбежен: моральная сила матушек стала слабеть. Не с той ли поры начали они помышлять о «повторении пройденного»?
Господин Эдуарду Родригеш походил на карандаш из своей огромной коллекции — тонкий, востроликий. Никто не знал, сколько ему лет. При разном освещении лицо менялось: то он походил на шустроглазого мальчишку, то на изрядно пожившего горемыку, с головой окунувшегося в прошлое. Какие обстоятельства вынудили его приехать с юга, оставалось загадкой. Прямо с автобусной станции эта таинственная личность проследовала в гарнизонную школу и выговорила-таки себе место! В тот же день!
— Чтобы нести слово Господне, нужна незаурядность, — вот и все, что он счел необходимым рассказать о себе.
Он снял самую бедную комнату у самого бедного сахиба-ангреза, повесил на стену распятие, наклеил яркие картинки из календарей: морской пляж, пальмы, немыслимо багровый закат, католический собор в стиле барокко, увитый плющом, одномачтовые парусники-дхау в океанской бухзсе. Из учеников лишь Омар-Хайаму и Фарах Зара-туштре позволялось переступать порог учительского святилища. Никаких иных пожитков в комнате ребята сначала не обнаружили. Видимо, Эдуарду надежно спрятал прошлое, дабы оно не поблекло от нещадного солнца пустыни. Пустынность же комнаты прямо-таки слепила Омар-Хайама. И, лишь придя к учителю в третий раз, заметил он на сиротливом посудном ящике дешевую птичью клетку. Позолота давно облупилась; как привез учитель клетку пустой, так пустой она и осталась.
— Он что, приехал сюда птиц ловить?—глумливо прошептала Фарах. — Вот глупый!
И Эдуарду и Омар всяк по-своему были в городе чужаками, потому и сошлись — рыбак рыбака видит издалека. Были и другие силы, сближавшие обоих, их суть самым подобающим образом выразит цитата из первой главы: оба они «увязались за Фарах».
Не укрылось от городской молвы и то, что Родригеш — в белой шляпе и с пустой клеткой в руке — объявился в К. через два месяца после того, как туда был прислан некий таможенный чиновник За-ратуштра (без жены, зато с восьмилетней дочкой). Досужие погонщики, ремесленники и моторизованные святые быстро смекнули, что прежде Заратуштра работал как раз там, где росли кокосовые пальмы и плющ увивал стены собора — оттуда-то и прибыл человек в белой шляпе и с португальским именем. И в городе принялись судачить.
— А где жена таможенника?
— Развелся он с ней? Домой, к ее матери отослал? Убил в порыве ревности?
— Взгляните на Фарах! Ни капли на отца не похожа!
Правда, тем же злым языкам пришлось согласиться, что и на учителя девочка не очень-то смахивала. А вскоре к неудовольствию кумушек тема эта и вовсе захирела. Оказалось, что Родригеш и Заратуштра в прекрасных отношениях.
Почему ж таможенника послали работать к черту на кулички?
У Фарах нашелся простой ответ:
— Отец у меня — мечтатель. Сон и явь у него перемешались. Он спит и видит эту дурацкую землю предков, хотя мы там никогда и не были, а здесь, на иранской границе, к ней все-таки ближе. Не поверите, отец сам попросил о переводе сюда.
Слух — что подземный ручеек, бежит незаметно, пока не вырвется наружу, дай только время. Вскорости добропорядочные горожане получили постыднейшее и умопомрачительнейшее объяснение всем домыслам:
— Да ведь Эдуарду и Фарах — любовники!
— Господи! Взрослый мужчина с дитем связался!
— Невероятно! Невероятно! Несколько лет назад такой же случай был. Видно, все христиане — прелюбодеи. Ишь, на край света за девчонкой поперся! Одному Богу известно, чем она его завлекла. Женщина всегда сумеет намекнуть, нравится ей мужчина или нет. Это — в крови, и возраст тут ни при чем.
Ни Эдуарду, ни Фарах не дали и малейшего повода для страшных подозрений. Верно, он долго не женился, ждал, пока вырастет и созреет Фарах. Но также верно, что Фарах прозвали «льдиной»: своей невероятной холодностью она студила пыл многочисленных поклонников, пал ее жертвой и Эдуарду Родригеш.
— Ну конечно, они ловко притворяются! На людях и виду не подают! — не унимались злые языки. То-то ликовали они, когда дальнейшие события подтвердили их правоту.
А Омар-Хайам, сколь ни любил он подсматривать и подслушивать, оставался глух ко всем сплетням — любовь глуха. Но слухи все-таки отравили ему кровь, занозили сердце. В конце концов, сам он оказался причастен к исключительно христианскому греху — прелюбодеянию, в котором закоснел учитель Родригеш. И это несмотря на то, что будущая законная половина Омар-Хайама — Суфия Зинобия — появится в романе еще не скоро.
Впрочем, не слишком ли долго пробыл я в обществе сплетен и слухов? Не пора ли вернуться к действительности: вот Эдуарду Родригеш в сопровождении Фарах и городской молвы приезжает за Омар-Хайамом, положив начало его школьной жизни и еще раз доказав, что и поныне семейство Шакиль весьма уважаемо в городе. Вскорости новый ученик проявил поразительные способности, и Эдуарду предложил трем матушкам свои услуги в качестве репетитора, дабы развить задатки мальчика. И в этой связи попрошу отметить: первое — матушки согласились; второе — до той поры Эдуарду занимался лишь с Фарах, причем не брал с ее отца платы, обратив свой дар на бескорыстное служение людям; третье — с течением лет неразлучная троица (Омар, Эдуарду и Фарах) примелькалась в городке.
У Родригеша была способность выделять в речи важные слова, он будто прописывал их с заглавной буквы. Так вот он и «прописал» Омару карьеру на медицинском поприще.
— Чтобы Преуспеть в жизни, — разглагольствовал он, — нужно найти Стоящее дело! А какое дело стоящее? То, что дороже Стоит! И дело это — врачевать людей! Значит, консультировать, ставить диагноз, прописывать лекарства. Учись на врача. У тебя к этому способности. Я Вижу.
А увидел Эдуарду в Омаре иное (как мне кажется): его суть стороннего наблюдателя. Ибо что такое врач, как не узаконенный ву-айер? Посторонний человек. Но ему мы позволяем щупать такие места, какие другим и тронуть не дадим. Ему мы позволяем глазеть на то, что обычно прячем. Ему позволяем присутствовать при сокровеннейших событиях: при рождении и смерти. Вроде бы и незаметен и безымянен врач, и в то же время — на самом виду, на переднем плане, особенно когда нам лихо. Да, учителю Эдуарду не отказать в дальновидности, с Омар-Хайамом он не дал промашки. Впрочем, Омар-Хайам и не помышлял ослушаться учителя—сам выбрал его в отцы. Так вот и строится наша жизнь.
А еще помогают ее строить потрепанные книги, обнаруженные дома, и еще—первые чувства, которые так долго приходится таить… В шестнадцать лет Омар-Хайама поглотил водоворот чувств. К радости примешивалась робость — Фарах Заратуштра (она же— Огнепок-лонница, она же Конец Света) вдруг пригласила его вместе поехать к отцу на границу.
«…и вот он уже себя не помнит, хотя стоит на твердой земле».
Кое-что из того, что случилось на границе, мы уже знаем: опустилось облако, и Омар-Хайам, памятуя о ночных кошмарах, вообразил, что оказался на самом краю света и вот-вот свалится в бездонную пропасть. Возможно, обморок и подсказал ему дальнейшие действия в тот день.
Но сперва — о главном. Как прозвучало приглашение Фарах? Грубо, заносчиво, почти наплевательски (дескать, не поедешь — плакать не стану). Зачем тогда она вообще пригласила его? По наущению Эдуарду:
— Будь подобрее к этому мальчику. Видишь, как ему одиноко. Вы оба способные. Вам и держаться вместе.
Омар, правда, превосходил в способностях свою ненаглядную и, несмотря на разницу в два года, быстро догнал ее, и учился уже в одном с ней классе. Быстро ли Омар согласился? Быстро — не то слово. Мгновенно!
Жила Фарах в семье местного механика (тоже из огнепоклонников). Отец специально свел с ними знакомство, чтобы было куда определить дочку. Сам механик, некий Джамшид, был личностью до того непримечательной, что и описывать его не стоит. Он-то и отвез в назначенный выходной детишек на границу, воспользовавшись машиной, которую ему дали в ремонт. Чем ближе к границе, тем радостнее Фарах и печальнее — Омар…
…Чем дальше, тем сильнее поднимался у него в душе страх перед краем света. В открытом джипе Омар сидел позади Фарах, ее черные волосы развевались по ветру, точно черное пламя перед глазами. Ей было весело катить по дороге, вилявшей меж гор, по перевалу, откуда за машиной следили невидимые глазу недоверчивые кочевники-горцы. Фарах обрадовалась, что на границе пустынно, хотя на словах насмехалась над отцом за то, что тот забрался в глухомань. Потом запела, обнаружив очень приятный голосок.
Что произошло на границе, известно: опустилось облако, с Омаром случился обморок, на лицо ему побрызгали водой, он пришел в себя — «а где это я?». Облако уплыло, и Омар-Хайам увидел, что граница — место весьма непримечательное: нет неприступных прег-град, нет полиции, колючей проволоки, слепящих прожекторов, красно-белых шлагбаумов, Ничего, кроме череды бетонных тумб, одна от другой — метрах в тридцати, в сухой, бесплодной земле. Маленькая будка таможенника, железнодорожная ветка — рельсы побурели от ржавчины, — одинокий товарный вагон под стать рельсам.
— Поезда сюда больше не ходят, из-за международной обстановки,—: объяснила Фарах.
А благоденствие таможенника зависит от перевозок. Он вправе (и небезосновательно) конфисковать товар. Торговцы, догадываясь об «основаниях», идут на уступки, и, глядишь, вся семья таможенника в обновах. Да разве бросишь в него камень? Всякий знает, как мало платят бедняге. Итак, честная обоюдовыгодная договоренность.
Но теперь редко досматривают товары в кирпичном домике господина Заратуштры, средоточии его власти. Кочевники снуют через границу туда и обратно, прячась за валуны да бетонные тумбы в ночную пору. И кто знает, что они везут? Вот она, трагедия таможенника. Фарах как способной ученице платят стипендию, но и при этом отцу ох как нелегко дать дочке приличное образование. Он утешает себя:
дескать, не сегодня-завтра вновь откроют железную дорогу. Но и его надежду, похоже, тронула ржавчина. Персия — земля предков, земля великого Заратуштры: она совсем рядом, по ту сторону бетонных глыбин — этим тоже старается утешить себя таможенник, но в последнее время взгляд у него потух.
А Фарах хлопает в ладоши, бегает меж бесчисленных тумб.
— Здорово!—кричит она. — Местечко что надо!
Омар-Хайам, чтобы не омрачать подружкиного веселья, соглашается — местечко что надо! Отец лишь пожимает плечами и удаляется с водителем джипа в домик, предупредив ребят, чтоб не перегрелись. Но, очевидно, они-таки перегрелись, иначе откуда бы у Омара взялась смелость признаться в любви. «Я смотрел на тебя в телескоп…» — и далее по тексту. Не стоит приводить его полностью, равно в грубый ответ Фарах.
— Почему, ну почему тебе не нужна моя любовь? — вопрошает отвергнутый. — Потому что я толстый, да?
— Ладно бы толстый, — отвечает его пассия. — Есть в тебе что-то противное.
— Противное?
— Да, только не спрашивай, что да где. Я и сама не знаю. Просто чую. Может, в характере, может, еще в чем.
И до вечера они не обмолвились ни словом, хотя Омар тенью следует за Фарах. К тумбам бечевкой там и сям привязаны зеркальные осколки, и Фарах, видя свое пусть и неполное отражение, загадочно улыбается. Омар-Хайаму ясно, что его ненаглядная уж очень себялюбива и горда, и обычным ухаживанием ничего не добиться. Фарах пуще всего нравится собственное отражение, никто другой ей не нужен. И в предвечерний час, то ли перегревшись на солнце, то ли ошалев от обморока, он вдруг спрашивает:
— А тебя когда-нибудь гипнотизировали?
И впервые за их знакомство Фарах Заратуштра дарит Омара заинтересованным взглядом.
Потом у нее начал расти живот. Потом ее вызвал разгневанный директор и выгнал из школы — ведь Фарах принесла бесчестье и позор. Потом ее выставил и отец, он вдруг решил, что таможенная каморка тесна для дочери с явно незаконным товаром. Потом свою железную, неукротимую волю явил Эдуарду Родригеш и, как ни брыкалась и ни противилась Фарах, повел ее к гарнизонному священнику и сочетался с ней (помимо ее воли) браком. Потом его уволили — ведь он перед всем белым светом признал свою причастность к делу постыдному, несовместимому с занимаемой должностью. Потом Фарах и Эдуарду наняли извозчика и отбыли на станцию, почти не обременив себя багажом (правда, пустую клетку Эдуарду все-таки захватил, хотя в конечном счете, так злословила молва, поймал не одну птичку, а две). Потом страсти улеглись, после непродолжительной, но яркой драмы, разыгравшейся на улицах городка.
И тщетно пытался Омар-Хайам оправдать себя, ведь всякий гипнотизер, прежде чем начать действовать, многократно повторяет слова сколь обязательные, столь и необходимые: «Ты исполнишь все, что я велю, но я не попрошу ничего противного твоей совести».
Значит, она хотела того же, что и я, рассуждал Омар, так в чем же моя вина? А раз хотела, то знала, к чему это может привести.
Он почти что утешил себя. Он почти что поверил, будто и впрямь учитель Эдуарду — отец ребенка (а почему бы и не поверить?!). Ведь если женщина позволяет все одному мужчине, она может позволить и другому. И все же его душевному покою мешал какой-то бесенок. То за завтраком вдруг схватит Омара трясучка, то ночью бросит в жар, а днем — в озноб, прямо на улице или в подъемнике вдругбрызнут из глаз беспричинные слезы — точно бес, затаившийся внут-ри, внезапно принимался играть то одним, то другим омаровым органом— от горла до прямой кишки: мальчик то задыхался от удушья, то часами без толку просиживал на горшке. Это из-за беса по утрам руки и ноги наливались свинцом и не было сил подняться; это из-за беса подгибались колени и пересыхало в горле. И не бесовство ли привело подростка в дешевые винные лавки? Нетвердо шагая к дому, где поджидали разъяренные матушки, Омар-Хайам делился с товарищами по несчастью:
— Мне эта любовь помогла лучше понять матушек. От этой са— мой любви они прятались всю жизнь. И правильно делали, верно? — с последними словами его вытошнило, и вместе с желтой жижей он выблевал и свой стыд, а потом закончил речь, дожидаясь подъемника, меж тем как его собутыльники уже похрапывали прямо в придорожной пыли. — Вот и я так хочу. Подальше от всякой любви убежать.
Однажды вечером Омар-Хайам (уже восемнадцатилетний юноша, похожий на арбуз) пришел домой и объявил Чхунни, Муни и Бунни, что получил место и стипендию в лучшем медицинском колледже в Карачи. Сестры, чтобы скрыть горечь скорой разлуки, принялись суетливо отгораживаться от нее, выстроив баррикаду из самых ценных вещей, картин, украшений — они собрали их по всем необозримым комнатам. Наконец около их любимого дивана-качалки выросла целая пирамида.
— Стипендия — это замечательно, — изрекла младшая матушка. — Но и мы в состоянии кое-что дать нашему мальчику, раз он вступает в самостоятельную жизнь.
— Ишь, что еще за стипендию твои доктора придумали! — возмутилась Чхунни. — Будто нам нечем за твое образование заплатить! Пусть катятся подальше со своей милостыней! У твоих родных денег хватит!
— Честных денег! — подхватила Муни.
Так и не убедил Омар матушек, что зачисление в колледж со стипендией — большая честь и неразумно отказываться. Так и отправился он на станцию, набив карманы банкнотами от ростовщика. На шее у него висела гирлянда из ста одного цветка. Аромат только что сорванных цветов напрочь отбивает стародавнее, с тухлинкой, воспоминание о башмачной гирлянде, лишь чудом не оказавшейся на его собственной шее. Одурманенный цветочным ароматом, он забыл рассказать матушкам последнюю новость: таможенник Заратуштра совсем свихнулся у себя в пустыне — воистину пустыня, раз и поживиться нечем. Он взял за привычку залезать нагишом на тумбу, не замечая зеркальных осколков, в кровь ранивших ноги. Сиротливо воздев руки к солнцу, он заклинал светило спуститься на землю и опалить ее очищающим пламенем. Эту новость принесли на городской базар кочевники. По их мнению, так горячо и истово взывал он ко светилу, что, похоже, добьется своего — пора готовиться к концу света.
Последним, с кем разговаривал Омар-Хайам, покидая обитель стыда, оказался некий Чанд Мохаммад, позже он вспоминал:
— Когда я с этим толстяком заговорил, жара его еще не мучила, зато после разговора он прямо дымился.
Чанд Мохаммад был продавцом льда. Он подбежал к Омару в ту минуту, когда тот, все еще во власти бесовского наваждения (не отпускавшего со дня поездки на границу), втаскивал свое тучное тело в спальный вагон.
— Жаркий сегодня день, сахиб, — обратился к нему Чанд. — Без льда не обойдетесь.
Тяжело дыша, толстяк мрачно бросил:
— Проваливай! Может, найдешь дурака, который купит твою мороженую воду!
Но Чанд не сдавался.
— Сахиб, днем жаркий ветер подует. Не окажется у вас льда, чтоб ноги остудить. Кости расплавятся, и мозг вытечет.
Доводы убедительные, поэтому Омар-Хайам купил узкую жестяную ванночку в метр длиной, в треть метра глубиной с увесистой льдиной, присыпанной опилками и песком, дабы продлить ее короткий век. Продавец, пыхтя, втащил жестянку в вагон и шутливо заметил:
— В жизни всегда так: одна льдина в город возвращается, другая прочь едет.
Омар-Хайам расстегнул сандалии и поставил ноги в желоб — благодатная прохлада враз разлилась по телу. Настроение поднялось, он щедрой рукой отсчитал Чанду Мохаммаду деньги и с ленцой обронил:
— Что за чушь ты мелешь! Как льдина может в город возвратиться и не растаять? Ты, небось, про такой желоб с талой водой хотел сказать?
— Да нет, светлейший сахиб, — улыбнулся продавец, пряча деньги. — Это такая льдина — повсюду ездит, да не тает.
Румянец вмиг схлынул с пухлых щек. Толстые ноги вскинулись и замерли на полу. Омар-Хайам опасливо огляделся, будто предмет его страхов мог вот-вот оказаться рядом, и заговорил вдруг с такой злобой, что торговец в ужасе отшатнулся.
— Значит, приехала? И когда же? И ты смеешь издеваться? — Омар-Хайам ухватил несчастного за ветхую рубашку, и бедолаге ничего не оставалось, как рассказать все, что он знал. На этом же самом поезде несколько часов назад приехала в город госпожа Фарах Род-ригеш (в девичестве — Заратуштра). «Стыда у нее нет! Вернулась туда, где была опозорена! И сразу же к отцу на границу отправилась, а ведь он ее когда-то на улицу вышвырнул, как мусор на помойку! Представляете, сахиб!»
Вернулась Фарах и без мужа, и без дитя. Никто об их судьбе так и не узнал. Вспоминали, как Эдуарду пожертвовал всем ради ребенка, безнаказанно строили самые невероятные предположения: у Фарах случился выкидыш; она, вопреки воле мужа-католика, сделала аборт; младенца извели, оставив под палящим солнцем на раскаленном камне; задушили в колыбели; сдали в сиротский приют; наконец, оставили в подворотне. А молодоженов молва препровождала то на открыточные пляжи с пальмами, где они неистово предавались страсти, то в увитый плющом католический храм, где Фарах и Эдуарду занимались тем же прямо в проходе меж скамьями. Потом страсть иссякла, и Фарах дала мужу отставку. Или Эдуарду, устав от похотливых притязаний Фарах, сам дал отставку ей. Или они оба одновременно дали отставку друг другу. Впрочем, так ли важно, кто первый? Самое главное (как пугала молва), развратница снова в городе, так-что, люди добрые, держите сыновей под замком.
Гордячка Фарах и словом никого из горожан не удостоила, разве что лавочников, когда ходила за покупками. Лишь на склоне лет, зачастив в нелегальные винные погребки, она вспомнила об Омар-Хайаме, да и то потому, что его имя попало в газеты. Когда ей изредка все же приходилось появляться на базаре, она ни на кого не смотрела, лишь останавливалась перед всяким случайным зеркалом и с нескрываемой любовью созерцала свое отражение. Значит, совесть ее не мучила, рассудила молва. Не изменилось к ней отношение горожан и когда выяснилось, что она приехала ухаживать за спятившим отцом, да исполнять его работу, чтоб его не выгнали с таможни сахибы-анг-резы. Мало ли, чем эта парочка занимается: полоумный отец, щеголяющий нагишом, да дочь-шлюха. Самое место им в пустыне, чтоб люди их и не видели. Там лишь Бог да Дьявол им свидетели — их ничем не удивишь.
А Омар-Хайам, погрузив ноги в ванночку с тающим льдом, ехал навстречу своему будущему. Ему казалось, что сейчас он окончательно вырвался на волю. От приятной мысли захолонуло сердце, лед холодил ноги — тоже приятно. На губах Омар-Хайама заиграла улыбка, знойный ветер его не страшил.
Прошло два года, и он получил от матушек известие, что у него родился брат. Нарекли его Бабуром, в честь Великого Могола, который дошагал до Немыслимых гор, покоряя все и вся на пути. После этого в Нишапуре на долгие годы вновь воцарились счастье и единство. Трех сестер вновь сплотили материнские заботы, и вновь они стали неразличимы.
А Омар-Хайам, прочитав письмо, восхищенно присвистнул и высказался:
— Ишь, старые перечницы! И как их только угораздило!