31
— И что вы наобещали этому Мафусаилу?
— Вы слышали.
— Надеюсь, вы пошутили.
— Я не лгу старцам на последнем издыхании, какими бы беспутными они ни были.
— Это делает вам честь, Даниель, но как вы собираетесь протащить шлюху в святую обитель?
— Заплатив втрое, наверное. Детали я оставляю вам.
Фермин пожал плечами, сдаваясь.
— Ну ладно, уговор дороже денег, придется выполнять, а как — там видно будет. Кстати, когда вы в следующий раз затеете переговоры подобного рода, лучше позовите меня.
— Согласен.
Как и обещал мне старый пройдоха, Хасинту Коронадо мы нашли в мансарде, куда можно было добраться, только поднявшись по лестнице с третьего этажа. По сведениям похотливого старикашки, в этой мансарде находили приют те немногие, кого судьба не соблаговолила лишить рассудка. Впрочем, она, как правило, довольно быстро меняла гнев на милость. Кажется, в этом потайном крыле когда-то располагались комнаты Балтазара Дьюлофью, он же Ласло де Вичерни, откуда тот руководил деятельностью «Тенебрариума», практикуя искусство любви, только что явившееся с Востока вместе с благовониями и ароматическими маслами. От прежнего сомнительного великолепия остались лишь ароматы, хотя и несколько другой природы.
Хасинта Коронадо полулежала в плетеном кресле, закутанная в одеяло.
— Сеньора Коронадо? — громко спросил я, опасаясь, что несчастная глуха, не в своем уме или и то и другое сразу.
Старушка внимательно и слегка настороженно на нас посмотрела. Глаза ее были будто засыпаны песком, редкие волосы свисали седыми прядями. Я заметил, что она смотрит на меня как-то странно, будто раньше видела и не может вспомнить где. Я испугался, что Фермин представит меня как сына Каракса или выдумает еще какую-нибудь уловку, но он опустился на колени рядом со старушкой и взял ее дрожащую, увядшую руку.
— Хасинта, я — Фермин, а этот паренек — мой друг Даниель. Нас прислал ваш друг, отец Фернандо Рамос. Сам он не смог сегодня прийти, потому что ему надо отслужить двенадцать месс, ну, вы знаете, каково это у них в церкви, но он передает вам большой привет. Как вы себя чувствуете?
Старушка мягко улыбнулась Фермину. Мой друг погладил ее по лицу, а она наслаждалась его прикосновением, как ласковая кошка. Я ощутил комок в горле.
— Глупый вопрос, правда? — продолжил Фермин. — Вам бы хоть сейчас танцевать мазурку. Ведь у вас ножки балерины, всякий скажет.
Я никогда не видел, чтобы он с кем-нибудь говорил так ласково, даже с Бернардой. Слова были чистой лестью, но тон и выражение лица — искренние.
— Какие славные вещи вы говорите, — прошептала она тем глухим голосом, какой бывает у людей, которым не с кем и не о чем разговаривать.
— И вполовину не такие славные, как вы, Хасинта. Ничего, если мы зададим вам несколько вопросов? Как в радиовикторине, знаете?
Вместо ответа старушка опустила веки.
— Согласны? Вы помните Пенелопу, Хасинта? Пенелопу Алдайя? О ней мы и хотели узнать.
У Хасинты внезапно загорелись глаза, она кивнула и прошептала:
— Моя девочка, — казалось, она сейчас разрыдается.
— Именно. Помните, а? Мы друзья Хулиана. Хулиана Каракса. Того, что писал страшные истории, вспоминаете, правда?
Глаза у старушки блестели, было такое впечатление, что Фермину несколькими словами и прикосновениями удалось вернуть ее к жизни.
— Отец Фернандо из школы Святого Габриеля нам сказал, что вы очень любили Пенелопу. Он тоже вас очень любит и каждый день о вас вспоминает. Если он не приходит чаще, так это только из-за нового дятла-епископа, который завалил его таким количеством месс, что он скоро голос потеряет.
— Вы хорошо едите? — вдруг обеспокоенно спросила старушка.
— Глотаю не жуя, Хасинта, у меня мощный обмен веществ и все сгорает. Под одеждой я весь из мускулов, потрогайте. Как Чарльз Атлас, только более волосатый.
Хасинта успокоилась. Она смотрела только на Фермина, обо мне забыла совершенно.
— Что вы можете рассказать нам о Пенелопе и Хулиане?
— Они у меня ее отняли. Мою девочку.
Я шагнул вперед, чтобы вмешаться, но Фермин бросил на меня взгляд, говоривший: молчи.
— Кто отнял у вас Пенелопу, Хасинта? Вы помните?
— Он, — сказала она, поднимая глаза со страхом, будто кто-то мог нас слышать, и это ее пугало.
Фермин задумался над выразительным жестом старушки и проследил за ее взглядом.
— Вы имеете в виду Господа всемогущего, властелина небесного или же отца сеньориты Пенелопы, дона Рикардо?
Старушка спросила:
— Как Фернандо?
— Священник? Распрекрасно. Когда-нибудь он станет папой, и вы окажетесь в Сикстинской капелле. Он передавал вам большой привет.
— Понимаете, он — единственный, кто ко мне приходит. Он знает, что у меня больше никого нет.
Фермин покосился на меня, и мы оба подумали об одном и том же. Хасинта Коронадо была гораздо более в своем уме, чем это можно было предположить по ее виду. Тело угасало, но нетронутые разложением разум и душа продолжали мучиться в этом убогом приюте. Я спросил себя, сколько подобных ей и тому распутному старичку, указавшему нам, где ее найти, заперты здесь, как в тюрьме.
— Он приходит, потому что очень вас любит, Хасинта. Потому что помнит, как вы заботились о нем, кормили его, когда он был мальчишкой, он нам об этом рассказал. Помните, Хасинта? Как вы ходили забирать из школы Хорхе, и Фернандо, и Хулиана?
— Хулиан…
Ее голос был еле слышным шепотом, но лицо озарилось улыбкой.
— Вы помните Хулиана Каракса, Хасинта?
— Я помню день, когда Пенелопа сказала мне, что выйдет за него замуж…
Мы с Фермином удивленно переглянулись.
— Выйдет за него? Когда это было, Хасинта?
— Когда она впервые его увидела. Ей было тринадцать, она не знала ни кто он, ни как его зовут.
— Почему же она решила, что выйдет за него замуж?
— Видела. Во сне.
В детстве Мария Хасинта Коронадо была убеждена, что за пределами Толедо мир заканчивается и что за городской границей нет ничего, кроме тьмы и океана огня. Ей это приснилось во время страшной лихорадки, чуть не унесшей ее в четыре года. Сны начали ей сниться именно после той загадочной болезни. Одни считали ее причиной укус огромного красного скорпиона, который однажды появился в доме и сразу же бесследно исчез, так что с тех пор его никто не видел, другие относили ее на счет злых козней сумасшедшей монашки. По ночам та проникала в дома, чтобы травить детей, и умерла через несколько лет в петле с вылезшими из орбит глазами, читая «Отче наш» задом наперед. Над городом висела в тот час красная туча, изливаясь дождем из мертвых скарабеев. В своих снах Хасинта видела прошлое, будущее, и иногда ей открывались тайны древних улиц Толедо. Одним из привычных персонажей ее снов был Захария, ангел, одетый всегда в черное и сопровождаемый серым желтоглазым котом, чье дыхание отдавало серой. Захария знал все: он предрек ей день и час смерти ее дяди Венансио, торговца притираниями и святой водой. Он открыл ей место, где ее ревностно благочестивая мать хранила пачку писем от какого-то пылкого, но бедного студента-медика, который прекрасно знал анатомию и раньше срока открыл для нее райские врата в своей спальне в переулке Санта-Мария. Он поведал ей, что в ее чреве засело нечто плохое, мертвый дух, который хочет ей зла. Она познает любовь только одного мужчины, любовь пустую и эгоистичную, которая разобьет ей сердце. Он предсказал, что она увидит смерть всего, что она будет любить, и, прежде чем попасть на небеса, побывает в аду. Когда у нее началась первая менструация, Захария и его серый кот исчезли из ее снов, но и годы спустя Хасинта вспоминала посещения ангела в черном со слезами на глазах, потому что все его пророчества исполнялись.
Когда медики сказали, что у нее никогда не будет детей, Хасинта не удивилась. Она была убита горем, но не удивилась, когда ее муж через три года после свадьбы заявил, что уходит к другой, потому как она — заброшенное, бесплодное поле, потому что она не женщина. Захарию она считала посланцем небес, несмотря на то, что он был облачен в черное. Он сиял, как ангел, и был самым красивым мужчиной, какого она когда-либо видела, наяву или во сне. И в его отсутствие Хасинта разговаривала с Богом напрямую, не видя Его и не ожидая от Него ответа, ведь по сравнению со всеми бедами мира ее собственные, в конце концов, просто ничтожны. Все ее монологи, обращенные к Богу, были на одну и ту же тему: она желала только одного — быть матерью, быть женщиной.
Однажды, когда она молилась в церкви, к ней подошел мужчина, в котором она сразу же узнала Захарию. Он был одет как всегда и держал на руках своего зловещего кота. Годы никак не отразились на нем, и все так же сияли его великолепные, как у благородной дамы, длинные и острые ногти. Ангел признался, что пришел потому, что Бог не расположен отвечать на ее мольбы. Захария сказал, чтобы она не беспокоилась, что он так или иначе найдет способ послать ей ребенка. Он склонился над ней, прошептал слово «Тибидабо» и нежно поцеловал в губы. В момент прикосновения этих мягких, сладких губ Хасинте было видение: у нее будет ребенок, девочка, и ей не понадобится для этого мужчина (после трех лет супружеских отношений с мужем, который делал свое дело, закрывая ей лицо подушкой и бормоча: «Не смотри на меня, свинья», это известие вызвало у нее вздох облегчения). Та девочка должна была ждать ее в далеком городе, лежащем между горной луной и морем света, городе странных зданий, существующих только во снах. Потом Хасинта не могла сказать, был ли визит Захарии очередным сном, или действительно ангел явился ей в толедском соборе, со своим котом и свежим алым маникюром. В чем она не сомневалась, так это в истинности его предсказаний. В тот же вечер она поговорила с приходским диаконом, человеком начитанным и повидавшим мир (по слухам, он побывал даже в Андорре и мог сказать пару слов по-баскски). Диакон не припомнил ангела Захарии в рядах крылатого небесного воинства. Он внимательно выслушал рассказ о видении Хасинты, особенно описание чего-то вроде церкви, которая, по ее словам, была похожа на большую гребенку из растопленного шоколада. Мудрый диакон сказал ей: «Хасинта, ты видела Барселону, великую волшебницу, и собор Святого Семейства, собор искупления…» Через две недели, с узлом, требником и первой за пять лет улыбкой, Хасинта отправилась в Барселону, убежденная, что все описанное ангелом сбудется.
Прошло несколько тяжелых месяцев, прежде чем Хасинта нашла постоянную работу в одном из магазинов «Алдайя и сыновья», рядом с павильонами старой Всемирной выставки в Сьюдаделе. Барселона ее снов превратилась в темный враждебный город неприступных дворцов и фабрик, выдыхавших отравленный углем и серой туман. С первого дня Хасинта знала, что этот город был женщиной, тщеславной и жестокой, и она научилась бояться эту женщину и никогда не встречаться с ней взглядом. Она жила одна в пансионе на улице Рибера, ее заработка еле хватало на оплату нищенской комнатушки без окон, где единственным источником света была свеча. Она крала свечи в соборе и оставляла гореть на всю ночь, чтобы отпугивать крыс, объевших уши и пальцы шестимесячного младенца Рамонеты, проститутки, снимавшей соседнюю комнату, единственной подруги, которую удалось завести Хасинте в Барселоне за одиннадцать месяцев. Той зимой дождь шел почти постоянно, дождь черный, из копоти и мышьяка. Хасинта уже начала бояться, что Захария ее обманул, что она приехала в этот ужасный город, чтобы умереть от холода, нищеты и забвения.
Решив во что бы то ни стало выжить, Хасинта каждый день приходила в магазин до рассвета и не уходила до глубокой ночи. Там дон Рикардо Алдайя случайно заметил, как она ухаживает за дочерью одного приказчика, заболевшей от истощения. Девушка так старалась и так светилась нежностью, что он решил забрать ее в свой дом для ухода за супругой, беременной его первенцем. Молитвы Хасинты были услышаны. В ту же ночь Хасинта снова увидела Захарию во сне. Ангел уже не был одет в черное. Он был наг, и его кожа была покрыта чешуей. И сопровождал его уже не кот, а белая, обвившаяся вокруг торса змея. Его волосы отросли до пояса, а его уста, сладкие уста, которые ее поцеловали в толедском соборе, теперь обнажили сомкнутые треугольные зубы, какие она видела у некоторых морских рыб, бьющих хвостами в рыбацких лавках. Много лет спустя она опишет это видение восемнадцатилетнему Хулиану Караксу. В тот день, когда Хасинта покинула пансион на Рибера, чтобы перебраться в особняк Алдайя, ее подруга Рамонета была убита ударами ножа в подворотне, а ее ребенок умер от холода на руках мертвой матери. Жильцы пансиона, едва до них дошла эта новость, устроили скандал с воплями и дракой, деля между собой скудные пожитки умершей. Никому не нужным оказалось только ее самое дорогое сокровище — книга. Хасинта узнала ее, потому что часто вечерами Рамонета просила ее почитать пару страниц: сама она читать так и не научилась.
Через четыре месяца родился Хорхе Алдайя. Она и подарила ему всю ласку, которой не было у матери, дамы не от мира сего, увлеченной своим отражением в зеркале. Но это был не тот ребенок, которого обещал ей Захария. В те годы Хасинта распрощалась с молодостью и превратилась в другую женщину с тем же именем и лицом. Прежняя Хасинта осталась в пансионе в районе Рибера, такая же мертвая, как Рамонета. Теперь она жила в тени сияния Алдайя, вдали от того темного города, который возненавидела и куда не решалась ступить даже в свой единственный выходной, раз в месяц. Она научилась жить заботами других, семьи, обладавшей состоянием, размер которого она едва могла себе представить. Она жила ожиданием ребенка, девочки, кому она собиралась отдать всю любовь, которой Бог отравил ее душу. Иногда Хасинта спрашивала себя, не был ли сонный покой, без остатка поглощавший ее дни и похожий на сон разума, тем, что некоторые называют счастьем. И ей хотелось считать, что Господь в своем бесконечном молчании на свой манер ответил на ее просьбы.
Пенелопа Алдайя родилась весной 1903 года. К той поре дон Рикардо Алдайя уже приобрел дом на проспекте Тибидабо, особняк, который, по мнению домашней челяди, был давно проклят. Но Хасинта его не боялась, поскольку знала: то, что остальные принимают за колдовство, на деле — присутствие тени из ее снов, Захарии, который едва уже походил на человека и теперь являлся в образе волка, передвигавшегося на задних лапах.
Пенелопа была хрупкой, бледной и невесомой. Хасинте казалось, что девочка похожа на зимний цветок. Годами она берегла ее сон по ночам, собственноручно готовила ей еду, чинила ее одежду, находилась рядом в течение тысячи и одной болезни, и когда та произнесла первые слова, и когда стала женщиной. Сеньора Алдайя была скорее декорацией, появлявшейся и исчезавшей со сцены по требованию сценария. Перед сном она приходила попрощаться с дочерью и говорила ей, что любит ее больше всего на свете, что она для нее — самое важное во всей вселенной. Хасинта никогда не говорила Пенелопе о любви. Няня знала, что тот, кто любит истинной любовью — любит молча, делами, а не словами. Втайне Хасинта презирала сеньору Алдайя, это пустое и тщеславное создание, старевшее в коридорах дома под грузом драгоценностей, которыми муж, давно привыкший бросать якорь в чужих портах, покупал ее молчание. Она ненавидела ее, потому что из всех женщин Бог выбрал именно эту, чтобы привести в мир Пенелопу, в то время как ее собственное чрево, чрево истинной матери, оставалось заброшенным, бесплодным полем. Со временем даже фигура у Хасинты перестала походить на женскую: ее бывший муж как в воду глядел. Она похудела и стала похожа на обтянутый кожей скелет. Ее грудь превратилась в пару пустых кожаных кисетов, бедра казались мальчишескими. Ее тело, жесткое и угловатое, не останавливало на себе взгляд даже дона Рикардо Алдайя, которому обычно было достаточно одного намека на женственность, чтобы сразу ринуться в атаку, о чем хорошо знали служанки не только в его доме, но и в домах его знакомых. Так оно и лучше, — говорила себе Хасинта. У нее не было времени на глупости.
Все ее время было для Пенелопы. Она читала ей, всюду сопровождала, купала, одевала, раздевала, причесывала, гуляла с ней, укладывала и будила. Но в первую очередь она с ней говорила. Все ее принимали за фанатичную няню, старую деву, для которой работа — единственный смысл жизни, но никто не знал правды: Хасинта была Пенелопе и матерью, и лучшей подругой. С тех пор как девочка научилась разговаривать и выражать свои мысли, что произошло гораздо быстрее, чем у любого другого ребенка на памяти Хасинты, обе делились друг с другом секретами, снами и мечтами.
Со временем этот союз только окреп. Когда Пенелопа стала подростком, они были уже неразлучны. Хасинта видела, как Пенелопа превращается в женщину, чья светлая красота была очевидной не только для влюбленных глаз. Пенелопа сама была — свет. Когда в доме появился этот загадочный парень по имени Хулиан, Хасинта с первого же мгновения заметила, что от него к Пенелопе и обратно будто мчался поток. Между ними протянулись невидимые нити, точно такие же, какие соединяли с девочкой ее самое, но в то же время другие. Сильнее. Опаснее. Вначале она подумала, что возненавидит юношу но вскоре поняла, что не может ненавидеть Хулиана Каракса, и никогда ее чувства к нему не перерастут в ненависть. Пенелопа поддалась очарованию Хулиана, и с Хасинтой произошло то же самое. Она желала только того, чего желала Пенелопа. Никто ничего не понял, никто не обратил внимания, но, как всегда, главное было предрешено еще до того, как началась сама история, и было уже поздно что бы то ни было менять.
Лишь спустя много месяцев, полных вздохов и смутных желаний, Хулиан Каракс и Пенелопа смогли, наконец, впервые остаться наедине. Жили они от случайности к случайности: встречались в коридорах, переглядывались с противоположных концов стола, молча, будто случайно, касались друг друга. Первыми словами они смогли обменяться в библиотеке дома на проспекте Тибидабо в ненастную ночь, когда «Вилла Пенелопы» тонула в свете свечей. Всего лишь несколько украденных у тьмы секунд, за которые Хулиан прочитал в глазах девушки уверенность, что оба они чувствуют одно и то же, что их сжигает один и тот же тайный огонь. Казалось, никто этого не замечает. Никто, кроме Хасинты, которая с растущим беспокойством видела, как втайне от Алдайя из нитей, связавших взгляды Пенелопы и Хулиана, выткалась некая ткань. Она боялась за них.
Уже тогда Хулиан начал проводить бессонные ночи, с полуночи до рассвета сочиняя рассказы, в которых изливал свою душу Пенелопе. Потом под каким-нибудь предлогом он приходил на проспект Тибидабо, улучив момент, тайно пробирался в комнату Хасинты и передавал их частями для Пенелопы. Иногда Хасинта вручала ему записку от девушки, и он читал и перечитывал ее целыми днями. Эта игра длилась месяцы. Пока время воровало у них счастье, Хулиан делал все возможное, чтобы быть рядом с Пенелопой. Хасинта ему помогала, она хотела видеть Пенелопу счастливой, хотела, чтобы этот свет не угас. Хулиан однако чувствовал, что ему все труднее делать вид, будто встречи их невинны и случайны, как вначале, и пора идти на жертвы. Он начал лгать дону Рикардо о своих планах на будущее, демонстрировать деланный энтузиазм по поводу банковской карьеры, симулировать отсутствующие на деле привязанность и симпатию к Хорхе Алдайя, чтобы оправдать свое неизменное присутствие в доме на проспекте Тибидабо. Говорил только то, чего другие ожидали от него услышать, ловил их взгляды и пожелания, заперев честность и искренность в той же темнице, где уже томилась неосмотрительность. И чувствовал, что продает свою душу по частям, боялся, что если когда-нибудь и заслужит Пенелопу, то ничего уже не останется от того Хулиана, которого она когда-то увидела впервые. Иногда он просыпался на заре, горя от ярости, с желанием заявить миру о своих истинных чувствах, встать лицом к лицу дона Рикардо Алдайя и сказать, что ему плевать на состояние патрона, на его планы и его компанию, и что нужна ему только Пенелопа, которую он хотел бы увезти как можно дальше от этого пустого и мертвенного мира, где тот ее запер. Но наступал день, и от его решимости не оставалось и следа.
Время от времени Хулиан откровенничал с Хасинтой, которая уже привязалась к юноше больше, чем бы ей хотелось. Часто Хасинта ненадолго оставляла Пенелопу якобы для того, чтобы привести Хорхе из школы Святого Габриеля, а на самом деле — чтобы зайти к Хулиану, передать ему послания от Пенелопы. Так она познакомилась с Фернандо, который и через много лет остался ее единственным другом, даже теперь, когда она ждет смерти в аду приюта Святой Лусии, как ей и предрек ангел Захария. Иногда няня шла на уловки и брала с собой Пенелопу, устраивая парочке короткую встречу и наблюдая, как растет между ними любовь, которой она сама никогда не знала, в которой ей было вовсе отказано. Тогда же Хасинта заметила неприятного молчаливого юношу, которого звали Франсиско Хавьер, сына школьного привратника. Она видела, как он следил за ними, издалека пожирая Пенелопу глазами. Хасинта хранила фотографию, на которой официальный портретист Алдайя, Рекасенс, запечатлел Хулиана и Пенелопу у дверей шляпной лавки на Сан-Антонио. Композиция была совершенно невинная, и сделано фото средь бела дня, в присутствии дона Рикардо и Софи Каракс. Хасинта всегда носила его с собой.
Однажды, ожидая Хорхе у выхода из школы, она забыла у фонтана свою сумку. Вернувшись за нею, заметила, что юный Фумеро бродит поблизости, нервно на нее поглядывая. Тем же вечером она хватилась портрета и, не найдя его в сумке, не сомневалась, что его украл тот парень. В другой раз, через несколько недель, Франсиско Хавьер Фумеро подошел к няне и спросил, может ли она передать кое-что от него Пенелопе. Когда Хасинта поинтересовалась, о чем идет речь, юноша вынул резную фигурку из сосны, завернутую в платок. Хасинта узнала в ней Пенелопу, и ее пробрала дрожь. Парень ушел прежде, чем она успела хоть что-то ему сказать. По роге домой на проспект Тибидабо Хасинта выкинула фигурку из окна машины, словно зловонную тушку погибшей птицы. Не раз Хасинта просыпалась на рассвете вся в поту, преследуемая кошмарами, в которых тот юноша с мутным взглядом нависал над Пенелопой с холодной безразличной жестокостью насекомого.
Вечерами, если Хорхе задерживался в школе, няня беседовала с Хулианом. Он тоже полюбил эту жесткую на вид женщину и доверял ей больше, чем себе самому. Когда в его жизни появлялись какие-нибудь трудности, она и Микель Молинер были первыми, а иногда и последними, кто об этом узнавал. Однажды Хулиан рассказал Хасинте, что видел, как его мать и дон Рикардо Алдайя беседовали во дворе у фонтанов. Дон Рикардо, казалось, наслаждался обществом Софи, и Хулиан почувствовал некоторое раздражение, поскольку знал о репутации магната и его диком аппетите по отношению к прелестям слабого пола, без различия касты и социального положения, знал он и о том, что только его жена — эта святая женщина — не удостаивалась его внимания.
— Я рассказывал твоей маме, как тебе нравится новая школа, — сказал ему тогда дон Рикардо. Прощаясь, дон Рикардо подмигнул им и со смешком удалился. Мать Хулиана всю обратную дорогу молчала, явно задетая разговором с доном Рикардо Алдайя.
Софи с опаской смотрела на растущее сближение Хулиана с семейством Алдайя, горестно замечая, что он забыл и о своих друзьях-соседях, и о семье. Но если мать подавленно молчала, шляпник выказывал свою обиду и досаду. Надежда на то, что клиентура шляпного магазина резко возрастет за счет сливок барселонского общества, быстро испарилась. Отец почти не видел сына и вынужден был взять в помощники и одновременно ученики Кимета, местного парнишку, бывшего друга Хулиана. Антони Фортунь был человеком, способным воодушевляться только в разговоре о шляпах. Он скрывал чувства в темнице своей души месяцами, до тех пор, пока они его вконец не отравляли. С каждым днем его настроение ухудшалось, он становился все раздражительнее. Его раздражало все на свете, начиная с усердия бедного Кимета и заканчивая стараниями жены сгладить неловкость, заставить его забыть обиду на сына.
— Твой сын считает себя важной персоной, потому что эти богачи держат его за цирковую обезьянку, — мрачно говорил он.
В один прекрасный день, через три года после первого визита дона Рикардо Алдайя в шляпную лавку «Фортунь и сыновья», шляпник оставил магазин на Кимета, сказав, что вернется в полдень. Он явился ни много ни мало в офис консорциума Алдайя на проспекте Грасия и попросил о встрече с доном Рикардо.
— Как я буду иметь честь вас представить? — высокомерно спросил секретарь.
— Как его личного шляпника.
Дон Рикардо принял его, слегка удивленный, но в хорошем расположении духа, предполагая, что Фортунь принес счет. Эти мелкие торговцы никак не могу уразуметь, что такое деловой этикет.
— Чем могу быть вам полезен, друг Фортунато?
С места в карьер Антони Фортунь пустился объяснять дону Рикардо, насколько тот заблуждается насчет его сына Хулиана.
— Мой сын, дон Рикардо, не тот, кем вы его считаете. Совсем наоборот, это невежественный, ленивый мальчишка, и всех талантов в нем — одно только тщеславие, которое в башку ему втемяшила мать. Поверьте, он никогда ничего не достигнет. Ему не хватает амбиций, характера. Нет, ловкости-то ему не занимать, и незнакомому человеку он вполне может пустить пыль в глаза. Кажется, будто он все знает, а на деле — ничего. Он — посредственность. Я знаю его лучше, чем кто-либо, и я подумал, что надо предупредить вас.
Дон Рикардо Алдайя выслушал эту речь молча, глазом не моргнув.
— Это все, Фортунато.
Магнат нажал на кнопку на своем письменном столе и через миг в дверях возник секретарь, который его встретил.
— Наш друг Фортунато уже уходит, Балсельс, — сказал он. — Будьте так любезны, проводите его до дверей.
Холодный тон магната не понравился шляпнику.
— С вашего позволения, дон Рикардо: Фортунь, а не Фортунато.
— Как угодно. Вы очень неприятный человек, Фортунь. Я был бы рад больше никогда с вами не встречаться.
Оказавшись снова на улице, Фортунь почувствовал себя еще более одиноким, чем когда-либо, весь мир был против него.
Чуть ли не на следующий день все высокородные клиенты, появившиеся у него после знакомства с Алдайя, начали присылать сообщения об отмене заказов и погашении счетов. А через несколько недель пришлось уволить Кимета, потому что для двоих в магазине работы не было. К тому же парень тоже мало на что годился. Он был посредственностью и лентяем, как и все.
С тех пор соседи стали замечать, что сеньор Фортунь постарел, с каждым днем выглядит все более одиноким, более желчным. Он почти ни с кем не разговаривал и проводил долгие часы в магазине, ничего не делая, наблюдая за прохожими по другую сторону витрины презрительно и в то же время жадно. Мода менялась, молодежь уже не носила шляп, а те, кто носил, предпочитали покупать их в других заведениях, уже готовыми, по последнему слову моды и дешевле. Шляпная торговля «Фортунь и сыновья» медленно погрузилась в темную и безмолвную летаргию.
«Вы ждете моей смерти, — говорил он себе. — Может, я и доставлю вам это удовольствие».
Не зная этого, он давно уже начал умирать.
После того случая Хулиан окончательно сроднился с миром Алдайя, с Пенелопой, тем единственным будущим, которое мог себе представить. Так прошли почти два года: он тонул в омуте тайн, балансировал на краю бездны. Захария, на свой манер, предупреждал об этом уже давно. Тьма окружила Хулиана тесным кольцом.
Первый знак ему был апрельским днем 1918 года. Хорхе Алдайя исполнялось восемнадцать, и дон Рикардо, считая это своей обязанностью как главы рода, решил организовать (точнее, приказал организовать) масштабное празднование дня рождения, вопреки желанию сына. Сам он присутствовать не собирался, объясняя это чрезвычайно важными и срочными деловыми переговорами. На самом же деле глава семейства намеревался уединиться в голубом люксе отеля «Колумб» с прекрасной дамой, недавно прибывшей из Санкт-Петербурга скрашивать досуг благородных сеньоров. Дом на проспекте Тибидабо стал похож на цирковой шатер: в саду для приглашенных расставили десятки палаток, развесили фонарики, флажки.
Были приглашены почти все одноклассники Хорхе Алдайя из школы Святого Габриеля. По подсказке, Хулиана Хорхе включил в список приглашенных даже Франсиско Хавьера Фумеро. Микель Молинер предупредил их, что сын привратника будет чувствовать себя не в своей тарелке среди самовлюбленных и высокомерных отпрысков благородных семейств. Франсиско Хавьер получил приглашение, но интуитивно почувствовал то, о чем подумал Микель Молинер, и решил остаться дома. Когда донья Ивонна, его мать, узнала, что сын намеревается отказаться от приглашения в роскошный особняк Алдайя, она чуть не разорвала его на куски. Разве это не знак того, что скоро перед ней откроются двери высшего общества?
Следующим шагом могло быть приглашение на чашку чая с пирожными от сеньоры Алдайя и других воистину утонченных дам. На сбережения, которые сделала, откладывая каждый месяц небольшую сумму из жалованья супруга, донья Ивонна купила сыну матросский костюмчик.
Франсиско Хавьеру было тогда уже семнадцать лет, и тот костюм, синий, с короткими брючками, идеально соответствовавший утонченному вкусу доньи Ивонны, смотрелся на нем гротескно и унизительно. Под давлением матери Франсиско Хавьер решил принять приглашение и неделю вырезал из дерева ножик для вскрытия конвертов, который собирался подарить Хорхе. В назначенный день донья Ивонна настояла на том, чтобы проводить сына до самого входа в дом Алдайя. Она хотела вдохнуть атмосферы аристократичности и иметь удовольствие видеть, как перед ее сыном открываются двери, которые вскоре откроются перед ней самой. Абсурдный матросский костюм Франсиско Хавьеру оказался мал. Ивонна принялась что-то на ходу переделывать, из-за чего они приехали поздно. Между тем, пользуясь праздничной суматохой и отсутствием дона Рикардо, который в тот момент наверняка наслаждался прелестями одной из лучших представительниц славянского народа, то есть по-своему тоже праздновал, Хулиан сбежал из-за стола. Они с Пенелопой договорились встретиться в библиотеке, где не было риска натолкнуться на кого-то из просвещенного и изысканного высшего общества. Хулиан и Пенелопа так жадно и страстно целовались, что им было не до нелепой пары, подходившей в тот момент к крыльцу. Франсиско Хавьера, наряженного, как юнга перед первым причастием, и бордового от унижения, донья Ивонна тащила за собой едва ли не волоком. Ради такого случая она стряхнула пыль с большой соломенной шляпы и надела ее в довершение к платью в складочку и оборочку. Со стороны она напоминала ларек со сладостями, или, по словам заметившего ее издали Микеля Молинера, бизона, замаскировавшегося под мадам Рекамье. На лакеев у двери посетители не произвели особого впечатления. Донья Ивонна объявила о прибытии ее сына, Франсиско Хавьера Фумеро де Сотосебальос. Лакеи ехидно ответили, что имя им ни о чем не говорит. Донья Ивонна рассердилась, но попыталась сохранить вид достойной сеньоры и приказала сыну предъявить приглашение. К несчастью, из-за предпринятого впопыхах перешивания костюма, карточка так и осталась лежать на столе для шитья.
Франсиско Хавьер попытался объясниться, но сильно заикался, а смешки лакеев не способствовали тому, чтобы недоразумение разъяснилось. Им предложили уходить подобру-поздорову. Донья Ивонна в ярости заявила, что охрана просто не знает, с кем имеет дело. Лакеи ей ответили, что место судомойки уже занято. Из окна своей комнаты Хасинта видела, как Франсиско Хавьер, уже уходя, вдруг остановился и обернулся. Он в один миг позабыл весь этот спектакль с охрипшей от воплей матерью и высокомерными слугами. Он увидел их. Хулиан целовал Пенелопу в окне библиотеки. Они целовались страстно, далекие от окружающего мира, они принадлежали друг другу…
На следующий день Франсиско Хавьер появился в школе во время большой перемены. Новость о вчерашнем скандале уже была известна всем ученикам, послышались смешки и вопросы, что он сделал со своим матросским костюмчиком. Смех тут же смолк, когда у него в руках заметили отцовское ружье. Стало тихо, многие отошли подальше. Только Алдайя, Молинер, Фернандо и Хулиан смотрели на него, ничего не понимая. Не сказав ни слова, Франсиско Хавьер поднял оружие и прицелился. Свидетели потом скажут, что на его лице не отразилось ни ярости, ни гнева, Франсиско Хавьер был так же механически холоден, как во время уборки в саду. Первая пуля царапнула голову Хулиана, вторая пробила бы ему горло, если бы Микель Молинер не бросился на сына привратника и не выбил у него ружье. Хулиан Каракс ошеломленно смотрел на происходящее, не в силах сдвинуться с места. Все посчитали, что выстрелы предназначались Хорхе Алдайя в отместку за вчерашнее унижение. Уже позже, когда полиция арестовала Хавьера и семью привратника вышвырнули из дома, Микель Молинер подошел к Хулиану и сказал без тени зазнайства, что спас ему жизнь. Хулиану и в голову не приходило, что его жизнь, вернее, та ее часть, которую он мог хорошо себе представить, действительно подошла к концу.
Для Хулиана и его товарищей шел последний год в школе Святого Габриеля. Многие из них, кто чаще, кто совсем изредка, уже обсуждали планы на будущее — во всяком случае те планы, которые строили на их счет родственники. Хорхе Алдайя знал, что отец пошлет его на учебу в Англию, Микель Молинер был уверен, что поступит в Барселонский университет. Фернандо Рамос не раз говорил, что хотел бы поступить в семинарию ордена иезуитов, и учителя считали эту перспективу наиболее для него подходящей. О Франсиско Хавьере Фумеро было известно только, что по настоянию дона Рикардо Алдайя он попал в исправительный дом где-то в Аранской долине, и там его ждала трудная жизнь. Хулиан видел, что их дороги расходятся, и спрашивал себя, что же будет с ним самим. Его литературные мечты и амбиции теперь казались ему более далекими и неосуществимыми, чем когда-либо, а единственное, чего он по-настоящему хотел — так это быть рядом с Пенелопой.
Пока он думал о своем будущем, другие решали за него. Дон Рикардо Алдайя готовил ему должность в своей фирме, шляпник, со своей стороны, решил, что, если сын не хочет продолжать семейное дело, нечего ему сидеть у отца на шее. Втайне он начал хлопотать, чтобы Хулиана забрали на воинскую службу, ибо считал, что несколько лет жизни в лагерях излечат сына от мании величия. Хулиан ни о чем таком и не подозревал, а когда узнал — было уже поздно. В его мыслях безраздельно царила Пенелопа. Его тяготило, что приходится притворяться равнодушным к ней, мимолетные встречи его уже не устраивали. Он настаивал на более частых свиданиях, рискуя быть разоблаченным. Хасинта делала что могла: прикрывала их, безбожно врала, устраивала тайные свидания, придумывала тысячи хитростей, только чтобы подарить им несколько мгновений наедине. Даже она понимала, что этого недостаточно, что каждая минута, которую Хулиан и Пенелопа проводят вместе, связывает их еще сильнее. С недавнего времени Хасинта начала замечать в их глазах бесстрашный вызов желания, слепую жажду быть разоблаченными, чтобы их тайна разрешилась, наконец, громким скандалом и необходимость прятаться по углам и чердакам и любить друг друга на ощупь исчезла навсегда. Время от времени, когда Хасинта помогала Пенелопе одеваться, девушка, рыдая, делилась с ней желанием сбежать с Хулианом, сесть на какой-нибудь поезд и уехать туда, где их никто не знает. Хасинта представляла, каков мир за оградой особняка Алдайя, а потому, содрогаясь отговаривала девушку от опрометчивого шага. Пенелопа по натуре была покорной, и страх на лице Хасинты заставлял ее отказываться от этих мыслей. С Хулианом все было иначе.
Той последней школьной весной Хулиан с тревогой заметил, что его мать и дон Рикардо Алдайя тайком встречаются. Вначале он боялся, что магнат считает Софи достойным дополнением к своей коллекции, но вскоре понял, что встречи в кафе носят характер совершенно формальный и сводятся к разговорам, и только. Софи встречалась с ним тайком. Когда Хулиан решился спросить у дона Рикардо напрямую, что происходит между ним и его матерью, тот рассмеялся.
— От тебя ничего не скроешь, а, Хулиан? Я как раз собирался поговорить с тобой об этом. Мы с твоей матерью обсуждаем твое будущее. Она пришла ко мне несколько недель назад, очень беспокоилась, что отец хочет отправить тебя на следующий год в армию. Она, разумеется, желает тебе добра и пришла ко мне, надеясь, что вдвоем нам удастся что-то сделать. Не волнуйся, слово Рикардо Алдайя: ты не будешь пушечным мясом. У нас с твоей матерью большие планы на тебя. Доверься нам.
Хулиан хотел бы ему верить, но дон Рикардо мог внушить что угодно, но только не доверие. Микель Молинер был согласен с ним.
— Если ты хочешь бежать с Пенелопой — Боже правый! — тебе нужны деньги.
Денег-то у Хулиана и не было.
— Ничего, — сказал Микель, — для этого существуют состоятельные друзья.
Итак, Микель с Хулианом стали планировать побег влюбленных. Бежать, по мнению Молинера, надо было в Париж; Микель полагал, что для умирающего с голоду представителя богемы лучшей декорации, чем Париж, не придумаешь. Пенелопа немного говорила по-французски, а для Хулиана, стараниями матери, французский был вторым родным языком.
— Кроме того, Париж достаточно велик, чтобы затеряться, но достаточно тесен, чтобы не упустить своего.
В распоряжении Микеля была небольшая сумма, составленная из денег, которые он откладывал годами, и того, что ему удалось выпросить у отца под самыми фантастическими предлогами. Отец, конечно, даже не догадывался, на что в действительности пойдут деньги.
— Как только вы сядете в поезд, я стану нем как могила.
В тот же вечер, отшлифовав с Молинером все детали побега, Хулиан пришел в дом на проспекте Тибидабо, чтобы рассказать свой план Пенелопе.
— Ты не должна никому говорить о том, что я тебе скажу. Никому. Даже Хасинте, — начал он.
Девушка завороженно слушала его. План Молинера был безупречен. Микель закажет билеты на выдуманное имя и наймет какого-нибудь незнакомца, чтобы тот забрал их из кассы. Если полиции повезет, и они выйдут на этого незнакомца, он сможет описать только человека, не похожего на Хулиана. Хулиан с Пенелопой встретятся в поезде, никаких ожиданий на перроне, где их могут заметить. Побег состоится в воскресенье, в полдень. Хулиан доберется до Французского вокзала, где его будет ждать Микель с билетами и деньгами.
Самая сложная часть плана доставалась Пенелопе: надо было обманом заставить Хасинту под выдуманным предлогом увести ее с одиннадцатичасовой мессы домой. По дороге Пенелопа попросит отпустить ее ненадолго к Хулиану, пообещает вернуться раньше всех, а сама побежит на вокзал. Оба знали, что Хасинта не даст им убежать, если узнает правду. Слишком она их любила.
— План просто идеальный, Микель, — сказал тогда Хулиан другу.
Тот грустно кивнул:
— Кроме одной детали. Уехав навсегда, вы многим причините страдания.
Хулиан согласился, думая о матери и Хасинте. Ему в голову не пришло, что Микель Молинер говорил о себе.
Труднее всего было убедить Пенелопу, что нельзя ничего рассказывать Хасинте. Правду знал только Микель. Поезд отправлялся в час дня, и к тому моменту, когда отсутствие Пенелопы было бы замечено, они должны были пересечь границу. В Париже они сразу устроятся в гостинице под выдуманными именами, как муж и жена, и пошлют Микелю Молинеру письмо для родных, в котором признаются в своих чувствах, скажут, что у них все в порядке, что они их любят, объявят о том, что намерены обвенчаться в церкви, и попросят о прощении и понимании. Микель Молинер положит письмо в другой конверт, на котором не будет парижского почтового штемпеля, и отправит его из какого-нибудь городка поблизости.
— Когда? — спросила Пенелопа.
— Через шесть дней, — ответил Хулиан. — В это воскресенье.
Микель Молинер настаивал, что им нельзя встречаться до самого побега, чтобы никто ничего не заподозрил. Как только они обо всем условятся, они должны перестать видеться, пока не окажутся в поезде, мчащем их в Париж. Шесть дней не видеть ее, не прикасаться к ней — Хулиану это представлялось вечностью. Они запечатали свой пакт, свой секретный брачный договор крепким поцелуем.
После этого Хулиан завел Пенелопу в комнату Хасинты на третьем этаже, где не бывал никто, кроме прислуги, и где, как казалось Хулиану, они ничем не рисковали. Молча, сгорая от желания, они сбросили одежду: даже не сбросили, а содрали ее с себя, оставляя на коже царапины. Они словно пытались выучить тела друг друга наизусть, утопив шесть дней предстоящей разлуки в поту и слюне. Хулиан вошел в нее яростно, рывками словно припечатывая ее тело в пол. Пенелопа принимала его с открытыми глазами, обхватив ногами его поясницу, жадно приоткрыв рот. В ее взгляде не было ничего от детской робости, а горячее тело требовало все новых ласк. После, все еще сжимая ее в объятиях, не в силах оторваться от белоснежной груди, Хулиан вспомнил, что пора прощаться. Но едва он успел приподняться, как дверь комнаты медленно отворилась, и на пороге возник женский силуэт. На секунду у Хулиана мелькнула надежда, что это Хасинта, но… Это была сеньора Алдайя. Она ошеломленно смотрела на любовников со смесью изумления и отвращения, потом выдавила:
— Где Хасинта?
Не дождавшись ответа, сеньора Алдайя повернулась и молча исчезла. Пенелопа корчилась на полу в беззвучных рыданиях, а Хулиан явственно ощущал, как рушится мир вокруг него.
— Хулиан, уходи. Уходи, пока нет отца.
— Но…
— Уходи.
Он кивнул:
— Что бы ни случилось, я жду тебя в воскресенье в поезде.
Пенелопе удалось даже растянуть губы в улыбке:
— Я приду. Иди же, пожалуйста…
Хулиан оставил ее в комнате Хасинты, все еще обнаженную, и выскользнул из дома по черной лестнице. Та ночь была самой холодной в его жизни.
Зато следующие дни были сплошным кошмаром. Хулиан не спал всю ночь, прислушиваясь, нет ли за дверью убийц, подосланных доном Рикардо. Никто, однако, не пришел, даже сон — и тот его игнорировал. Назавтра, в школе, он не заметил никаких изменений в поведении Хорхе Алдайя, а потом, снедаемый беспокойством, признался во всем Микелю Молинеру. Тот со своим всегдашним флегматичным спокойствием покачал головой:
— Ты — безумец, Хулиан, впрочем, это не новость. Странно, что у Алдайя все тихо… Хотя, если подумать, и это можно объяснить. Если, как ты говоришь, вас застукала сеньора Алдайя, то, похоже, она и сама не знает, что ей делать. За всю жизнь я встречался с ней трижды, и понял следующее: у нее мозги двенадцатилетнего ребенка и хронический нарциссизм. Она неспособна видеть и понимать то, чего ей не хочется видеть и понимать, особенно в самой себе.
— Оставь при себе свои диагнозы, Микель.
— Я только хочу сказать, что она до сих пор может пребывать в неуверенности насчет того, что, как, когда и кому рассказать. Сперва она должна как следует взвесить все последствия для себя самой: возможный скандал, ярость мужа… Похоже, она все еще колеблется.
— Думаешь, она может и промолчать?
— День-два… Но такой секрет от мужа ей не сохранить. Как насчет побега, все в силе?
— Еще бы.
— Рад слышать. Теперь пути назад просто нет.
Остаток недели тянулся, как медленная мучительная агония. Хулиан каждое утро шел в школу, а тревога шла за ним по пятам. Он притворялся, будто и в самом деле присутствует на уроках, но способен был только на то, чтобы переглядываться с Микелем, а тот волновался чуть ли не больше его самого. Хорхе Алдайя никаких новых тем в разговорах не затрагивал, был так же вежлив, как обычно. Хасинта больше не приходила за Хорхе, вместо нее это делал шофер дона Рикардо. Хулиан буквально умирал от тревоги, казалось, он был готов к самому худшему, лишь бы закончилось это ожидание. В четверг после уроков Хулиан было поверил, что судьба на его стороне. Сеньора Алдайя промолчала, то ли по глупости, то ли от стыда, то ли еще по какой-то причине. Неважно. Только бы тайна не раскрылась до воскресенья. В ту ночь он смог заснуть, впервые за все это время.
В пятницу с утра отец Романонес ждал его у ограды.
— Хулиан, я должен тебе кое-что сказать.
— Я слушаю, отец.
— Я знал, что этот день настанет, и мне приятно быть первым, от кого ты узнаешь новость.
— Какую новость, отец?
Отныне Хулиан Каракс уже не был учеником школы Святого Габриеля. Ему было строжайше запрещено находиться в аудиториях, в здании вообще и даже в саду. Все его личные вещи и учебники переходили в собственность школы.
— Формально это называется «экстренное исключение», — заключил отец Романонес.
— А причина?
— Я мог бы назвать дюжину, но ты и сам угадаешь подходящую. Прощай, Каракс. Удачи. Она тебе сейчас нужнее всего.
Метрах в тридцати, во дворе, несколько учеников стояли и наблюдали за ними. Некоторые смеялись и махали руками, словно прощаясь, другие смотрели удивленно и сочувственно. Только Микель Молинер грустно улыбнулся ему, и Хулиан по губам прочел: «До воскресенья».
Вернувшись домой, на Ронда де Сан-Антонио, Хулиан заметил у входа в шляпный магазин «Мерседес-Бенц» дона Рикардо. Он замер за углом и вскоре увидел, как тот выходит и садится в машину. Хулиан спрятался в подъезде, пока тот не уехал в сторону Университетской площади, и только потом побежал к дому. Там его ждала мать, вся в слезах.
— Что ты наделал, Хулиан? — прошептала она без гнева.
— Мама, простите меня…
Софи стиснула сына в объятиях. Она казалась похудевшей и постаревшей, словно все кругом воровали у нее силы и молодость. «А я — больше всех», — подумал Хулиан.
— Слушай меня, Хулиан. Отец сговорился с доном Рикардо отправить тебя в армию через несколько дней. У Алдайя большие связи… Беги, Хулиан. Беги туда, где никто из них тебя не найдет…
Хулиану показалось, что в ее глазах метнулась какая-то тень, будто пожиравшая ее изнутри.
— Мама, тут что-то еще? Вы чего-то недоговариваете?
У Софи дрожали губы:
— Уезжай. Нам обоим нужно исчезнуть отсюда навсегда.
Хулиан крепко ее обнял и прошептал на ухо:
— Не волнуйтесь за меня, мама, не волнуйтесь.
Всю субботу Хулиан просидел в своей комнате, обложившись книгами и альбомами. Шляпник спустился в магазин на заре и не вернулся до поздней ночи. «У него не хватает смелости сказать обо всем прямо», — подумал Хулиан. В ту ночь он со слезами прощался с этой темной и холодной комнатой, со своими мечтами, которым теперь сбыться не суждено. Когда наступило воскресное утро, Хулиан взял сумку с каким-то бельем и книгами, подошел к матери, спавшей в столовой среди скомканных одеял, поцеловал ее в лоб и ушел. Улицы еще утопали в синеватой туманной дымке, медные отблески сияли на плоских крышах зданий старого города. Хулиан шел медленно, прощаясь с каждым подъездом, с каждым углом, и спрашивал себя, действительно ли время сохранит только хорошее и заставит его забыть об одиночестве, которое всегда шагало рядом с ним по этим улицам.
На Французском вокзале было пустынно, только рельсы изгибались блестящими зеркальными саблями, теряясь в тумане. Хулиан сел на скамейку под куполом здания и достал книгу, которая помогла ему на несколько часов затеряться в волшебстве слов, сменить имя и тело, стать кем-то другим. Он с готовностью погрузился в неясные сны и переживания героев, ведь ему не оставалось никакого иного убежища… Он знал, что Пенелопа не придет. Что он увезет только свои воспоминания о ней. В полдень Микель Молинер отдал ему билет и все деньги, которые смог собрать. Друзья молча обнялись, и Хулиан впервые увидел, как Микель плачет. Часы подгоняли их, отсчитывая последние минуты.
— Время еще есть, — шептал Микель, вглядываясь в конец перрона.
В пять минут второго прозвучало последнее приглашение для пассажиров, отправляющихся в Париж. Поезд уже тронулся, и Хулиан повернулся к другу. Микель Молинер смотрел на него с перрона, пряча руки в карманах.
— Пиши, — сказал он.
— Да, как только приеду.
— Нет. Не мне. Пиши книги, а не письма. Пиши ради меня, ради Пенелопы.
Хулиан кивнул и только сейчас ощутил, как же ему будет не хватать друга.
— И не забывай о своих мечтах, — сказал Микель. — Кто знает, когда они тебе пригодятся.
— Всегда, — прошептал Хулиан в ответ, но рев паровоза заглушил слова.
— Пенелопа рассказала мне, что произошло в ту ночь, когда мать застала их в моей комнате. Наутро сеньора позвала меня и спросила, знаю ли что-то о Хулиане, а я ответила, что он хороший юноша, друг Хорхе… Она приказала мне следить за тем, чтобы Пенелопа не выходила из комнаты до ее разрешения. Дон Рикардо был в Мадриде по делам и вернулся только в пятницу, сеньора тут же рассказала ему обо всем. Я видела, как дон Рикардо вскочил и ударил ее так сильно, что она упала, потом заорал как сумасшедший, чтобы она повторила, а сеньора просто умирала от ужаса. Никогда он таким не был, никогда. В него словно вселились разом все демоны. Красный от гнева, он поднялся в комнату Пенелопы и вытащил ее из постели за волосы, я пыталась его удержать, но он меня отшвырнул. И в тот же вечер вызвал к Пенелопе семейного врача. Врач осмотрел ее, о чем-то долго говорил с сеньором, и Пенелопу заперли на ключ. Сеньора приказала мне собирать вещи.
Мне не позволили ни поговорить с Пенелопой, ни попрощаться. Дон Рикардо пригрозил полицией, если я хоть раз заикнусь о случившемся, меня вышвырнули из дома в ту же ночь, после восемнадцати лет верной службы, и даже идти мне было некуда. Через два дня ко мне в пансион на улице Мунтанер пришел Микель Молинер и объяснил, что Хулиан в Париже. От меня он хотел узнать, что произошло с Пенелопой и почему ее не было на вокзале. Каждый день, неделями, я приходила к дому, чтобы увидеться с Пенелопой, но меня даже и в ворота-то не пускали. Я простаивала за углом дни напролет в надежде, что ее куда-нибудь выведут, но нет. Из дома она не выходила. Сеньор Алдайя вызвал полицию, и с помошью влиятельных друзей упрятал меня в сумасшедший дом в Орте. Сказал, что я — какая-то помешанная, которая неизвестно почему преследует его семью. Там я провела два года как зверь в клетке, а когда вышла на свободу, первым делом прибежала на проспект Тибидабо к Пенелопе.
— Вам удалось увидеть ее? — спросил Фермин.
— В доме никого не было. Он был пуст, закрыт и выставлен на продажу. Мне сказали, что Алдайя уехали в Аргентину, но все мои письма по их новому адресу возвращались невскрытыми…
— Что стало с Пенелопой? Вам удалось узнать?
Хасинта отрицательно покачала головой:
— С тех пор я ее не видела.
Старушка зарыдала, а Фермин обнял ее и стал укачивать. Тело Хасинты Коронадо высохло настолько, что она казалась девочкой, а он рядом с ней — гигантом. У меня в голове кипели тысячи вопросов, но Фермин жестом дал понять, что разговор окончен. Он оглядел еще раз грязную, холодную дыру, где доживала свой век Хасинта Коронадо.
— Пойдемте, Даниель, нам пора. Ступайте, я за вами.
Я пошел вперед, а оглянувшись, увидел, как Фермин встал на колени перед старушкой и поцеловал ее в лоб. Она ответила ему беззубой улыбкой.
— Скажите-ка, Хасинта, ведь вам нравится «Сугус»?
По дороге к выходу мы натолкнулись на настоящего агента похоронной конторы с двумя помощниками, похожими на обезьян. У них был сосновый гроб, веревка и стопка каких-то старых простыней. От процессии зловеще пахло формалином и дешевым одеколоном, на их полупрозрачных лицах застыли утомленные улыбки. Фермин молча указал им на келью с покойником и жестом благословил все трио, они в ответ кивнули и уважительно перекрестились.
— Идите с миром, — пробормотал Фермин и потащил меня к выходу, а монашка с масляным светильником в руке проводила нас мрачным обвиняющим взглядом.
Когда мы вышли за ограду, темная грязная улица Монкада показалась мне долиной славы и надежд. Шедший рядом Фермин облегченно глубоко вздохнул; похоже, не только я был рад оставить позади это жуткое место. История Хасинты встревожила нас гораздо больше, чем мы ожидали.
— Послушайте, Даниель, а что, если мы раздобудем парочку ветчинных котлеток вон там, в «Шампаньет», и еще по стаканчику шипучего вина, чтобы убрать изо рта дурной привкус?
— Я бы не отказался.
— Вы сегодня не встречаетесь с вашей красоткой?
— Завтра.
— Ну вы и плут. Решили потомить ее ожиданием, а? Как быстро мы учимся жизни…
Мы не успели пройти и десяти шагов к шумному бару, всего лишь миновали несколько домов вниз по улице, как вдруг три призрачных силуэта вышли из тени нам наперерез. Двое головорезов встали у нас за спиной так близко, что я мог чувствовать затылком их дыхание. Третий, поменьше остальных, но гораздо более зловещий, заступил нам дорогу. Он был все в том же в плаще, его масляная улыбка лучилась удовольствием.
— Ага, кто это у нас тут? Да это мой старый знакомый, человек с тысячей лиц, — сказал инспектор Фумеро.
Фермин вздрогнул так, что мне показалось, будто брякнули все его кости, от его красноречия остался только сдавленный стон. Двое мясников скорее всего были агентами криминальной полиции, они уже держали нас за волосы и правую руку, готовые вывернуть ее при первом признаке сопротивления.
— Надо же, какая удивленная физиономия… Думал, я давно потерял твой след, правда? Возомнил, что такое дерьмо, как ты, может обвести меня вокруг пальца и сойти за порядочного гражданина? Ты, конечно, придурок, но не такой же. Я слышал, ты суешь вот этот огромный нос не в свое дело, это плохо… Что ты там затеял с монашками? Облагодетельствовал какую-нибудь из них? И почем они теперь берут?
— Я свято чту неприкосновенность чужих задниц, особенно если речь идет об обете безбрачия. Если бы вы поступали так же, вы неплохо сэкономили бы на пенициллине, да и с пищеварением проблем стало бы меньше.
Фумеро злобно хохотнул:
— Вот-вот, я и говорю. Храбрец. Если бы все подонки были вроде тебя, моя работа смахивала бы на праздник. Скажи-ка, ты себя как сейчас называешь? Гари Купер? Расскажи-ка мне, какого черта ты делал в приюте Святой Лусии, и тогда, быть может, отделаешься всего лишь парой синяков. Давай-давай, выкладывай, зачем вы туда ходили? Ну конечно, к твоей ядреной матери. Сегодня у меня неплохое настроение, раз уж я до сих пор не отвел тебя в участок и не попробовал на тебе паяльную лампу. Ладно, будь же хорошим мальчиком и расскажи своему другу инспектору Фумеро, какого дьявола вы там делали. Проклятие, пойди мне навстречу, и не придется перекраивать физиономию этому парнишке, чьего покровителя ты из себя корчишь.
— Только дотроньтесь до него, и я клянусь…
— Ух ты, как страшно, я прямо обделался.
Фермин сглотнул и собрался с духом:
— Уж не в те ли штанишки от матросского костюмчика, который вам справила матушка, знаменитая судомойка? Жаль, если так, ведь моделька вам шла просто сказочно.
Инспектор Фумеро побледнел, взгляд стал невыразительным.
— Что ты сказал, урод?
— Что, похоже, вы унаследовали вкус и добропорядочные манеры от доньи Ивонны Сотосебальос, дамы из высшего общества…
Фермин не отличался мощным сложением, и первый же удар опрокинул его на землю. Он скорчился от боли в луже, в которую приземлился, а Фумеро бил его ногами по почкам, в живот, по лицу. Я потерял счет пинкам после пятого. Фермин не шевелился, не мог защищаться, не мог даже дышать. Двое крепко державших меня полицейских неуверенно засмеялись.
— Стой спокойно, не вздумай вмешиваться, — шепнул один из них, — Мне бы совсем не хотелось сломать тебе руку.
Я тщетно задергался, пытаясь освободиться, и случайно увидел лицо этого агента. Я тут же его узнал: это был тот самый человек в плаще с газетой из бара на площади Саррья, который потом оказался с нами в автобусе и смеялся над шутками Фермина.
— Знаешь, больше всего меня бесят те, кто копается в дерьме и в прошлом! — кричал Фумеро, кружа над Фермином. — Что было, то было, понимаешь? Тебе говорю и твоему идиоту-приятелю. А ты, малыш, смотри и учись, ты следующий.
Я смотрел, как инспектор Фумеро избивает Фермина под покосившимся фонарем, и даже рта открыть не мог. Помню ужасный, глухой звук от безжалостных ударов, сыпавшихся на тело моего друга. Я до сих пор ощущаю боль от них… А в тот момент я просто трусливо обмяк в руках полицейских, дрожа и плача от страха.
Когда Фумеро надоело молотить неподвижное тело, он распахнул плащ, расстегнул молнию на брюках и стал мочиться прямо на Фермина. Тот не шевелился, похожий на груду старого тряпья. Пока Фумеро изливал свой щедрый поток на Фермина, я по-прежнему не мог сказать ни слова. Закончив, инспектор застегнул ширинку и подошел ко мне. Он был весь в поту и тяжело дышал, один из полицейских протянул ему платок, и Фумеро вытер лицо и шею. Потом он приблизился ко мне вплотную и впился в меня взглядом.
— Ты не стоишь такого мордобоя, малец. Это проблемы твоего друга: вечно он вступается не за тех, за кого надо. В следующий раз я его уделаю по самое некуда, и виноват будешь ты.
Я был готов к удару, к тому, что пришла моя очередь, и в глубине души даже ждал этого. Мне стало бы легче, побои избавили бы меня от стыда за то, что я и пальцем не шевельнул, чтобы помочь Фермину, а ведь он получил за то, что защитил меня, как всегда.
Но Фумеро не ударил, лишь посмотрел с презрением и потрепал меня по щеке.
— Не волнуйся, малыш, О трусов я руки не мараю.
Полицейские расхохотались, радуясь тому, что спектакль окончен. Они явно хотели оказаться отсюда как можно дальше и так и ушли в темноту, смеясь. Я бросился к Фермину, который пытался подняться и нашарить в грязной воде выбитые зубы. Кровь была у него повсюду: на губах, на веках, шла из ушей и носа. Увидев меня живым и здоровым, он еле заметно усмехнулся, и я подумал, что умру на месте. Я упал перед ним на колени и осторожно поддержал, а весил он даже меньше, чем Беа.
— Фермин, боже мой, надо в больницу…
Тот отказался наотрез:
— Отвезите меня к ней.
— К кому, Фермин?
— К Бернарде. Если я и сдохну, то хоть у нее на руках.