ЧАСТЬ V
– Просто не обращайте внимания, и он уйдет, – сказал кто-то.
От неожиданности я соскочил с табурета, тот закачался и упал.
“Не может быть!”
Поставил табурет на место, повернул голову.
Действительно, инвалид-нищий, только что сидевший на улице, исчез.
– Ну что вы, что! – Ее темные глаза излучали ровный янтарный блеск. – Сами же с собой по-русски разговариваете.
“Так вот и сходят с ума”. Я сел за стойку, поднял глаза. Но женщина, говорившая по-русски, была не призрак. Она не сводила с меня глаз, одновременно вытирая полотенцем стакан. От нее исходил аромат коньяка и благовоний.
– Может быть, хотите, чтобы вас ущипнули?
Я показал глазами на бутылку:
– Налейте.
Она опустила стакан с таким видом, будто это гиря, которую надоело держать. Аккуратно нацедила из бутылки рюмку. Открыла банку с водой.
Пена от колы шипела и быстро оседала.
Пока она доставала лед, я украдкой разглядывал ее. Невысокая, с округлыми бедрами. Моя ровесница, хотя выглядит на тридцать. Ноги в черных рейтузах короткие и стройные. Маленькая грудь под рубашкой смешно торчит. Плавные, разглаженные черты лица выражают иронию и вместе с тем невероятно серьезны. Глаза, их густой оценивающий взгляд.
Кого она мне напомнила? Или каждый, кто заговорил бы со мной по-русски, выглядел знакомым?
– Мины, эхо войны… – Остатки пива стекали в стакан. – Знаете, сколько таких? – Лимон полетел в мусорный бак. – Вы еще детей не видели. Или видели? Их возят в игрушечных колясках. Когда ног нет…
Она засмеялась горьким отрывистым смехом, каким смеются отчаявшиеся циники.
– Да, видел. – В южной ночи мой русский звучал тарабарщиной.
– Когда первый раз встречаешь такую коляску, кровь останавливается. – Она кивнула. – Перестаешь понимать, зачем жить. Если такое возможно – зачем жизнь? Какой в ней смысл? Еще?
– Что?
В моем стакане снова блестел ром.
– А потом понимаешь, что эти люди уродливы только физически. Пусть инвалид, калека – а в душе мир и порядок. Странно, правда? Другой давно бы озлобился, превратился в нервную скотину. А тут полная гармония, равновесие. Нашим такое не снилось.
– Откуда вы знаете? – Промокшая рубашка прилипала к спине.
Я вспомнил липкую кожу девушки, с которой был всего час назад. Ее волосы – твердые от лака, как они касались моей кожи.
Ее подбородок дрожал в беззвучном смехе.
– Понимаете, у иностранца здесь выражение глаз другое. Блеск во взгляде появляется – особый, тусклый. Победный. Люди с таким взглядом думают, что все познали, что они боги, а не заурядные столичные невротики. Что избавились от своих страстей и страхов. А все наоборот, хвост виляет собакой.
– Вы про меня? Про мой взгляд?
Она извинилась, отвернулась – чтобы сменить музыку.
“Где я мог ее видеть?” – снова попытался вспомнить.
Проигрыватель щелкнул, заиграла новая музыка, на этот раз регги.
“Просто случайно встретились в городе… Красивая европейская женщина, вот и запомнил”.
– Вы-то как сюда попали? – Соскучившись по музыке, я невольно принялся отстукивать такт.
Вместо ответа она пальцами начертила в воздухе рамку.
– Вот гора, видите? – показала себе за спину. – Гора одна, а все смотрят на нее по-своему. Моя цель – понять, что это значит, смотреть на одну гору по-разному. И сколько их всего в таком случае, этих гор?
На улице давно стояла ночь, никаких гор не видно.
– Успешно? – Я сделал вид, что понял.
– А вы правда хотите слушать?
Столько времени один, глупый вопрос.
Она подвинула мне бутылку, откинула волосы.
– Хочу, конечно! – не вытерпел, выкрикнул.
– Странно, правда?… – Она словно продолжала свою давнюю мысль. – Когда хочешь рассказать с начала – смешно и странно. Потому что его нет, “начала”. Одно цепляется за другое, второе за третье, и так до бесконечности – вот и выбираешь середину. Второе действие.
Я показал жестом, что готов слушать любое действие.
– Если “начало” условность, пусть оно будет вдвойне условно. Что может быть условнее театра? Вы любите театр?
“Театр, театр…” В памяти всплыло одутловатое лицо актрисы, игравшей в кино с таким названием.
– Не помню, – пожал плечами.
– Хотите, расскажу ваш случай? – Она обрадованно щелкнула зажигалкой.
– Да.
Дым от сигареты ударился в стойку и разошелся кругами.
– Вы много-много лет не ходили в театр. С юности, со студенческой скамьи – когда бегали вместе со всеми на те постановки. А потом пришло новое время, и вы решили – почему бы нет? Жена через друзей-артистов достала билеты, и вы пошли на модную премьеру. Но от того, что вам показали, вы пришли в ужас. Вас охватили паника и стыд, стыд и разочарование. Как знаменитые люди, которых вы помните по любимым фильмам, могут вытворять такое? Как зрители смотрят на это и даже хлопают? С тех пор вы предпочитаете пластический театр.
Затянулась, неловко запрокинула голову.
– Театр, где нет слов. Нет имен. Нет героев.
Я безразлично пригубил из стакана.
– Друзей-художников, – поправил.
– Художников?
– Жена достала билеты через друзей-художников.
Честно говоря, для театра в моем сознании место отсутствовало.
– А между тем настоящий театр существовал. Помните… – Последовала простая русская фамилия. – Он забрал меня прямо с курса. Если тогда вы жили в Москве, то слышали про эту постановку.
Название спектакля действительно было на слуху.
“Вот почему лицо знакомо…”
– Пьеса молодого, никому не известного автора, сюжет из современной жизни, гениальные выпускники, готовые сворачивать горы, – и вот, пожалуйста, за полгода до смерти классик делает шедевр, закрывает за
собой дверь эффектно, громко, переиграв молодых и старых. Ну а мы остаемся…
Я поймал себя на том, что невольно повторяю ее фразы. Наслаждаюсь тем, как по-московски она тянет гласные. Как быстро, глотая слоги, проговаривает длинные предложения. Время от времени мне удавалось перехватить ее взгляд, и я опускал глаза – настолько прозрачным и темным он был. Иногда в глазах читалась насмешка, иногда неподдельная радость – и досада, страх, что эту радость с ней не разделят или посмеются над ней.
– А потом все покатилось в пропасть. – Она смешно пожевала губами. – Как тогда все разваливалось – помните? Дух захватывало, как разваливалось. Под музыку и шампанское. Только мы ничего не поняли. Русский репертуарный театр умирал – а мы пили портвейн, цитировали Гоголя, сцены на бульваре разыгрывали, идиоты несчастные, а когда очнулись, огляделись, протрезвели – театр кончился, исчез, как будто его и не было. После классика в театр назначили министерскую сошку, ничтожество, и он сразу снял наш спектакль – кому нужны неприбыльные постановки? Да и публика наша успела к тому времени поостыть, поредеть. Новый быстро поставил несколько шлягеров с народными – для новой публики, а про остальные постановки забыли, как будто ни классика, ни спектаклей, на которые полгорода ломилось, не существовало.
Теплое пиво полетело в щель между досок, на стойке появился чистый стакан.
Мы переглянулись, чокнулись.
– Одно время мы думали, новый перед нами, молодыми-легендарными, пасует, стесняется. Специально, из зависти, задвигает в угол. А про кукол элементарно забыли, куклы висели в шкафу, куда никто не заглядывал, – а что может быть страшнее для актера? Кто-то тихо спивался, уходил в другую профессию, подруги стали повально рожать – от безысходности, чтобы как-то переменить участь. Я… В театре это называлось “играть матросов, проституток и других посетителей бара”. К этому списку я добавила еще один пункт: “тень тапера”. Ниже падать было просто некуда.
В ее голосе звучали горечь и отчаяние – словно то, что она рассказывала, случилось не пятнадцать лет назад, а недавно.
– Но перейдем к следующему акту. Действующие лица, внимание! Один начинающий, но уже популярный демократический лидер, его охрана, наш режиссер и куклы, которых достали из шкафа. И вот этот лидер – а в стране тогда еще наблюдалась многопартийность – заказывает наш спектакль, ту самую постановку.
– То есть продвинутый был человек. – Теперь пришла моя очередь наливать ром.
– Или помощники умные, не важно! Слушайте, что происходит дальше. Новый, конечно, согласен – такие деньги! И наш спектакль быстро реанимируют, штопают костюмы, собирают из реквизита, что еще не растащили, и мы начинаем репетировать. Вспоминаем прошлое – гордые, что сыграем для цивилизованной, европейской партии, внесем свою лепту в строительство “свободной России”. Смешно, правда? Теперь, когда все так банально закончилось…
– Никто не пьет, все только курят, наконец дают первый звонок, по трансляции голос помрежа: “Прошу всех к началу спектакля”. А я вдруг понимаю, что в динамике тишина, из зала ни звука – хотя зритель давно должен сидеть и даже хлопать от нетерпения.
От щелчка кольца на ее пальцах громко звякнули.
– Что такое? Почему? Я поднимаюсь к осветителям. “Что случилось?” Выглядываю в окно и вижу, что в театре никого нет! Что подо мной абсолютно пустой зал!
Она распахнула руки, чтобы обнять невидимое пространство.
– А потом заметила, что нет, имеется в партере человек, и накрыт этому человеку стол – прямо в зале, на креслах накрыт, и что человек этот спокойно выпивает, закусывает. И тогда я понимаю, что никакой партии не будет. Что играть мы будем для этого неприметного господина. Вот этот опрокидывающий стопку человек и есть наш зритель, наш заказчик.
Она опустила голову, и пряди ее черных волос упали на мокрую стойку.
Я невольно протянул ладонь, чтобы убрать их.
– Сперва я отказалась, но меня уговорили, уболтали – один раз сыграем для пупса – наши его уже окрестили, – зато спектакль вернут, и будем собирать аншлаги. Актер, он ведь такое существо, на все в душе согласен. Вот и я согласилась. Гадко было на душе, конечно. Скверно. Но потом даже весело, как на репетиции. Однако самое интересное случилось во втором действии. В антракте нас попросили собраться за сценой, к нам вышел охранник и произнес одну фразу.
“Он будет лежать”, – сказал он.
– То есть? – Я вопросительно поднял глаза.
– То есть когда мы начинаем, я вижу, что человек в партере спит,
буквально – лежа прямо на креслах, и даже подрагивает плечом от храпа. Так что доигрывали мы спектакль под громкое сопение русской демократии. Когда пошла финальная музыка, он проснулся и даже пытался хлопать, что-то кричал – но охрана подхватила и вытащила. А я смотрела ему в спину и понимала, что мои отношения с театром кончились. Не потому что театр развалился, как я раньше думала, а потому что исчез зритель и мы давно играем перед пустыми креслами, перед спящим залом.
– И вы, конечно, ушли из театра…
– Я подала заявление через месяц – чтобы мой уход не связывали с этим случаем, не хотела почему-то, не знаю… Тогда многие из молодых уходили, никто на мое исчезновение не обратил внимания, и я пустилась в свободное плавание.
Она прикусила губу.
– Опуская подробности, сразу переходим к следующему действию – вы не обидитесь? Наступили времена, когда наши банкиры наконец поняли, что спальни в стиле “мадам Помпадур” – это пошлость.
Я откинулся на спинку, заложил руки за голову. Приготовился к новому рассказу.
– Это сейчас они стараются быть неотличимыми, не высовывать голову, чтобы власть не заметила, не раскулачила, – а тогда все хотели показать себя. Их можно понять, ведь столько лет под одну гребенку жили. Столько…
– И что же вы сделали? – Мне не терпелось слушать дальше.
– Помните, тогда по видеосалонам показывали западное кино? Дешевку, чепуху второсортную? Которую сегодня без смеха смотреть невозможно?
– Конечно. – Я вспомнил, как студентами мы бегали “на эротику”.
– В тот год я рассталась с молодым человеком – тем самым, который написал пьесу. Мы познакомились на читке, потом жили вместе у него на Щелковской, а когда спектакль закрыли, наш роман распался тоже, сам собой – так бывает, когда отношения держатся на общем деле, на одной премьере. В общем, зализывать раны я уехала в Юго-Восточную Азию – тогда это направление только открыли, русских на пляжах практически не было, и я купила билет. Бангкок, острова – сначала, конечно, было страшно и непривычно, я ведь ничего, кроме Югославии, не видела, да и там – ну что это за путешествие? – девочку пригласили на съемки детского фильма… А тут целый мир, обратная вселенная, где все по-другому, но для тебя почему-то предусмотрено место, вот что удивительно. Мир без мелодрамы, без нервов; планета, где жизнь – вы не поверите! – сама собой налаживается.
Она опустила глаза, провела пальцем по стойке. Помолчала.
– В детстве я ходила в художественную школу, поэтому просто нарисовала им то, что хотелось. Кресло – то самое, помните? – в котором Эммануэль с прислугой. Потом торшер и кушетка, плетеная этажерка…
– Погодите, вы только что говорили…
Недокуренная сигарета сломалась, она отодвинула пепельницу.
Спокойно и медленно объяснила…
– В этой деревне делали плетеную мебель. Я нарисовала торшер и кресло. Нашла переводчика, поговорила со стариком, хозяином, тот позвал невестку и сыновей – они работали вместе. Дело было за Москвой – где продавать такую мебель? – нашла салон на Фрунзенской, арендовала угол. Отправить пару кресел из Бангкока ничего не стоит, они легкие – заматываешь в пленку, вешаешь бирку “Fragile” и сдаешь в багаж. Старик отдавал мне кресло за копейки, а в салоне такое уходило по тысяче. И не забывайте, что тогда это были другие деньги…
В наступившей тишине мы оба пересчитывали в уме те деньги.
– На первый капитал я купила квартиру на Новокузнецкой, в ротонде с круглыми окнами – меня с детства интриговали комнаты с круглыми окнами, – потом машину, потом стала тратить на поездки.
Названия улиц и станций метро, города и рестораны – то, о чем она говорила, я не мог наполнить смыслом. Для этих вещей в сознании просто не осталось места. Оно отсутствовало, как если бы речь шла о других планетах, других цивилизациях.
– …В хорошем месте, по Казанской дороге. И я согласилась. Не понимая, во что ввязываюсь, приняла решение. А потом…
Она положила руки мне на ладони, заглянула в лицо.
Я вздрогнул – в ее глазах читалось смятение.
– Скажите, а вам не приходило в голову, что то время хоть и смутно и тревожно – а было в нем что-то библейское? Когда завеса рвется и видно – далеко-далеко? Я ведь воображала себя Иовом, даже решила, мне, как Иову, от Него все наказания.
– А как же дом?
– Вот и вы смеетесь… Уходите от ответа… Ладно! Итак, я решила начать с дома, раз уж с театром не получилось, построить на участке дом, уехать из города – тем более что Москва уже тогда была чужим городом. Конечно, теперь это кажется смешным, наивным. Мы же тогда не знали, что через десять лет к нам приедет вся Средняя Азия. Что город просто уничтожат, сотрут с земли, а потом отстроят заново и нам придется жить в этих уродливых декорациях.
– То есть масштаб бедствия…
– А вам? – Она отпустила мои ладони, скрестила руки. – Что происходит вокруг – у вас когда глаза открылись?
Действительно, речь шла о болезненных, важных вещах.
Но что меня с ними связывало? Я промолчал.
– Пора жить своей жизнью, решила я, – подальше от тех и этих. Тогда мне по наивности казалось, что так можно – быть самой по себе, свободной. Вот вы – знаете, что такое построить дом? Настоящий, зимний?
С канализацией и водопроводом? Бедствие размером с огромный кусок твоей жизни. Я приезжала на стройку по три раза в неделю, торопила рабочих, уговаривала. Во все подробности входила, плакала по ночам от отчаяния, что ничего не получается, что все сроки пройдены, что меня попросту обворовывают. А когда достроили, я не смогла даже войти в него, потому что дом существовал сам по себе и мою пустоту заполнять не собирался, как будто здесь кто-то умер. Дом был – как вам сказать? – предназначен для других целей, мной построен, на мои деньги – да, но не для меня или для меня, но другой, той, о которой мне пока ничего не известно.
– Знакомое ощущение…
– Я ведь к тому времени много лет жила одна. Открыла для себя мир морских курортов, спа-отелей. Горнолыжные спуски. По ресторанам, по клубам ходила. Это ведь мир, заточенный под одиноких обеспеченных людей, – Европа! И я занялась исследованием этого мира. Одиночества, которое он так тщательно в людях возделывал.
По улице прокатился рикша, кто-то открыл и закрыл ставни.
Она замолчала, недовольно посмотрела на улицу, словно любой звук или постороннее движение могли помешать тому, что происходило между нами в эти минуты.
Звук затих, она продолжала:
– Когда границы моего одиночества стали вполне осязаемыми, я решила раздвинуть их. Бросила Европу, заперлась дома – Интернет, наркотики, музыка. Несколько случайных связей – и снова Интернет и музыка. Фильмы. И знаете что? При таком образе жизни тебе вскоре ничего не остается, как перейти границу, сделать еще один шаг, на этот раз последний – или первый, как вам удобнее. Стать окончательно свободной.
Я вдруг поняла, что покончить с собой – не химера. Насколько это близко, просто – наложить на себя руки! Не от несчастной любви или со стыда, от позора или нищеты. Не от болезни – а просто от сознания бессмысленности жизни. От того, что ты просто не понимаешь, зачем продолжать этот спектакль, ради чего каждое утро открывать глаза, готовить завтрак, идти в душ. Укладывать волосы. Сознание этой бессмысленности невероятно обыденно, до обидного неромантично, я хочу сказать. Некрасиво. Единственное отличие от остальных вещей – в том, что это сознание поглощает тебя без остатка, не отпускает. Держит – как наркотик. Вытесняет все остальное, не оставляя места ничему, что не оно.
В такие моменты на душе становится тихо и ясно – страшно ясно до самых дальних углов, как будто внутри у тебя образовался осенний пейзаж, где видна каждая веточка, каждая травинка, и все они облеплены льдом, замерзли. Оледенели.
– То есть вы были готовы накинуть петлю…
– Нет-нет, никаких мелодрам с газовыми колонками! – Она отмахнулась, рассмеялась – как если бы мы говорили о простых вещах. – Что вы! Просто одна лишняя таблетка, одна лишняя рюмка, и все произойдет в полусне. В дреме. Ты уйдешь отсюда с блаженной улыбкой под звуки небесной музыки, ты переедешь – как путешественник – из одной хорошей гостиницы в другую, из одних апартаментов в соседние.
– Откуда вы знаете, что соседние будут удобными?
Она посмотрела на меня коротким испытывающим взглядом – не смеюсь ли я?
И тут же опустила ресницы.
– В общем, вместо участка на кладбище я получила землю, кусок соснового бора. Дом. От последнего шага меня спас инстинкт собственника – представляете? Что угодно, только не самоубийство, кричал организм, и разум внял. Отступился. К тому же я убедила себя, что уходить из жизни, не испробовав на прочность одну из главных ее схем, глупо. Я решила превратить воображаемую веревку в семейный хомут, в ошейник. Я стала искать мужа.
Из-за тряски казалось, что рикша мчится по улице с огромной скоростью.
Под тентом сидел человек в бежевой шляпе. Это был “ковбой”. Откинувшись на подушке, он обнимал девушку, и я сразу узнал “лыжницу” – по белесым бровям, которые светились на обгоревшей коже даже в сумерках.
Я расхохотался, захлопал в ладоши.
– Браво! – закричал им вслед. – Нет, вы видели?
Но ответить она не успела, в бар вошла другая пара.
“Серфер” преувеличенно развязным тоном заказал виски, вытащил на улицу кресла, усадил “азиатку” (это была она). “Азиатка” зажала стакан со льдом между коленок.
Лед тихо позвякивал.
– Чему вы удивляетесь? – Моя собеседница “очнулась” первой, ее глаза сузились от беззвучного смеха. – Люди здесь быстро теряют точку опоры. Несколько дней – и все, чему учили в школе, забыто. Свободное плавание.
“Серфер” осторожно обнял “азиатку”. В его жестах читалась неловкость человека, который не знает, как вести себя в новых близких отношениях. “Азиатка” чувствовала это и виновато улыбалась, втягивая голову в плечи.
“Что сейчас происходит с ним? – Мне вдруг страшно захотелось влезть в шкуру „серфера”. – Что он чувствует?”
В ответ на мои мысли “девушка” обернулась, презрительно смежила веки.
Узкий рот искривился в полуулыбке.
– Если это не счастье, то что тогда – счастье? – Она тихо похлопала меня по руке.
Я повернулся.
– А ведь если бы этому парню сказали, что через неделю он будет спать с lady-boy…
“Серфер” выпрямил спину, насторожился. Мы склонились над стаканами.
– А той даме… – Она сделала глоток, откинула волосы.
– Вы говорили, что инстинкт победил эмоцию. – Мне вдруг пришла странная мысль. – Тогда, с домом. А здесь – посмотрите – наоборот, эмоция торжествует. Очень важный момент. Как это связано с человеком? В какой момент закладывается эта функция – победы над запретом? Когда, при каких обстоятельствах она включатся и заставляет человека переходить границу? Дана ли она от рождения, приобретается с опытом? И каким опытом в таком случае? До какого состояния должен дойти нормальный человек, чтобы эта функция в нем сработала – я хочу сказать?
И что там, с той стороны границы?
Она как будто ждала моих вопросов.
– Я бы спросила по-другому: а есть ли с той стороны точка опоры? Или там тоже пустота и отчаяние? Поношенные вещи? Знаю, что вы об этом. Люди нашего поколения думают о таких вещах постоянно. Знаете, мне кажется, что с той стороны не пустота. Не бессмыслица. Наоборот, я уверена, что с той стороны начинается новое человекознание. Целая наука жизни – когда человек переходит свою границу и видит себя со стороны. Находит в себе другого. Становится другим. Это и есть новое человеколюбие – если хотите. Ведь если другой есть во мне, значит, чужой другой неприкосновенен, как я. Другие не хуже или лучше, выше или ниже – а разные. Это простая истина, да – но с каким трудом она открывается тебе! Посмотрите, сколько в нем нежности и робости, по сравнению со вчерашним циником это же другой человек, и он счастлив…
– А “она”? – Я покосился на “азиатку”.
– Просто хорошо проводит время плюс чаевые.
– Значит, в какой-то момент клиента ждет наказание разочарованием…
– Естественно. – Ее плечи вздернулись. – Такова плата.
– То есть опять пустота, одиночество?
Она вскинула брови, на лбу образовались узкие морщины:
– И да и нет! Ведь теперь у него есть это знание, опыт. Это новое чувство, о существовании которого он даже не подозревал. Это, я думаю, стоит любого разочарования. Это и есть награда.
– Итак, я искала хозяина, тем более что кандидатура имелась, я себе уже успела придумать, нафантазировать будущего супруга. Владелец дизайнерского бюро, офис напротив – молодой, высокомерный, снисходительный, неглупый. Что еще? Всегда хорошие неброские вещи, в лифте “здравствуйте” с легким насмешливым поклоном – мальчишка, в сущности, но это ведь и притягивает! Принято считать, что женщины любят солидных, но любая самостоятельная женщина выберет мальчишку, поверьте мне. И я решила, что влюбилась. Стала следить за ним из наших окон – на Фрунзенской, вы помните, – движения, жесты выучила наизусть: как он распахнет дверь, занесет ногу – и как лениво оглядится – а сейчас сядет, резким движением пристегнет ремень (мне почему-то нравилось, что он пристегивается) – как поправит зеркало, покрутит радио.
…Я вдруг вспомнил историю своей женитьбы.
“Кто чьей жертвой стал?”
“Кто кого использовал?”
– И вдруг он проявил инициативу – сам. Предложил подвезти, пригласил в ресторан, а после попросил, чтобы я показала ему домашнюю мебель, “наверняка все лучшее вы оставляете себе”. Мы поднялись, дальше все как в плохом спектакле, сразу после постели он перебрался в кухню, где быстро напился и выложил, что его бизнес “прижали” и выхода нет, а у него долги, и жена ждет ребенка, и сотрудники, за которых он отвечает, и теща-полковник (на нее он почему-то напирал особенно).
“Не можете ли вы помочь?” – всхлипывал.
Нет ли у меня связей?
За один вечер из холеного мальчишки он превратился в ребенка, который не понимает, за что его наказывают.
– И что вы решили? Пожалели? – Я представил себя на его месте.
– Дело не в жалости, я решила помочь назло системе, которая такое устраивает.
Она снова взяла меня за руку, сжала.
– Моих предков эта система сгноила в лагерях, а теперь, кажется,
строит планы на меня. Этого мало? Или у вас по-другому?
Костяшки на ее пальцах побелели.
– Похожая история… – ответил я.
Она убрала руку.
– Я дала ему несколько телефонов. Как он ими воспользовался? Не знаю. Просто в один прекрасный день они с женой зашли в офис и долго благодарили – не уточняя за что. А я смотрела на них и про себя смеялась и чуть не плакала, едва сдерживала слезы. В общем, с семейной жизнью ничего не вышло, но кризис миновал, теперь я была готова к новой роли – одинокой хозяйки большого дома. Поехала и купила двух щенков, ротвейлера и восточноевропейскую – Варю и Асю, зажили втроем, одна в доме, другая на улице. Мужичок из поселка, тихий строгий пьяница, помогал по хозяйству – косил траву, следил за котлом и бассейном, поливал газоны. Дом, он ведь как корабль, где на тебе и штурвал, и ресторан, и машинное отделение. И я потихоньку втянулась – через год в городе жить не могла, уезжала при первой возможности. Старых подруг у меня не осталось, а новых я не завела, так уж вышло. Единственный человек, который ко мне приезжал, – мой старый приятель, с которым мы в детстве сыграли в одном фильме, а потом какое-то время работали в театре. Он исчез, пропал – встретились мы только спустя жизнь на каком-то мероприятии или тусовке, не помню, – и я вдруг почувствовала, что эта связь пульсирует, на той детской истории живет и держится. Именно эта связь оказалась прочнее всего, что случилось в жизни, – странно, правда? Тогда-то я и почувствовала, что прожила не одну жизнь, а несколько…
Я пожал плечами:
– Свойство времени.
Она покачала головой:
– Сколько надежд у тебя было – это тоже свойство времени? – Незаметно перешла на “ты”. – Или ты никогда не думал, что мы будем жить по-человечески? Цивилизованно – как свободные люди? И кто-то другой, а не ты, пришел в отчаяние, когда понял, что ничего не вышло? Что история дала круг и мы вернулись в старое гнилое русло? И делать с нашим опытом, таким “уникальным” и таким “историческим”, -
нечего?
– Мы остались собой, – ответил я. – Это и есть наша заслуга. Наше достижение.
Отпив глоток, она часто-часто закивала:
– Да! Раньше я тоже так считала. Но подумай трезво, ведь собой-то мы как раз и не были. Чем угодно – да, были. Тысячи ролей перепробовали, переиграли. А свою так и не нашли. Собой так и не стали.
– Ерунда! – Теперь пришла моя очередь перебивать ее. – Быть собой и означает – быть разными. Другими. Выбирать роль, которую считаешь нужной – а не ту, которую тебе навязывают. Если это не стержень – то что тогда стержень? Что тогда опора?
Я перевел дыхание:
– Мы к этому типу человека – новому, состоящему из многих! – невероятно приблизились. Откуда в нас это? Не знаю! Может быть, потому что наши отцы выросли после войны, без отцов. И никто не давил на них, не диктовал. Не направлял куда следует. Вот и мы тоже не умеем диктовать. И себе диктовать никому не позволим. К тому же вспомни, на какое время пришлась наша юность. Свобода! Окно в мир открылось, на нас – тепленьких, нежных – обрушились вселенные, о существовании которых мы знали только по телевизору и не мечтали увидеть…
– А потом свет погас, окно в мир замуровали. – Она опустила голову, обняла себя за плечи. – И мы остались – в темноте, никому не нужные, чужие в собственном доме…
– Я построила дом, – начала медленно. – Я собиралась жить в нем от всех подальше. Но в один прекрасный день наш губернатор сбегает, и на его место ставят нового. Поскольку район уже обворован, новому брать нечего. Тогда он объявляет задним числом нашу землю “особой экологической зоной” и признает сделки при старом губернаторе незаконными. После чего мне в почтовый ящик бросают бумагу, которая переворачивает мою жизнь – потому что по этому документу выходит, что никаких прав на землю я не имею, дом построила незаконно, поэтому должна вернуть ее – или выкупить заново, но уже по новым расценкам “особой зоны”.
Я посмотрел на улицу – “серфер” и “азиатка” усаживались в рикшу.
Она проводила взглядом машину:
– Пришлось отдать дом и вернуться в Москву. Чтобы не сойти с ума, решила быть поближе к людям. От депрессии – и того, что с ней обычно приходит, – спрятаться, найти службу. “Требуется осветитель, навык работы необязателен” – я отправилась по первому объявлению и в один день стала осветителем на федеральном телеканале. Так началась моя новая жизнь, на колесах. В абсолютно мужской компании.
– И как эти люди вас приняли? Какие вопросы задавали?
– Главное было поставить себя на нужное место. Я намекнула редактору, милейшему, как все интеллектуалы-пьяницы, господину, что не совсем та, за которую выдаю себя. Что была вынуждена исчезнуть из города. И пусть он, как порядочный человек, не выдает меня. Дальше все произошло как и предполагалось: редактор в тот же вечер рассказал обо мне всей группе, и больше мне вопросов не задавали.
А я, наоборот, за ними наблюдала. Вот последний магазин перед отъездом в таежный монастырь – все закупаются, в монастыре ничего ведь нет. Вот режиссер, пожилой уже человек, стоит перед водочной полкой, теребит усы. Две? Три? И какой? И хватит ли денег? Друзья его давно в Каннах, пожинают лавры – а он на заштатной передаче, за копейки. Две? Три? Не тоска в глазах, не злость – а безразличие. “Поскорее бы закончилось”. А это шофер, много лет зашит и потому раздражен на весь мир. Кефир, печенье. Ведущий, надутый гусь – “добро пожаловать в волшебный мир провинции”. Кстати, напрасно он суетится, бегает – вина для барина в магазине нет, не пьют в этой глухомани вино. И закупает барин, как и все, – водку, потому что чувствует, спать ему сегодня не в отдельном номере на чистых простынях, а в холодной келье и без водки с этим кошмаром ему, городскому пижону, не справиться. Ну и инженер, обычный московский парень из новостройки, вчерашний школьник, еще ребенок. В корзинке ликер “Аморетто”, конфеты. Спрашивается, зачем ему в монастыре ликер “Аморетто”?
– Может быть, для вас? – Я взял ее за руку. – Не задумывались? Что малолетняя шпана может иметь виды на умную и красивую женщину?
Она осторожно освободила ладонь.
– У вас есть дети? – спросила.
Я хотел крикнуть, заорать на всю улицу. Но вместо этого промолчал, втянул голову.
Чтобы унять комок в горле, отвернулся, вылез из-за стойки.
Постоял на пороге, глядя сквозь слезы на мутные звезды.
– Вам плохо?
Обогнув стойку, я подошел к ней и обнял. Несколько секунд мы стояли молча, не двигаясь – словно боялись пошевелиться. Наконец она выскользнула, повернулась ко мне.
Губы пахли лимоном, и мы целовались, пока запах не исчез.
Спальню разделял марлевый полог. Кровать, почти квадратная, была застелена белым покрывалом и продолжалась в зеркале.
На сундуке горел светильник.
Я представил, как на рассвете внесу ее, полусонную. Как отдерну полог и мы ляжем на холодную простыню. Как моя ладонь будет скользить по ее коже. И как ее тело выгнется мне навстречу.
Неизбежность этого события наполняла меня покоем. Мне не хотелось торопить его – наоборот, я желал испытывать радость этого покоя как можно дольше.
– Ты идешь? – За занавеской чиркнули спичкой. – Где ты?
Я услышал потрескивания фитиля, поднял занавеску – и вышел на террасу.
Я вышел на террасу и ахнул – далеко внизу горели сотни огоньков, а над головой мерцали крупные звезды.
– Удивлены? – Пламя свечей колыхалось на низком столе, как стайка рыб. – Это долина…
Она неразборчиво произнесла название.
– …Нижний город – внизу, где течет река, а здесь верхний. Вы не знали?
Я подошел к перилам, перегнулся. Странно, что она снова перешла на “вы”.
– Местные жители, кто побогаче, живут на два дома. – Обстоятельно, словно заглаживая то, что произошло минуту назад, объяснила: – Зимой внизу, где теплее, а летом – наверху. Простая философия.
Кресло хрустнуло, она закинула ногу на ногу. Щелкнула зажигалкой.
– Будете? – В ее пальцах дрожала трубка.
Я затянулся, положил трубку в пепельницу.
Снизу все громче тявкали собаки, и скоро вся долина гудела от лая.
Она перехватила мой взгляд:
– Когда в горах откликается каждая складка, три собаки превращаются в стаю.
– Вы хотите сказать, что собака лает на собственное эхо? – Я услышал свой голос.
– Да!
– Всю ночь говорит сама с собой?
– Почему всю ночь? Всю жизнь.
– Слушайте, а давайте пойдем к ней! – Дым с непривычки ободрал горло, я закашлялся. – Скажем, что никого там нет. Что это эхо!
– А если для нее это смысл жизни? Не растерзает ли она вас, если отнять его? После того как вы откроете ей правду – не перегрызет ли горло? Я бы растерзала…
– А может быть, скажет “спасибо”?
– Истина, как обычно, посередине.
Мы расхохотались, она откинувшись на кресле, я – сбросив тапки.
– В том смысле, что истина черпает из обоих источников.
Собаки затихли, она подняла палец к губам.
Из-под навеса выкатилась гнутая, как расплавленная пуговица, луна. Ее свет тут же заполнил складки гор. Из темноты выступили силуэты вершин и склонов. Они напоминали декорации, грубо вырезанные из картона, а терраса – небольшую уютную сцену.
На свечку спикировал мотылек и тут же упал в лужицу воска.
Следом метнулся другой, третий.
– А ведь это метафора. – Я перешел на шепот. – Схема нашей жизни. Если представить, что реальность есть порождение разума, с кем всю жизнь мы разговариваем? На кого лаем?
Она сдула мотылька, который трепыхался на столе.
– Знаете, в чем главная особенность их религии? – Поправила фитиль. – Они превозносят верховного бога как властелина мыслей. Не полей, лесов и рек, как в других системах. А мыслей! Любопытно, правда? И удивительно верно. Ведь если мир заключается в разуме, достаточно управлять мыслями. Тогда человек сам вылепит мир – и принесет его к твоим ногам.
Я слушал ее и поражался. Человек, имеющий те же взгляды, что и я, свободно говорил о вещах, выразить которые мне никогда не удавалось. То, что выглядело запутанным в той жизни – что требовало интеллектуального усилия и специального знания там, - при встрече здесь прояснилось. Стало явным само по себе – как будто всегда во мне находилось, но было спрятано. А еще я вспомнил цыганку. И подумал, что с этой женщиной мне так же легко, как с той – в Вене.
– Я пришла к этому с другой стороны, с театральной. Вы заметили, что здесь в каждой деревне по несколько храмов? И что боги в этих храмах изображаются спящими? Гениальный ход главного, правда? Пока боги спят, пусть в них играют люди. Пусть приводят богов в движение – но только мелких, незначительных. Второстепенных. Мне это напоминает репертуарный театр – так умный режиссер мотивирует актера, создавая иллюзию, что от него что-то зависит. Так и здесь, только вместо актеров – люди.
– То есть задолго до Шекспира они открыли что…
– “…а люди в нем актеры”. Да! А теперь давайте представим, для кого играют эти люди. Для кого играют актеры?
– Для зрителя! – Я пожал плечами.
– А если зрителя нет?
– Как на вашем спектакле?
– Да.
– Для себя.
– Давайте начнем с первого – есть ли зритель в этом представлении? И если да, кто он?
– Бог, я полагаю, – тот, верховный.
– Хотелось бы так думать, как хотелось! Но – кто может быть уверенным в этом зрителе?
– Хорошо, тогда можно играть для себя. Капустник.
– А если зал пустой, а играть для себя наскучило? Да и пьеса старая, надоевшая?
– Знаете, если все плохо, актеры снимают костюмы – и идут домой жить обычной жизнью. Себя вспомните, да? Торгуют плетеной мебелью.
– Правильно! Но какую жизнь можно считать обычной людям-актерам в мире-театре? Куда человеку уйти со сцены, когда играть больше нет смысла? Где его дом, где его нормальная жизнь? Где его плетеные кресла? Если даже мыслями его управляют?
– Некуда, в самом деле.
– Потому что сцена и есть наш дом. Игра и есть наша жизнь. И мы играем. Играем, играем, играем. Перед пустым залом, надоевшие друг другу, в старом спектакле на пыльной сцене, с которой никуда не денешься.
От возбуждения на верхней губе у нее выступил пот, и мне захотелось слизнуть блестящие капли.
– Постойте, но ведь у актера есть две реальности: театральная – и обычная. Значит, альтернатива должна быть и у человека…
– …и они эту альтернативу открыли – за тысячи лет назад до нас с вами. – Она не давала мне говорить. – Мы не можем уйти со сцены, сказали они. Но. Мы можем погасить на сцене свет, выключить звук. Куклы больше не играют, не двигаются. Кому будет нужен такой спектакль? Кто станет его смотреть?
Ветер подхватил и развеял пепел.
Я видел в ее глазах смятение и восторг.
Отвечать не хотелось – я соглашался со всем, что говорил этот человек.
– Сознание человека требует новых реальностей, поскольку одна просто перестает удовлетворять его. Пустота – вот к чему приходит ваш рассудок, размышляя над ней. Пустота и хруст времени. Как с этим знанием жить? Что делать, если оно тебе открылось – а уходить в тишину и темноту ты не готов? Кстати, знаете, как я представляю себе время? Это древоточцы.
Она приложила палец к губам, и я услышал равномерный, густой треск.
– Цикады? – Звук исходил со стороны дома.
– Древоточцы! Миллионы невидимых существ. И они едят, едят, едят. И ничего с ними невозможно поделать. Не уничтожать же собственное жилище? Не убивать себя – ради того, чтобы убить их? И вот твой дом постепенно ветшает, стены становятся хрупкими. Пустыми внутри. А ты, зная, что скоро дом упадет на голову, все равно живешь в нем. Куда ты от себя денешься? Это и есть время. Это и есть жизнь человека.
Луна зашла за горы, теперь насекомые хрустели с каким-то промышленным азартом.
Мысль, что в любой момент дом и терраса могут упасть в пропасть, делала мир прозрачным, мысли – легкими, а наши тела – невесомыми.
– Новая точка зрения, новая декорация… – Она вздохнула. – Иначе мир просто развалится, распадется. Перестанет вызывать уважение – как заигранный, никому не нужный спектакль. Как только ты перестаешь играть и подходишь к пропасти – как только ты понимаешь, что не готов туда упасть, – надо сделать шаг назад.
Она провела по воздуху линию.
– Знаете, я ведь только потом поняла, зачем мне эта телепрограмма. Эти изнуряющие поездки в провинцию, съемки. А это смена реальности, о которой мы говорим с вами. Убогая убитая провинция – и новая реальность, может ли такое быть? Но это так, именно так. Человек ищет новые реальности инстинктивно – чтобы не упасть в пустоту, так? Целые индустрии придумал, чтобы себя этими реальностями обеспечивать. А тут целое море, не искусственное или покупное, а настоящее. Реальность, созданная временем и миллионами человеческих жизней, с которой ты можешь поступать по своему усмотрению. И я в эту реальность влюбилась. Сначала места себе не находила – как же так? как можно, чтобы такая красота и в таком убожестве? в такой разрухе? Потом от всей души презирала – за грязь, дикость. За человеческую тупость и алчность, из-за которых эта красота сгинула. А потом поняла, что не надо смотреть на все с позиции “дикость – не дикость”. Реальность, если она есть, – уже благо. Современному человеку, ему ведь именно провинции не хватает – в общем, философском смысле. Чтобы люди, вещи и слова были равными себе, своему первому назначению, изначальному смыслу. Не преувеличенными, или приниженными, или мнимыми – а мирными, спокойными внутри. Говорящими только за себя, о себе – не знаю, понимаете ли вы меня…
Она вопросительно вскинула брови.
– К тому же провинция еще и громадный резервуар тишины. Вы заметили, что здесь тишины нет? Возьмите местного человека и поставьте его на зимнее поле в Орловской губернии – он ведь сойдет с ума. Потому что для него это будет та же смена реальности, беззвучие!
Чтобы не утонуть в треске насекомых, надо было говорить, но она замолчала.
А я вдруг понял, что вернулся. Что каждое слово открывает во мне новый источник жизни. И эти источники наполняют меня теплом и силой. Когда я слушал ее, мне казалось, что я оказался дома после длинного путешествия, где со мной происходили вещи, поверить в которые невозможно.
“А значит, их просто не было…”
– Мне время представлялось по-другому, – начал осторожно. – Как лопасти, по-разному закрученные пластины, между которыми тебя несет, как частицу в ускорителе. В зависимости от скорости ты теряешь в весе, становишься прозрачным и пустым. Или ногой пошевелить не можешь…
– Ваше время выражало себя в событиях… – Она спустила ноги на пол, и я заметил крошечные ногти, покрытые темным лаком. – Это типично мужское время…
– Этими событиями были мои мысли.
– Значит, вы понимаете, насколько смешны люди, которые запрещают вот это… – Она кивнула на сверток. – Что такое обычная реальность? Всего лишь одно из химических соединений внутри вашего мозга. Реакция его молекул на другие молекулы, внешние. Главное ее достоинство – в том, что она привычна, дана от рождения и обжита, как старая квартира. Но где гарантия, что реальный мир таков, каким его показывают эти молекулы? И других квартир в доме не существует? Кто может утверждать, что мир, в котором в данную минуту находимся мы с вами, хуже или лучше того, который мы называем обычным? Сколько их вообще, этих миров в человеке? А ведь мы просто поменяли состав молекул…
Обугленный мотылек с треском упал рядом с подсвечником. Остальные бабочки метались над пламенем, создавая в воздухе светящийся рисунок.
– То, каким мы видим мир в “обычном” состоянии, – это взгляд муравья с верхушки муравейника. Так смотрит ребенок через замочную скважину в спальню родителей. Вы подглядывали в детстве? Помните? Какие-то куски, фрагменты, которые иногда меняют расположение, а иногда исчезают. Но что за этими фрагментами? Какой в них смысл? Вот мир, каким у нас принято видеть его – и каким его охраняют законы государства и религии. Но почему? Для кого охраняют? Ради каких целей?
– Наивная! – Ответ вертелся на языке. – Теми, кто понял, что эта реальность одна из тысячи, невозможно манипулировать. Не заставишь ходить строем, носить знамена и отдавать честь. Помните, я говорил, что “быть собой” значит “быть разным”? Главная особенность людей, как мы с вами – не спорьте! – что нам уже нельзя продать потребительскую корзину. Не выйдет – чтобы в ней ни лежало: новая реальность, современное искусство, политика или обычный хлеб с маслом. И знаете почему? Потому что мы приучены самостоятельно складывать свою реальность. Из разных реальностей – собирать себя по своему усмотрению.
– Значит, вы за легализацию? – Улыбнувшись, она сдула несколько сгоревших бабочек.
– Я серьезно! – отмахнулся. – Я за то, чтобы человек имел возможность использовать все варианты, которые в нем заложены. Я за право человека на эту возможность. Если запустить процесс медленно, гуманно, цивилизованно – чтобы люди не сошли с ума от свободы, которая на них в этом случае рухнет, – то и за легализацию, конечно.
– Однако наша с вами родина, кажется, выбрала другое направление…
В темноте хрустнула ветка, на перила взобралась мартышка и воровато огляделась.
Моя собеседница села вполоборота:
– Точка опоры, точка опоры. Всем нужна точка опоры. Знаете, почему в этой стране так много богов второго эшелона? Зачем их главный поставил наблюдателей в каждую ячейку жизни? Чтобы у человека ни на секунду не возникали вопросы о ее смысле.
– Это их боги, их смыслы. А куда бежать нам? От собственного сознания, от пустоты – куда спрятаться?
Сотни мотыльков вились над свечами, и мы сидели, беспрестанно отмахиваясь от них.
– Ваше знание, о котором вы говорите, и есть ваша точка опоры. Знание того, что опереться не на что, – это ведь очень много. А другого просто не дано. Услугами богов, есть подозрение, вы пользоваться не станете?
– Мне хватает налоговой…
– Точка опоры – то, что никаких точек опоры нет, или то, что их много, как вас внутри вас. Они… – я увидел, как она взмахнула рукой, – знали об этом и выразили как умели – через богов, которые создают иллюзию объективной реальности, играют роль эха, роль несуществующего зрителя в этом спектакле. В сущности, они сами создали себе зрителей, стали и зрителями и актерами…
– Значит, точка опоры для человека – это другой человек?
От рома и дыма голова кружилась. Все во мне соглашалось с тем, что она говорит, – но одновременно бунтовало. Слушая ее, я чувствовал, как меня чудовищно обокрали, уничтожили. А потом одарили, сделали миллионером.
– А я расскажу вам другую историю.
Мотыльки исчезли так же внезапно, как и налетели. Теперь стол покрывал ровный слой мертвых личинок.
– Историю о том же самом – но в другой форме. Будете слушать?
Заколка упала на стол, ее волосы рассыпались. В глазах снова вспыхнул янтарный блеск.
– Конечно…
– Я знал человека, от неприязни к которому долго не мог избавиться. Ничего особенного, обычный человек, почти коллега. Но именно этот тип – точнее, его наглость и апломб, заносчивость – вызывал во мне физическую брезгливость. При упоминании о нем все во мне кипело и возмущалось. Негодовало – из-за самого факта существования такого человека. Пока не случилось вот что. Однажды я отправился в путешествие. Подальше – от Москвы, от себя. В одну африканскую страну, надолго. Когда я жил один, то часто позволял себе такие путешествия. Пробираясь все дальше в пустыню, я наконец попал в древний город, окруженный со всех сторон горами. Он был глиняным, этот город, с голубыми куполами мечетей – и я решил, что хватит. Что пора остановиться, пожить в этом странном, завораживающем месте хотя бы пару недель. Я снял комнату в старом ветхом доме, облачился в традиционный балахон и штиблеты. Сначала с опаской, а потом свободно ходил по улицам, заглядывал в мечети. Принимал участие в молитвах и праздниках, был на похоронах и свадьбе. Толкался на базарах и даже подрабатывал там нехитрыми фокусами. Видел краем глаза казнь – да, да! И вот в какой-то день ноги занесли меня на один из дальних рынков. Этот рынок находился в квартале у восточных ворот, который назывался кварталом двойников (в древности здесь подыскивали похожего на себя человека). Я стоял у лотка и что-то перебирал, рассматривал – какое-то барахло, украшения. И вдруг услышал голос. На мне был капюшон, поэтому тот, кто говорил по-русски, меня не узнал. Но я-то узнал его сразу! Камера, рюкзак, очки от солнца, под мышкой путеводитель – это был он, тот самый! На краю света, в огромном городе на рынке квартала двойников, куда меня случайно занесли ноги, – мы встретились.
– То есть он проделал ваш путь? Повторил его за вами?
Кончики губ опущены, глаза распахнуты, в зрачках отражается пламя.
– Или я за ним – не знаю! – Я закрыл лицо ладонями. – Да и какая разница? Если он был частью меня? Если жил со мной в одном и том же времени, в одном и том же ритме, синхронно? Я думал, что презираю этого человека. Что он хуже и ниже меня, ничтожнее. А вышло, что презирал себя. Все самое вздорное и ничтожное, что было во мне.
Пока я рассказывал, древоточцы стихли. Над пропастью обозначились силуэты гор, а на той стороне долины зажглись окна. Где-то пропел первый петух.
– Но дело даже не в этом. – Я немного успокоился. – А в том, что наша встреча была спланирована этим удивительным городом.
– Ну нет. – Она улыбнулась, поморщилась.
– Не смотрите на меня так, никакой мистики. Чем дольше я жил в городе, тем больше понимал, насколько он похож на человека. Насколько антропоморфен. Насколько явно, наглядно, буквально выражает физиологию и психику человека, его душу и разум. Блуждая по переулкам, я понял, что кварталы ремесленников и каллиграфов – это глаза и руки. Что в мечетях города находится сердце, на рынках – разум, а в садах – душа. Что под землей лежит древний водопровод-кишечник, а в банях – печенка. Скажу больше, город повторял не только физиологию, но и судьбу человека. Схему жизни. Начинался он от большой и чистой, залитой солнцем площади перед мечетью – как и жизнь, которая в самом начале кажется человеку чистой и большой. Ближе к вечеру наступало время базара, и человека окружали фокусники и сказочники, гадалки и сутенеры, мясники и торговцы опиумом. Жизнь, бывшая безмятежной и светлой, наполнялась искушениями. Гордыня, алчность, похоть, обжорство – соблазны окружали человека, не давали ему прохода. И он, поддавшись им, проваливался в утробу города. В лабиринт собственных желаний и страхов. Щели-улицы засасывали его все глубже, обольщая сокровищами мира. Сколько времени человек проводил в этом лабиринте? Сколько лет, веков дремал его рассудок? Молчала душа? Жива ли она была, когда открывались райски кущи – сады за городскими воротами?
От волнения у меня по спине бежал пот, рубашка намокла.
– Город доказал мне, что у человека нет ничего, кроме другого человека. Это нехитрая мысль, но – боже мой! – сколько сил и времени уходит на то, чтобы понять это. Другой – это ты, твое отражение. Если видишь в другом тюремщика и палача, то палач и тюремщик – это ты. Если факира – ты факир. Если осла – ты осел, а если жертву – ты жертва. Если свободного человека… – Я вытер пот, перевел дыхание: – И знаете, что странно? Никак не могу вспомнить, как этот город назывался.
Внизу один за другим зажигались утренние огни. Она сидела с закрытыми глазами, откинув голову на подушку. Я перевел взгляд на мартышку – та опустила арбузную корку и недовольно смерила меня взглядом.
Я обошел стол и поднял ее на руки. Мы вошли в спальню. Не открывая глаз, она отодвинула полог. Ее голые ступни светились на простыне, как медузы. Я взял ее ногу в ладони и сжал, чтобы согреть. Она коротко вздохнула и подтянула колени. Не открывая глаз, обхватила колени – и снова заснула.
Я накрыл ее покрывалом и сел на край. Во сне черты ее лица разглаживались. Сквозь повседневную маску проступали новые, и эти черты были мне до боли знакомы.
Когда я вышел на террасу, над горами занимался рассвет и небо мерцало зеленым бутылочном светом. Я задул свечи (мартышка недовольно пискнула) и вышел через бар на улицу. Последнее, что я видел, – это гирлянда, которая мигала над вывеской.
В промежутках между сном и явью мысли бежали обратно – к той, которая спала под пологом. Ее лицо двоилось, мерцало. Это было лицо девочки из школы, сидевшей со мной за одной партой, и я понимал, что люблю ее. В то же время я видел красивую женщину, которую встретил только что – и в которую влюблялся все больше.
Именно об этой женщине мне написали, что ее больше нет.
Именно номером ее телефона я решил воспользоваться.
А потом случилось то, что случилось.
“Но зачем? – спрашивал себя. – Зачем это самоубийство? Зачем эта глупость, нелепость?”
Вина, которую я испытывал, угнетала меня. Доставляла физическую боль – тем, что я не могу обнять ее ноги сейчас и вымолить прощение не завтра, а немедленно. Потому что без этого прощения – я это чувствовал – жизнь моя не имела смысла.
Эта боль терзала меня – и в то же время я был счастлив. Сегодня мои прошлое и настоящее вернулись. Время замкнулось, по цепочке побежал ток. Каждая капсула жизни, каждая ее клетка кричали о том, что существуют. Что с этой минуты открыты все возможности, которые жизнь дает человеку. И что главное их условие – она.
“Человеку требуется человек! – ликовало все во мне. – Человек!”
И я этого человека нашел…