11
Замок щелкнул, цепь упала. С порога, который столько времени оставался для меня недоступным, недосягаемым местом, подвал выглядел до смешного непримечательно. Привычно. Разве что мешок мертвого тела – лежавший там, где еще недавно жил я, – говорил о том, что все бесповоротно изменилось.
Крупная родинка на виске и карий, неподвижный, как у чайки, глаз. Редкая кучерявая борода. Губы, по-детски припухшие и полуоткрытые, готовые задрожать от обиды. Тонкая белая кожа с голубыми прожилками, заметными даже сквозь волосы.
Я считал его ровесником, взрослым человеком.
А под капюшоном оказалось лицо юнца, мальчишки.
Лечь на землю и превратиться в камень; перестать быть, потому что быть и то, что лежало передо мной, не могло существовать в одном сознании – вот что я чувствовал. Но вместо этого руки аккуратно, чтобы не испачкаться, сняли накидку и балахон, стащили туфли. Я переоделся – и потащил тело к печке.
В узком проеме между крыш горят звезды, они редкие и крупные – настолько, что можно спутать их с лампами иллюминации, а может быть, это и есть иллюминация, ведь в городе праздник, играет музыка, горят фейерверки.
В переулке никого, только ослик, он покорно ждет у стены рядом с дверцей. Дверца медленно приоткрывается, из подвала вылезает человек; по его неуверенным, порывистым движениям – как он одергивает платье и как беспомощно водит руками – видно, что человек испуган или крайне возбужден, но пытается всеми силами скрыть это возбуждение.
Ослик тычется в подол, обнюхивает. Прижавшись к стене, одной рукой человек гладит ослика между глаз, где плоскую кость покрывает короткая шерсть, а другой зажимает рот, сдерживая рыдания, и несколько минут стоит с зажатым ртом, подняв лицо к небу. Потом, отняв руку, глубоко вдыхает. Чем глубже свежий ночной воздух проникает в человека, тем чище и холодней становится у него на душе, и вот уже оба – человек и ослик – трогаются с места и медленно уходят по переулку.
Их движение бесшумно, поскольку копыта ослика обуты в резиновые облатки, а на ногах у человека туфли из кожи. Время от времени человек пугливо озирается, но людей в переулках нет, бояться некого – разве что изредка между домами мелькает тень кошки или собаки, а больше ничего, тишина. В эту часть города праздник не добирается.
Правда, иногда в переулке слышны мужские голоса и музыка, они звучат настолько близко, отчетливо, что кажется, их породило само сознание; что говорят между собой мысли человека. Но это не так, потому что за приоткрытой ставней человек видит полутемный зал и людей в светлых одеждах (таких же, какие сейчас на нем), слышит их разговор, как они говорят между собой, сидя на ковре полукругом. Видение оказывается недолгим, ставню захлопывает невидимая рука. Следующая остановка у ниши, она прорублена прямо в стене. Это блюдо с едой, оно выставлено по случаю праздника, и человек набрасывается на липкий рис, заталкивает пригоршнями мясо и курагу, давясь и кашляя на всю улицу, забыв об осторожности, а когда на блюде ничего не остается, вычищает его поверхность до тех пор, пока на пальцах не появляется металлический привкус, и только потом вылизывает пальцы, выедая из-под ногтей остатки риса.
…Обычная городская баня устроена таким образом, что можно принять ее в любое время, даже в праздник, а чтобы работа шла бесперебойно, то есть чтобы горячая вода и пар поступали в баню круглые сутки, в смежном подвале, который выходит на другую улицу (из этого подвала человек только что вылез), устраивают большую глиняную печь. Одним боком эта печь находится в парилке, и эта сторона покрыта тонким, неплотно прилегающим медным листом, окруженным понизу узким стоком из мрамора. Холодная вода, бегущая по ганатам старого города, падает на раскаленный медный лист и, стекая вниз, испаряется; именно этот пар отводят под каменные топчаны парилки, а горячей водой наполняют бассейн и раковины.
Сейчас поздно, в бане пусто и сумрачно – видно только банщика, он сидит под масляной лампой и читает газету. На спиртовке кипит маленький чайник, напротив стола на сундуке тускло горит экран телевизора.
В чашке с чаем плавают распаренные листья, и, поднося чашку ко рту, банщик громко фыркает, чтобы листья не попали в рот.
В дверях раздаются голоса, слышны обрывки фраз – это по ступенькам ведут человека в белом полосатом платье. На глаза ему надвинут капюшон, видна только курчавая бородка, и банщик привычно складывает руки в подобострастном поклоне. Походка новоприбывшего неуверенна, он озирается, покачивается, словно пьяный, но банщика это не удивляет, ведь сейчас праздник и все в городе немного навеселе. Однако если бы не позднее время и сумрак – и не опьянение самого банщика, – можно было бы заметить, что человек этот находится в сонном, полуобморочном состоянии, какое бывает, если ты устал от собственного страха и готов доверить судьбу первому встречному, лишь бы этот страх отпустил тебя.
Вяло поднимая и опуская руки, он позволяет себя раздеть, после чего банщик сажает его на мраморную тумбу. Человек безучастно смотрит, как банщик опускает его ступни в горячую воду, как осторожно, чтобы не задеть опухшие щиколотки, омывает ноги, как разминает суставы, после чего жестом приглашает в парную.
В парной человек остается один. Его никто не видит, и он с наслаждением вытягивается на полке; проводит ладонью по плечам, скребет ногтями грудь – пока мелкие капли пота, покрывшие тело, не становятся черными от грязи. Тогда человек стряхивает их на пол и снова вытягивается на полке. Вздыхает и трет глаза, размазывая по щекам не то пот, не то слезы.
Тем временем банщик переворачивает песочные часы и встает. Следующие десять минут уйдут на то, чтобы, надув мыльную наволочку, растереть человеку ноги и грудь, размять плечи и шею. Во время процедуры человек незаметно проверяет, не сбилось ли полотенце, как если бы под повязкой скрывалось нечто, способное удивить банщика. Но тот слишком хорошо знает свое дело, поэтому за время мытья повязка ни разу не меняет положения.