Книга: Поправка Джексона (сборник)
Назад: Серая шейка
Дальше: Юный Вертер

Лёв многострадальный

С вечера гремят и дребезжат стекла, дует страшный ветер. Лёв знает, что утром будет очень холодно и что я на него обязательно надену куртку. Лёв не хочет мне объяснять, почему второкласснику нельзя идти в школу в такой куртке. Чтобы объяснить, надо сказать нехорошее слово — «гомик». В сиреневом и розовом ходят гомики. Но со мной и Виктором нельзя разговаривать про неприличное и употреблять уличные выражения. Мы — интеллигентная семья.
Когда я прихожу поцеловать Лёва на ночь, он мне ничего не говорит, а я не спрашиваю. Мне еще идти работать в ночную смену. Мы с Лёвом уже месяц не успеваем почитать на ночь. Раньше я ему читала привезенные с собой книжки, рассказывала длинные истории из жизни его плюшевых зверей. Прежний плюшевый скот, который у Лёва там был, вывезти не удалось. Виктор сказал, что это абсурд и что все равно их всех на таможне распотрошат. Ну, в этом Виктор оказался прав. Действительно, одного медведя Лёв взял, его распотрошили у нас на глазах.
Прежние, тамошние, были в основном медведи. Этих я покупала уже здесь. Их у нас опять довольно много — коза, осел, даже единорог какой-то. И бегемот. Всякий раз, когда Лёв болел, я ему покупала какого-нибудь недорогого, но интересного плюшевого зверя. В первое время он часто болел, и диатез у него был ужасный. От цитрусовых — я его перекормила, на витамины накинулась.
Я выключаю свет. Куртка висит на стуле, в темноте цвет ее почти неразличим, она кажется серой, но все равно на рукавах оборочки и карманы вышиты ромашками. Куртка Лёву велика, и карманы с ромашками болтаются у колен. Ну и что — так теплее, коленки прикрыты.
Лёв прекрасно знает, что с ним будет в школе, но он молчит, потому что не хочет, чтоб мы с Виктором опять ссорились. У нас и так нехорошо.
Эту куртку, сиреневую, почти розовую, Виктор принес от соседей. Соседская девочка из нее выросла. Муж соседки тоже без работы, поэтому они с Виктором дружат и часто встречаются поговорить об умном. Сама же соседка сразу устроилась по специальности, хотя они приехали позже нас. Мы с ней прекрасно понимаем разницу в нашем социальном положении, и она относится ко мне с легким презрением.
Утром перед работой я провожаю нашего сына в школу, а днем теоретически его встречает Виктор. Но Виктор — человек мыслящий и рассеянный. Я подозреваю, что он иногда не приходит. Подозреваю, но притворяюсь, что не знаю, Лёва не спрашиваю.
У меня полмозга заполнено тем, о чем нельзя и не надо думать и вспоминать. Как будто дом, в котором комнаты заперты, сплошные чердаки и чуланы, куда нельзя заглядывать, где живут привидения. Почти любая тема размышлений привела бы к бессоннице, если бы мне чаще удавалось лечь спать. Но сплю я редко, я работаю несколько ночей в неделю.
В случае чего, думаю я, он пойдет домой вместе с Кристофером. Это с моей стороны вранье и чистое жульничество, чтоб себе спокойнее было. Кристофер Ким не защита, он скорее магнит для потенциальных неприятностей. У Кристофера столько недостатков, которых в этой школе не прощают. Из недостатков умственных — он отличник, с фотографической памятью, со старомодным прилежанием. Из физических — Ким, естественно, кореец, причем кореец очень маленького размера, щуплый такой, мельче даже небольшого Лёва.
Классовой принадлежностью Кристофер тоже не вышел. Виктор все еще думает, что мы принадлежим к интеллектуальной элите, и несколько раз замечал, что странно ребенку из интеллигентной семьи дружить с сыном лавочника.
Виктор нечасто выходит из дому. Он не понимает, что мы прежде всего — люди с акцентом, то есть не совсем белые люди. Лёв получает бесплатный завтрак вместе с остальными небелыми детьми. У детей, получающих бесплатный завтрак, почему-то принято дразнить друг друга бедностью.
А мистер Ким владеет зеленной лавкой. Именно там многие ученики нашей школы тренируют свои таланты и навыки, готовясь к будущей уголовной карьере. Мистер Ким их гоняет, борется с ущербом своему бизнесу. Об ущербе, наносимом ежедневно маленькому Кристоферу, наследнику фирмы «Фрукты — Овощи — Холодное Пиво», он если и беспокоится, то виду не подает.
Тут у родителей принято на вопли детей: «Это несправедливо!» — oтвечать не задумываясь: «Ничего не поделаешь, жизнь несправедлива. Привыкай». Поговорка такая. Мне это таким ужасным показалось. Ведь это самое страшное, до чего додумываешься в процессе существования, ведь с этим так трудно смириться — с несправедливостью, с незаслуженностью. А тут прямо на детской площадке, среди песочниц и качелей, детям объясняют библейские истины: жизнь несправедлива, не всякому воздается по заслугам. Живи и не жалуйся.
На самом деле в тот день Кристофер убегает домой один, в соплях и в расстроенных чувствах. Он получил четверку по арифметике. На всё ниже пятерки, предпочтительно пятерки с плюсом, Кристофер реагирует так, как будто получил приговор о расстреле.
Лёв выходит из школы без Кристофера и уже без куртки. Ее отобрали Мартинес, Фернандес и маленький, но крайне шкодливый Рой Браун еще во время большой перемены; свернули в шар и играли ею в футбол. Потом закинули в огромный мусорный контейнер. Дежурная учительница видела, но не захотела вмешиваться и рапорт писать. Она ела бутерброд.
После школы Лёв некоторое время ждет своего папу. Но вместо папы появляются опять они: Мартинес, Фернандес и Рой Браун, из третьего класса. Лёва они заметили еще в прошлом году, в связи с акцентом и диатезом, но с недавнего времени занялись им всерьез.
Раньше Лёв думал: если придет какой-нибудь бандит или убийца, то он ему объяснит, какой он хороший, очень хороший ребенок. И убийца ничего с ним не сделает и уйдет. Раньше Лёв думал, что если с кем происходит что-нибудь страшное, то в результате их же плохого поведения и невежливости. Например — Колобок. Зачем он хвастался и дразнился: «А от тебя, Лиса, и подавно уйду». Лиса его и съела, и вовсе не подавилась. Вот тебе и подавно.
Лёв так думал полтора года назад, до переезда. Теперь он так не думает. И сказку эту больше не вспоминает. «Я от бабушки ушел…» Лёва увезли и даже не предупредили, он ничего не знал. Он только перед самолетом понял, что происходит, когда бабушка вдруг плакать начала. Дурак этот Колобок.
Мартинес, Фернандес и Рой Браун волокут его, и подсаживают на помойный контейнер, и советуют поискать там модную свою курточку. Потом начинают задушевно и красочно описывать, чем и как занимаются его друзья — гомосеки. Они разыгрывают в лицах разные интересные сценки, принимают всяческие позы и спрашивают Лёва — что из этого репертуара он обычно предпочитает?
Но люди они не очень сосредоточенные и, полюбовавшись некоторое время многострадальным Лёвом на куче отбросов, вскоре отвлекаются, затевают драку между собой, бьют друг друга рюкзаками, из которых разлетаются тетрадки и записки от учителей к их родителям, скопившиеся за последние два месяца.
Осторожно переступая по вонючим и скользким помойным мешкам, Лёв умудряется сползти вниз и бежит через улицу в «Элладу».
— Патриотка, — говорит Попандопуло, — патриотка, вы послушайте меня. Венгерская брынза дешевле на доллар. Но вкус?! Я хочу, чтоб вы остались довольны, мадам. Сравните, попробуйте греческую.
У старухи большой нос, она в черном с ног до головы и в черном платке. Она наклоняет голову набок и вдумчиво жует ломтик брынзы.
Лёв когда-то стих такой знал — про Бога, и кусочек сыра, и черную птицу с клювом. Это было на другом языке, еще там, с бабушкой. Лёв помнит картинку, а слов уже не помнит и, как птица называлась, забыл.
— Ах, патриот, патриот, всегда вы меня уговариваете, и я трачу лишнее. Ладно, возьму греческую, иначе ведь вы от меня не отстанете…
Мы с Лёвом уже поняли, что по-гречески слово «патриот» означает просто — «земляк». Совсем не то, что означает у папы Виктора. Как понимает это слово Виктор, я и не пытаюсь Лёву объяснить, мне самой это не вполне ясно.
Я люблю приводить моего сына в «Элладу», потому что мне кажется, что это хорошее место для воспоминаний о детстве.
В «Элладе» стоят большие бочки с разноцветными специями. Специи мистер Попандопуло продает на вес, загребая совком. И шоколад тоже на вес — толстый горький шоколад, Попандопуло рубит его большим ножом. Пахнет тут замечательно. Сухофрукты, орехи и экзотические крупы в стеклянных ящиках, брынза всех сортов, бастурма, орехи, нанизанные на веревочку и залитые виноградным соком, — у нас это называется чурчхелой, халва, пахлава на меду. Нигде такого нет, кроме этой старой греческой лавочки, — таких мягких сдобных лепешек и гигантского чернослива. Тут уютно.
А для меня все окружающее еще так чуждо. Я думаю: что же моему сыну в воспоминания о детстве останется? Не то чтоб я часто размышляю по этому поводу. На экзистенциальные проблемы и какие-то роскошные несчастья просто времени не хватает. Даже обычных человеческих настроений у меня нет никаких, просто спать хочется.
— Попандопуло, — шепчет старуха с брынзой во рту, — а чего этот мальчик у вас околачивается?
Лёв жмется у дверей. Попандопуло неплохо относится к детям, и на вора мой сын не похож. Но кто знает, думает Попандопуло, с теперешними-то детьми…
— Ты, мальчик, что-нибудь хочешь купить?
Лёв прибежал в «Элладу», потому что тут на дверях табличка: «Зона безопасности». Этому учат в школе. Когда к тебе кто-нибудь пристает с нехорошими целями: избить, ограбить или извращенец хочет утащить и изнасиловать, то надо бежать в магазин, банк или кафе, где написано — «Зона безопасности». Надо объяснить, что происходит, вызвать полицию или родителей и там ждать.
Но объяснять, что именно происходит, Лёв не хочет. Вон они стоят у химчистки: Фернандес, Мартинес и Рой Браун.
В «Элладе» есть кошка сказочного размера, каких на самом деле не бывает, похожая на огромную квашню с небольшой головой и на тонких ножках. Она выходит из-за бочек и сейчас же начинает тереться и надрывно мурлыкать.
— Кошечка, — говорит Лёв, притворяясь, будто он маленький. Маленькому, в первом классе, можно прийти в школу в розовой куртке с вышитыми ромашками, и не изобьют. Может, даже не назовут гомосеком.
— Чего тебе надо, мальчик? — повторяет Попандопуло. — Поиграл с кошкой? И иди. Здесь не зоопарк.
Лёв выглядывает на улицу и, сам как кошка, примеривается, высчитывает расстояние. Фернандес, Мартинес и Рой Браун опять отвлеклись — бросили рюкзаки на асфальт и бьют друг другу морду. А у входа в «Овощи — Фрукты — Холодное Пиво» сидит работник-мексиканец, полирует чистой тряпочкой одинаковые ярко-красные невкусные яблоки и раскладывает их в пирамиды. Работник Лёва знает. Можно пробежать к мистеру Киму. Бегает он быстро, он шустрый, Лёв.
У мистера Кима очень чисто, овощи-фрукты разложены аккуратными горками, но ничего необычного нет, и ничем замечательным, как у Попандопуло, не пахнет. Мистер Ким дома, в Корее, был инженером.
В магазине пусто, даже за кассой никого нет. Только из подсобки слышен голос мистера Кима, говорящего что-то по-корейски, однообразно и ритмично, с повторяющимся хриплым, резким вскриком. Корейцы вообще всегда говорят так, как будто ссорятся между собой. Даже когда мистер Ким заказывает по телефону продукты с базы, он читает список так угрожающе, как будто хочет проклясть своего оптовика навеки.
Лёв заглядывает в подсобку. Там мистер Ким бьет Кристофера.
Ужасно не то, что бьет. Лёву иногда пытаются врезать по попке, а он всегда увертывается и удирает, устраивает из этого салочки.
Ужасно то, что Крис стоит неподвижно, согнувшись, вцепившись в ящик с дынями. Ужасно, что мистер Ким бьет Криса не по-человечески, рукой, а при помощи какого-то специального предмета, какого-то приспособления для битья. Бьет и приговаривает, бьет и приговаривает.
Ужаснее всего, что штаны у Кристофера спущены и лежат восьмеркой на посыпанном опилками полу, и внутри штанов белые, не очень чистые трусы.
Лёв выскакивает из лавки и бежит. Он даже не помнит про Фернандеса, Мартинеса и Роя Брауна, не замечает, гонятся ли за ним. Лёв бежит от Кристофера.
Лёв — совершенно другой, совсем не такой, у него ничего нет общего с этим Кристофером, лучше и не помнить его имени, никогда не садиться с ним рядом, никогда с ним не ходить. Кристофер сам виноват, потому что он — рохля, он — слабак. С Лёвом никогда ничего такого не будет. Лучше быть как Мартинес, и Фернандес, и Рой Браун. Не надо ничего понимать, не надо знать, не надо помнить. Ни Криса, ни бабушку. Зачем они все плачут?
Бежит Лёв, не глядя. Он в последний момент увертывается от машины, врезается с разбега в фонарный столб, рассекает себе лоб и даже теряет сознание на минуту.

 

Когда я прихожу домой — на двери записка. В больнице я застаю их сидящими на оранжевых пластмассовых стульях. Лёв сидит сам по себе, прямо, не притулившись к Виктору. Он прижимает ко лбу большой комок бумажных салфеток. И он не плачет, даже лицо незаплаканное. Это уж совсем страшно.
Я сразу же начинаю благодарить Виктора — он не стал дожидаться моего возвращения с работы, а сам, самоотверженно, теряя драгоценное время… Я хвалю его неумеренно, так как мне очень не хочется лекций и скандалов. Но на лице у Виктора мрачная дума, и он немедленно уходит.
Зал ожидания похож на вокзальный во время войны, с ранеными. Кто-то стонет, кто-то плачет, кто-то кричит и ссорится. А нас всё не вызывают. Позже выясняется, что Виктор, придя, не записался, где надо, не зарегистрировался. Еще через час попадаем к доктору. Доктор — замученный гаитянец, и между нами возникает непроходимое болото густых акцентов.
Лёва проверяют на сотрясение мозга, которого, насколько я могу понять, нет. Ссадину промывают, заклеивают, делают укол от столбняка. Лёв не плачет.
На обратном пути берем такси, что само по себе признак беды: мне ли на такси ездить.
Дома я поднимаю с пола окровавленные бумажные салфетки, выбрасываю окурки, мокнущие среди чайных пакетиков, расчищаю заваленный газетами стол.
Окурки — следы Витиных умственных трудов и душевных метаний. Он работает над большой статьей: «К вопросу о тенденциях в концепции…». Или нет: «К вопросу о концепции тенденции…».
Надо греть ужин.
Я весь день убираю отличные ванны, кухни, столовые и спальни других людей, а по ночам — их конторы и рабочие кабинеты. И классные комнаты. Виктор любит намекать в письмах, что я работаю в музыкальном училище. Да, работаю. Свое жилье я игнорирую по принципу сапожника без сапог. Лёв вырастет, думая, что то, как мы сейчас живем, — нормально, что так и должна выглядеть кухня: серая, с липким ободранным линолеумом.
Это одна из вещей, которые я собираюсь изменить. Вот только отосплюсь немного и вымою кухню. Стены покрашу. Начнем читать перед сном.
Я звоню соседям, где Виктор опять просидел весь вечер. За это соседка меня тоже презирает, и я ее понимаю — ей после работы приходится еще и моего мужа чаем поить и слушать о концепции тенденции.
— Лев! — произносит Виктор торжественно. Не Лёв, как мы его всегда называем, а официально: Лев. Это значит, что он все-таки будет его сегодня воспитывать.
Виктора недавно в очередной раз не пригласили на какую-то социологическую конференцию, и он теперь направляет много сил и амбиций на воспитание моего сына. Виктор мне объяснил, что в трагических условиях изгнания родители должны проявлять суровость и даже жестокость к детям, чтобы не поддаться деклассации. Как аристократы, в послереволюционные времена обучавшие голодных детей приличным манерам и иностранным языкам. «А зачем? — думаю я. — Зачем? Почему детей надо истово готовить к какой-то жизни, которой у нас не было, которой у них никогда не будет? Вот меня учили, учили. Лучше бы меня выучили полы быстро и рационально мыть».
— Я хочу спать, — шепчет Лёв.
— Говори по-русски. Ты знаешь правила.
Правила изменились. Вначале Виктор требовал, чтобы ребенок говорил исключительно по-английски. Но за прошедшие полтора года английский стал для Лёва родным, а отец его забуксовал на том уровне, где предстояло ему буксовать еще десять лет.
Виктор начинает объяснять Лёву, как должен себя вести настоящий мужчина. Когда он говорит на эту тему, мне всегда мерещится, что он лично дошел до Берлина, стоял на Сенатской площади и, возможно, даже защищал Фермопилы.
— Ты мужчина, — говорит Виктор, — и ты должен уметь постоять за себя. Ты потерял подаренную тебе куртку. Где я возьму деньги на новую куртку?
Где обычно. Деньги он берет из моей сумки. Даже в банк не ходит, так и не научился.
— Одежда, внешность — это поверхностное.
Виктор, между прочим, в прежние времена именно внешностью отличался. Виктор у нас красавец. Трудно теперь даже представить, какой романтической фигурой он мне казался всего лишь полтора года назад, до переезда.
Теперь мне его жалко. Он пытается флиртовать с соседкой, и он все еще красавец, но на соседку это не производит никакого впечатления. Она тоже работает сверхурочно. У нее своя романтическая фигура дома сидит.
— Ты должен презирать мнение этих ничтожеств, твоих одноклассников, иначе сам станешь таким же ничтожеством и быдлом…
Виктор любит это слово: «ничтожество». Он живет в постоянных мучениях и ненависти к себе. Куда ему нас-то с Лёвом любить… Он, наверное, постоянно размышляет: не ничтожество ли и он сам. Вот сказано: возлюби ближнего, как самого себя. А если себя ненавидишь и ближнего соответственно — означает ли это, что Виктор на этом свете мучается и жалуется, а потом еще и будет гореть в геенне огненной?
Иногда я на это надеюсь.
Лёв стоит в расстрельной позе, отвернувшись к стенке. Трудно поверить, что столько отчаяния может сосредоточиться у маленького ребенка в затылке, в этой шейке с ямочкой под отросшими, мною же плохо обстриженными волосами.
В глазах у него я никогда не вижу отчаяния. На меня он смотрит с надеждой, с просьбой. Он еще недавно сердился на меня, когда дождь шел, — ему казалось, что и дождь, и солнце от меня зависят, что я могу все ему подарить, как подарила плюшевых бегемота и осла. И я знаю, что это время кончается, уже на волоске висит.
Потому что — ну что я могу сделать? Ведь я не хозяин, пригласивший Лёва в гости. Все мы на белом свете в гостях — и родители, и дети. Не от меня зависит, сколько тут угощений, не я эти угощения приготовила. Просто я раньше в гости пришла, а Лёв — позже.
По крайней мере, не надо о себе думать, все сжирать, век его заедать, надо побольше ему оставить.
— Немедленно повернись к отцу лицом, — говорит Виктор. — Ведешь себя, как девчонка, как баба. Ты рохля, — говорит Виктор. — Ты слабак.
Что же это такое? Ведь я Виктора убью. Расходиться надо немедленно, иначе убью. А убивать его нельзя, потому что меня тогда посадят и Лёв попадет в приют. Я чувствую, что сейчас, сию минуту, что-то произойдет, совсем уже страшное.
— Рохля и слабак, — повторяет Виктор.
И тут Лёв орет. Мой Лёв, ребенок из интеллигентной семьи, орет, вопит что-то страшным, совершенно не своим, не прежним голосом. Я от него такого крика никогда не слышала. Это не жалобный вой детской боли, это физическая угроза, ненависть, злоба, зло. Как будто не Лёв это, а оборотень, перевертыш, как будто взорвалось в нем что-то, что росло все последние месяцы и достигло предела.
И никогда уже больше моего маленького Лёва не будет, после этого дня я его больше никогда не увижу.
Слов мы не понимаем. Мы интонацию понимаем, а слов таких мы не знали тогда по-английски, а уж тем более по-испански. Лёв узнал эти новые выражения от Фернандеса, Мартинеса и Роя Брауна.
Вот что он кричит — по-испански, как потом обнаружилось:
— Засранцы! Недоноски!
И ведь это же всё я, я. Ведь я-то знаю, что я его предала, силы экономила, врала, притворялась, не защищала. Нарядила кикиморой и вывела на посмешище.
— Засранцы! Недоноски!
Лёв кидается в свою комнату, захлопывает дверь и закрывает задвижку — в первый раз тогда дотянулся.
— Засранцы! — кричит Лёв за дверью. — Недоноски!
— Немедленно открой дверь! — кричит Виктор. — Неблагодарное ничтожество!
— Виктор, — говорю я, — я сейчас тебя убью, сейчас же, сию минуту. Убью. Поверь мне.

 

Вскоре после развода я работу по специальности нашла. Лёв одно время пробовал дружить с Мартинесом и Фернандесом. Но мы переехали. Мы живем теперь в прекрасном доме с прекрасной, сияющей чистотой кухней. Мне удалось вывезти нашу бабушку.
Лёв говорит с ней по-английски. По-русски он с того дня говорить перестал.
А Виктор потом уехал обратно, репатриировался. Это когда там в девяностые годы демократия была. Ну, не совсем демократия. И недолго. И в те годы он даже был членом парламента. Депутатом Думы. Очень это слово подходит Виктору. Бывало, попросишь тарелки вымыть, а у него дума.
Вообще-то все на свете бывает недолго. Некоторые думают, что и настоящее, и прошлое, и будущее существуют одновременно. Про будущее — не знаю, его ведь еще не было. Но прошлое существует, я уверена, даже иногда чересчур.
Назад: Серая шейка
Дальше: Юный Вертер