Переселение душ
Нашли их на другое утро, но никому из жителей тех мест не хотелось входить в контакт с полицией, хоть бы даже и по телефону, и анонимно. Однако в конце концов их забрали в морг; и опознали недели через две, по иммиграционным отпечаткам пальцев.
Они и родились почти что в один день и жили в одном доме. Женечку родители назвали в честь тети Евгении, а Сашеньку бабушка назвала в честь, конечно же, великого национального поэта. В Сашенькином случае дело осложнялось тем, что не только имя, но и отчество бабушке пришлось сочинять. Мать несовершеннолетняя, которая приходилась бабушке даже не дочерью, а племянницей из провинции, почти немедленно исчезла по своим делам и впоследствии не появлялась. Отчеством Сашеньке, по молодости лет, так никогда и не пришлось воспользоваться.
— Смотри, смотри, Сашенька, кто там в зеркале? Это наша деточка в зеркале! А почему у тебя такая ямочка над губкой? Потому что когда детки должны родиться, то ангел прилетает и губки им замыкает, вот так! Чтобы они не рассказали, что помнят; они ведь все помнят про вечность, про переселение душ…
Ангел имеется в виду, конечно, символический. Бабушкины религиозные убеждения сводятся к довольно смутной мысли, что что-то все-таки есть; но, как интеллигентный человек, атеисткой она себя не считает.
Но, действительно, ребенок еще совсем недавно существовал только в виде идеи, гипотезы, был только надеждой и намерением. Или ошибкой и неумолимо приближающейся большой неприятностью. И вдруг появляется на свет и оказывается таким сгустком именно материи, беспамятной материи. И тем не менее, как скоро начинает это беспамятство проясняться… Как все же пугает этот недоумевающий младенческий взгляд. Недоумевающий: куда же вы меня? зачем? что же это такое? Вроде бы младенец, очнувшись от шока рождения, помнит еще нечто лучшее и спрашивает: куда же это меня занесло? Может быть, даже по ошибке, совсем не туда, куда предполагалось? Может быть, предполагалось не мальчиком, а девочкой; не девочкой, а мальчиком?
Реальность случилась недавно и может расползтись и исчезнуть в любой момент. Все эти временные обстоятельства: мороз за окном, темнота зимняя среди дня, крик и ссоры на полупонятном еще языке, динозавры, которые водятся в страшной, черной ванной с синим адским пламенем газовой горелки, вещь, падающая вниз, всегда вниз, если ее выбросить из окна, — все это так еще непроверенно, недостоверно.
— Смотри, Сашенька, кто там в зеркале?
Сашеньке неинтересно смотреть в зеркало на себя и бабушку. Вот что интересно: зеркало это трехстворчатое, и можно сдвинуть створки и сделать коридор, улицу. Зеркало само в себе отражается, без конца. И там должно быть зазеркалье, где настоящая жизнь.
Вещи падают из Сашенькиных рук постоянно, и в третий, и в четвертый раз отказываются взлетать, и глазки смотрят рассеянно.
Бабушка предохраняет вещи от разрушения, сторожит все эти эпицентры, где сила притяжения особенно угрожающа, — лестницы, подоконники; следит, чтоб ребенку не удалось улизнуть через какие-нибудь прорехи существования. Бабушка ограничивает Сашеньку скучными законами природы, которые, наверное, сама и выдумала.
К тяжести еще прибавляется липкость бабушкиной любви, липкость увеличивает притяжение. Любовь — это такое липкое, клейкое, из которого невозможно выпутаться. Отрывая эти тягучие нитки клея, удается только все больше и больше запутаться и завязнуть.
Сашенька пытается от бабушки спрятаться, под столом, например. Или на прогулке куда-нибудь отойти. Но это совершенно бесполезно, все равно она находит, плачет, всматривается в отчаянии в Сашенькины рассеянные глазки.
Из-за этих рассеянных глазок у бабушки возникает идея музыкального образования. Музыка Сашеньке нравится. Гладкие клавиши, белые и черные, белые и черные, и совсем не похожие на клавиши закорючки на бумаге, и не имеющие никакого отношения к закорючкам и клавишам однообразные звуки гамм; время останавливается, на Сашенькину голову опускается некий полусон, туман… А что происходит в этой голове — никто не знает. Никто никогда не знает, о чем ты думаешь; можно и не прятаться под столом.
Одновременно с музыкой Сашенька начинает читать, это тоже помогает, отвлекает от скучного времени. В книжках есть пропуски между одним интересным событием и другим, провалы, не заполненные тягомотиной, непрерывным течением жизни.
Дети такие часто болезненные, их часто подташнивает от зыбкой реальности.
Бабушка тоже не любит ежедневной возни, в домашнем хозяйстве не хватает сюжета, драматического напряжения. Она все время придумывает сложные и угрожающие жизни ребенка болезни. Детство у Сашеньки именно такое, как модно в образованных семьях: сплошь из необитаемых и таинственных островов, сыпи, компрессов, мушкетеров, микстур, пестрых лент, пилюль, налетов в горле, пляшущих человечков, навсегда вплавленных в мозг бредом и жаром.
Кончаются все болезни в переходном возрасте. Бабушка, побаивающаяся всякой физиологии, от проблем телесных скромно отдаляется, переключившись полностью раз и навсегда на развитие Сашенькиного интеллекта. У Сашеньки от всего этого остается презрение и недоверие к своему, бабушкой вылеченному и выкормленному телу — источнику унижений, боли, многодневной постельной скуки. Кроме того, остается абсолютный стоицизм; ни о каких болезнях и заикаться не хочется, с аппендицитом увозят уже на «скорой помощи», после нескольких дней глухого спартанского молчания.
Так что с подросткового возраста и охраной Сашеньки от повреждений, и всем прочим, с интеллектом не связанным, занимается уже Женечка.
Женечкина надоедливая любовь к Сашеньке началась с незапамятных времен.
Некоторых детей, видимо, этот родильный ангел замыкает основательно, раз и навсегда, а может, им и помнить нечего. Они не задумываются никогда: а не подкидыш ли я? Они не понимают, что подкидыш — почти что принц. Для Женечки папа-мама, семья-школа, зима-лето, мальчики-девочки — все это несокрушимая и единственная реальность. Только по части Сашеньки монолитная Женечкина душа дала почему-то трещину, как это бывает иногда в случаях несколько чрезмерного душевного здоровья.
И любовь эта выражается в какой-то степени лестно: в подражании, следовании за каждым шагом. Разинув рот, сося палец, расплываясь в блаженной, обожающей улыбке, смотрит Женечка на Сашеньку; как смотрят дети на диковинное существо, на салют, на канатоходцев в цирке. Бабушка расценивает эту щенячью преданность как первую из выданных ее удивительному, одаренному ребенку премий, которых, она уверена, предстоит еще много. По Женечке, этому эталону заурядности и нормы, можно проверять, как быстро Сашенькино развитие уходит вперед.
Другие дети, пока были совсем маленькие, тоже бывали заворожены и играли в придуманные Сашенькой игры. Но годам к десяти все они перестают интересоваться ведьмами и волшебниками и ненавидят воображал, задавак, зубрил и подлиз. И Сашеньке пришлось бы плохо, но Женька, собака, защищая Сашеньку, не просто дерется, а дерется не по правилам, даже кусается. Самого высоко ценимого детьми качества — отчаянности — в Женечке больше, чем во всех других, вместе взятых.
Но зубрилой Сашеньку дразнят зря. И подлизывания никакого нет; наоборот, это учителя немного трепещут. Им редко встречаются такие развитые, не по годам эрудированные дети; можно сказать, никогда почти не встречаются. Учителя поеживаются от этих рассеянных глаз и задают вопросы с опаской, боясь раскупоривать неудержимый поток подавляющей Сашенькиной эрудиции.
Женечкины детские столкновения с медициной, которых тоже немало, носят исключительно хирургический характер. Начинается со ржавых гвоздей, на которые ребенку этому свойственно наступать в дальних закоулках двора, куда хорошие дети не ходят, и продолжается сломанными на коньках, лыжах, крышах и заборах руками и ногами. Позднее постоянно взрываются петарды и колбы с загадочными экспериментами. И все это при необычайной ловкости, даже грации. На Женечкин дружелюбный и настойчивый интерес к физическому миру законы природы отвечают взаимностью и многое спускают. Родители кричат: «Это тебя чудо спасло! В следующий раз так не повезет!». И Женечка сквозь сопли и рев заверяет, что следующего раза никогда, никогда больше не будет! Это совершенно искренне. Во-первых, у них в семье все друг друга любят и не хотят огорчать; во-вторых, страшно больно.
Сашеньку удивляет этот возмущенный и агрессивный рев: почему надо немедленно сообщить всему миру, что Женечке в этот момент плохо? Значит, в остальное время — хорошо? Это поразительное открытие. Если во все остальное время, с непорезанной рукой, Женечке хорошо, то, значит, все люди внутри устроены по-разному, некоторым почти всегда хорошо, некоторым — не скучно. Это открытие, летний двор, солнце, рев, хлещущая кровь всегда будут вспоминаться потом, при взгляде на серебристый шрам на загорелом Женечкином плече. Потому что от всех приключений остаются Женечке только разнообразные светлые шрамы на золотой, загорелой коже.
Женечкины родители, люди тяжело добросовестные, много работают. Они встают утром из чувства долга и ложатся вечером для здоровья. Они считают, что на жизнь надо смотреть реалистически. Время от времени они говорят: надо собрать наших. Они вообще-то мало разбираются в том, что люди делают помимо работы и семейных забот, но принимают гостей, как полагается. Вынимают специальный гостевой сервиз и разговоры за столом ведут на специальные гостевые темы. Совершенно ясно, что в обычной жизни они никогда ни про что такое не говорят. Происходят иногда странные недоразумения; оказывается, что по какой-нибудь гостевой теме — про бессмертие души, например, или про абстрактное искусство — муж и жена имеют совершенно противоположные мнения. Они смотрят друг на друга в недоумении, явно делая умственную заметку обсудить это впоследствии наедине, и так же ясно, что забудут, не успеют. Они работают, заведуют лабораториями, строят гараж. На холодильнике у них висит расписание дел на месяц вперед.
Сашеньку в старших классах тоже приглашают, хотя все никак не могут понять: отнести Сашенькино магическое влияние в дебет или в кредит? С выкрутасами ребенок, практически подкидыш, несчастный ребенок. С другой стороны — такая начитанность, эрудиция в гуманитарной области. Это Женечке полезно; потому что, говорит мама, без интересов в гуманитарной области нельзя стать всесторонней личностью.
К концу вечера от зубодробительной скуки, от которой просто мозги чешутся, Сашенька начинает произносить монологи.
Женечкин папа слушает подозрительно. Он тоже всё книжки читает, он считает своим долгом следить. Притом действительно читает, не перескакивая с одного на другое, а добросовестно прочитывая все страницы подряд; и, хотя впоследствии своих мыслей о прочитанном не думает, но все факты тренированным умом помнит. Ему совершенно ясно, что Сашенька очень много перевирает, особенно даты. Несет отсебятину, связывает зачем-то вещи из совершенно разных областей, путает терминологию. Удивительнее всего: как можно с таким жаром и интересом говорить обо всех этих несерьезных, гостевых, праздничных вещах, как будто это так же важно, как, например, выбивание денег на лабораторию?
Сашенька все говорит, говорит. Если много говорить, то не надо других слушать и не так скучно. Все окружающие — школа, Женечка, бабушка — кажутся персонажами предисловия, которое надо поскорее перелистать, после которого должен быть пропуск, белый лист, и — первая глава, в другом мире и с другими действующими лицами. Ведь должна же существовать где-то вместо всего этого занудства и убожества — и настоящая жизнь.
Бабушка не бывает на этих обедах. Она находится в сложных отношениях с Женечкиным семейством, не ходит к ним и у себя не принимает, чего они никогда не замечают по крайней занятости и крайней простоте душевной. Поэтому бабушка Сашенькиных монологов никогда не слышала, а она бы так ими гордилась.
— Я леплю душу этого ребенка, — говорит бабушка знакомым.
У бабушки гости тоже бывают редко, и потом она подолгу сидит за столом и курит. Бабушка очень красива. Красота эта была ей дана по ошибке и плохо ей идет, как будто с чужого плеча; как и с домашним хозяйством, с красотой своей она обращается неумело. Она сидит, курит, из глаз, накрашенных по поводу гостей, текут черные слезы; и пахнет от нее бездарными сладкими духами. А Сашенька, промолчав весь вечер, смотрит на нее из темноты. Она всегда принимает гостей при свечах.
— В тебе совершенно нет тепла, — говорит бабушка.
Сашеньке представляется грелка, отвратительно булькающая и переливающаяся, пахнущая резиной грелка. Бабушка хочет, чтоб в Сашеньке было тепло, как в грелке.
— Ты, — говорит бабушка, — со своей отрешенностью! Ведь тебе предстоит огромное будущее, вокруг тебя будут удивительные люди. А с кем ты дружишь? Ведь это такой примитив! И сколько может продолжаться эта бессмысленная дворовая дружба? Неужели ты любишь эту жизнерадостную амебу?
— Нет, — честно отвечает Сашенька.
Как правило, Сашенька избегает говорить бабушке правду, но значения этого ответа она все равно не поймет. Дело в том, что где-то к старшим классам Женечкина любовь достигла такой силы прямых, непреодолимых желаний и была настолько однозначнее и сильнее, чем рассеянные возражения Сашеньки, что гораздо проще было с этой решительностью никак и не бороться. И любовь эта была направлена вовсе не на Сашенькину духовную суть и одаренную натуру. Как дети хотят красивое и яркое полизать, так, видимо, и Женечке необходимо было для полной близости, для отчаянной попытки понимания сблизиться и узнать Сашеньку единственным известным способом. В Женечкиной рисковой, отчасти разбойничьей жизни был уже в этой области какой-то опыт. В смысле понимания из этого, конечно, ничего не вышло, а в смысле преданности собачьей и абсолютного обожания стало еще хуже.
Для Сашеньки происшедшее между ними не имело особого значения. Самым интересным в этой истории была именно тайна, неоднозначность, двойная жизнь, преступление.
По семейной традиции Женечка получает научное образование, с такой узкой специализацией, что даже название этой профессии можно найти только в словаре; и этот один квадратный сантиметр мироздания изучается Женечкой с большим старанием и любовью.
И Сашенька тоже защищает какой-то диплом, на какую-то музыковедческую или общекультурологическую тему; это неважно.
После этого время окончательно останавливается. Это в детстве кажется, что все может, даже должно измениться; в детстве есть хоть минимальная надежда. Пусть и в том же мире и даже в том же окружении, но роль, по крайней мере, будешь со временем играть другую. Теперь и этого нет. Постоянно стоит не то март, не то февраль. Снег тает, бурая, чавкающая жижа под ногами и кофе в кафетерии возле Сашенькиной работы — одного цвета. И лужи липкие от этого кофе на грязной пластмассе, и лужи на улице, постоянно промокшие ноги, насморк, темнота — все это не имеет никакого отношения к настоящей жизни, даже представить себе невозможно, что окружающие люди относятся к этому существованию серьезно, строят какие-то планы. Изменить ничего нельзя; главное — от Женечки невозможно избавиться.
Женечке вообще не свойственно обижаться, а тем более на Сашеньку. За Сашенькой надо следить, ухаживать, защищать, а обижаться некогда, слишком увлекательна и заполнена жизнь. А живет Женечка очень активно, дружит с сослуживцами. Они разговаривают между собой на недоступном посторонним языке: к эзотерической профессиональной терминологии примешивается еще и терминология байдарок, аквалангов, горных лыж, сложного спорта с оборудованием. Добычей и починкой этого оборудования, планированием поездок, закупкой припасов занято все свободное от работы время. В этих походах происходят легкие и короткие Женечкины измены, которые к Сашеньке не имеют никакого отношения, от которых не остается даже и поверхностных следов. Только всякий раз принимается очередное решение, что этого никогда, никогда больше не будет.
Про любовные их отношения, по Сашенькиному настоянию, не знает никто. Объяснения, простодушно изобретаемые для себя Женечкой, — почему об этом нельзя знать даже самым близким и преданным друзьям, а самых близких и преданных друзей у Женечки полно, — эти объяснения неверны. Никто ничего не знает потому, что если и тайны не останется, то в чем смысл этого унижения и компромисса? Для Сашеньки считать Женечку и все, с Женечкой связанное, хоть и временным, но важным эпизодом жизни было бы чересчур глупо.
И, начиная с этого времени, у Сашеньки случаются не то чтобы запои — это было бы понятно на общем фоне — а какие-то ситуации в странных и совсем уж пропащих компаниях. Сашеньку приходится спасать и вытаскивать. Женечке ясно, в чем причина всего: Сашенькины таланты не находят признания и применения. Хотя и не совсем понятно, в какой именно области эти таланты, но они несомненны и исключительны.
Потом возникает на некоторое время интерес к буддизму, в котором хороши вовсе не переселение душ и отказ от желаний, — Сашеньке известно по опыту, что полное отсутствие желаний ни к какой нирване не ведет, только все к той же скуке, — хороши в буддизме бесконечные повторы, гудения, мантры, от которых транс и туман в голове, как когда-то от гамм. Это скука, возведенная, по крайней мере, уже в другую степень. Но и странные компании, и буддизм приходят и уходят, а остается Женечка со своей непрошенной преданностью и непереносимой активностью жизни. И Женечке всегда, всегда хорошо. Эта жизнерадостность, которая когда-то казалась загадочной, теперь уже понятна Сашеньке: большинство людей никогда не натыкаются на стены камеры и живут в иллюзии неограниченной свободы.
Между тем в мире, где ничего и никогда не изменяется, в этом окружающем мире постоянного февраля, начинают происходить необычайные и непредвиденные изменения. В какой-то момент выясняется, что возможна поездка. Вернее, поездка почти невозможна; но не совершенно невозможна, как в прежние времена.
Бабушка советует конфеты, конфеты в красивых коробках, дарить секретаршам, от них все зависит. У Женечки и по конфетной части оказываются какие-то знания и знакомства, и коробки удается раздобыть. Но, в конце концов, может быть, действует другое. Возможно, что эти парки, прядущие нити судеб, — всемогущие секретарши — тоже чувствуют Сашенькину странную ауру. Вроде бы именно Сашеньке и полагается такая фантастическая поездка. Сашенька прощается с бабушкой, с Женечкой, и они уверены, что увидятся через две недели.
Они всегда в чем-нибудь уверены.
Ночь проходит в самолете, как когда-то в ангине и кори. Равномерный гул, непонятно — внутри, в голове или снаружи; неполная темнота, лихорадка. И еще вначале кажется, что надо будет что-то решать. Но когда из глухой черной ночи самолет начинает идти на снижение, внизу, под самолетом, начинает разворачиваться, и вздыбливаться, и нырять огромное сверкающее пространство — как исправленная карта звездного неба, карта новой, невозможной, невероятной галактики, геометрически расчерченной пересекающимися и разбегающимися шеренгами, цепями и кругами мириад звезд, совершенно затмивших слабо рассеянное мерцание старых звезд наверху.
И никакого решения принимать не надо. Эта светящаяся гигантская воронка, затягивающая в себя самолет, это и есть будущее. Давно предугаданное, знакомое зазеркалье.
Героический период активных действий, первый и последний в Сашенькиной жизни, продолжается около года. Надо вставать в пять утра и ехать в самый конец города, где прежде была гавань, где теперь судоходство сменилось судопроизводством, но чайки все еще летают и кричат на старом морском языке; кружатся и кричат между шпилями судебных зданий, как прежде между мачтами кораблей. Надо стоять в бесконечно длинных, крикливых очередях среди беженцев всех племен и народов; они тоже базарят и кричат, как чайки, на множестве непонятных и гортанных языков; тоже тоскливо и потерянно. Они едят дешевую уличную еду, пахнет горелым жиром. Это запах из учебников истории, это бароны-грабители жарят на вертелах вепрей. Отстояв в очередях, Сашенька бродит по улицам, где все продается, продается, продается; в крошечных лавочках можно найти подержанные летающие тарелки, засушенные человеческие головы. Город этот безусловно настоящий, не из предисловия, а из первой главы. И Сашеньке кажется, что настоящая жизнь начнется вот-вот, почти уже началась.
Потом все вдруг останавливается.
Здесь тоже есть законы природы; более того, если в прежней жизни они иногда все-таки нарушались, хотя бы по бестолковости, то здесь они незыблемы и пользуются всеобщим уважением. Правил оказывается гораздо больше, чем раньше. Даже отклоняться от правил полагается по каким-то своим правилам. Правила здесь другие, не те, что прежде, но святая вера в эти правила точно такая же. Все уверены, что только такие правила и могут существовать, что они абсолютны, а Сашеньке все вспоминаются другие и прямо противоположные абсолютные правила, и от этого тошно вдвойне. На всех увиденных Сашенькой холодильниках висят расписания дел на месяц вперед. Как будто время, расписанное по секундам, перестает нудно двигаться все в одном и том же направлении, не прерываясь, тупо и равномерно пережевывая важное и неважное. Люди здесь все время говорят друг другу, бросают на ходу, между делом: «Я тебя люблю!» — «И я тебя!». Как будто значение этого слова — «люблю» — всем заведомо понятно.
Одно преимущество — здесь очень легко спрятаться, никто тебя особенно не разыскивает. И никакой определенности, принадлежности, ни к классу, ни к кругу, ни к слою населения; никто не опознает тебя с первого взгляда, никому о тебе ничего заведомо не известно. Никто не ловит, не связывает, не ограничивает мнениями о тебе, надеждами на тебя, навязчивой любовью. Главное достижение Сашеньки в этой новой жизни — пустота. Реальности — людей, вещей, постоянной работы, средств к существованию — почти нет. В этой пустоте, паузе, можно сидеть и ждать. Продолжаться эта ситуация не может, она должна измениться.
Сашенька ходит по городу. Это такой город, что если ходить долго, безостановочно, то время исчезает, и забываешь, кто ты и что с тобой было раньше; и кажется, что можно исчезнуть за каждым углом, что новая жизнь может начаться за следующим поворотом.
В отличие от того города, в котором когда-то Сашеньке случилось родиться — разлапистого, расхлябанного, приземисто-квадратного, который обволакивал, удерживал, — этот город никого не удерживает, никому не навязывается в друзья и родственники, никого не считает своим.
Город узкий. Длинный, как нож. Каждая улица уходит в узкую щель неба, как в светящуюся щель приоткрытой двери, каждая улица уходит в бесконечность, к точке схода, к концу перспективы; густота материи уже достигла здесь предела насыщенности и дробится, рассыпается, кристаллизуется; город отражается сам в себе. Город выстраивается из бестелесных прямоугольников расколотого отраженного неба. Закат угасает на востоке, восход вспыхивает на западе. Все здесь гости, все чересчур старательно одеты и чересчур оживлены, и шум толпы, как шум собирающихся гостей в начале праздника, шум нервного, возбужденного ожидания.
Сашеньке снится иногда, что появляется Женечка и привозит с собой сундук со старой одеждой, пропахшей кислыми окурками, плохо отстиранным потом, сладкими бабушкиными духами. Одежду эту, из свалявшейся шерсти свитер, Женечка натягивает на Сашеньку, заставляет надевать через голову. Сашенька путается в рукавах, задыхается в узком воротнике — по лицу, по рту ползет свалявшаяся тоскливая шерсть, а бабушка говорит: «Надень, надень, тут у вас такие сквозняки, в этом городе так дует». Конечно, это бабушка приехала, привезла сундук. Сашенька задыхается в отвратительном узком воротнике — в дверь звонят. Сашенька, полупроснувшись, думает: пожар, полиция, религиозные миссионеры? И глядит в глазок двери, ожидая мормонов или свидетелей Иеговы, жаждущих спасти, носителей благой вести, доброжелательные, темные, коричневые лица. Но лицо там — светлое, белое, то есть золотое, с золотыми волосами, с золотой кожей, с детской увлеченной, встревоженной улыбкой, все еще ожидающей от Сашеньки чудес, театра, канатоходцев. Это Женечка, совершенно без всякого чемодана, в свежей и старательной одежде.
Почти с порога — и даже Сашенька проявляет неожиданный почти что восторг — после того как они поднимаются с помоечного матраса, Женечка начинает все кругом переставлять, мыть и рассказывать, рассказывать, сообщая ненужные новости из прошлого.
Женечке пришлось вырваться из своего клубка родственников, друзей, коллег, среди которых было всегда так уютно и привычно, от которых и в голову не приходило чем-то отличаться, а наоборот, любая двоюродная сестра, любой соученик казался продолжением собственной личности. Произошло это не только потому, что без Сашеньки жить было немыслимо, но важна была и любовь к родителям, необходимость их содержать. Родители, реалистически глядя на жизнь, всегда откладывали на черный день, но все это пропало, когда жизнь вдруг вздумала совершенно нереалистически измениться. И вот Женечка, в результате всей этой любви, живет тут по контракту, в этом чужом, неродном, сумасшедшем каком-то городе. И у Женечки началась уже не только блестящая карьера, но и благосостояние началось, включая покупку дома с рассрочкой на тридцать лет; надо думать о будущем.
Говорит и Сашенька. И выговаривает все, все молча передуманное за это время замечательной спрятанности и уединения. Утешает только, что Женечка, как всегда, ничего не поймет, только запомнит даты, факты, адреса и иностранные слова.
Под утро в пыльном сером свете следующего дня на Женечкином наивно разметавшемся, вечно загорелом физкультурном теле светятся серебристые шрамы, знакомые Сашеньке с детства, на ощупь. «Как же это человеку удается извлечь из несовместимых цивилизаций золотую середину и соединить? — думает Сашенька. — Соединить нелепо, и из этого получается кольцо Мебиуса, имеющее одну непрерывную плоскость».
Пауза, старательно выдерживавшаяся уже несколько лет, за которой должна была последовать настоящая жизнь, эта пауза теперь безнадежно прервана.
Дом Женечкин на окраине. Скромный дом; по обе стороны ряды таких же новопостроенных домов. Женечка по выходным его красит, чинит, достраивает, не понимая панического ужаса Сашеньки при всяком упоминании о тридцатилетней рассрочке. Именно это ведь и хорошо в местной цивилизации: стабильность, возможность планировать на долгий срок — это-то и прекрасно! Представления о прекрасном у них не совпадают, более того — прямо противоположны. Но ведь любовь важнее, ведь они знают друг друга так давно, думает Женечка. Золотые Женечкины мускулы, удлиненные теннисом и бегом, всем этим инженерным спортом, походами на байдарках с пением песен, все это пришлось здесь очень к месту. Чудовищный акцент не вызывает смущения, узкая специальность оказалась совершенно необходимой для прогресса человечества, и название ее тут всем известно. Конечно, Женечку мучает тоска по своим. Кроме того, обидно и тревожно за Сашеньку. Почему даже здесь Сашеньке не выдали полагающихся премий, признания и блистательных успехов? Но в остальном, если только с Сашенькой все будет в порядке, в остальном все хорошо. Только непонятно — что происходит с Сашенькой?
А Сашенька каждый день уходит из дому. Люди, которых принято считать нерешительными, не представляют себе возможности терпеливо развязывать узел. Для Сашеньки — узлы можно только перерубать, только побег возможен. Но побег уже был, оказался недостаточным. Можно сбежать из дома с тридцатилетней рассрочкой, но все будет продолжаться в том же бабушкой вскормленном и залеченном теле. Что еще ужаснее — с тем же сознанием, постоянно перемалывающим навязанные правила и законы, опять и опять отказывающимся от этих правил, которые и отказа-то не стоят, которые необходимо полностью стереть, забыть и больше не знать, как в младенчестве…
Город все-таки единственное, что не оказалось подделкой и дешевкой. С городом трудно поспорить, город ничем не старается быть, он такой, какой есть, и никому не принадлежит. Всем этим озабоченным, старающимся толпам, у которых время расписано по секундам, город не принадлежит.
Город принадлежит, может быть, тем людям, которых увидеть можно очень редко, на одной из главных улиц, где небо сияет особым золотом в свежеотмытых, кристально-чистых стеклах. На несколько секунд между подъездом и лимузином можно видеть этих людей с удивительно ровной, розовой кожей лиц, более высоких, чем обычные люди. И воздух вокруг них потрескивает, покалывает, как от присутствия шаровой молнии. Это присутствие огромных — фантастических, баснословных — денег. Денег, о которых раньше Сашеньке никогда не приходилось ни задумываться, ни догадываться, не имеющих никакого отношения к тем деньгам, которые считают, копят на черный день и получают за отработанные часы. Эти — сокровища с таинственных островов, возникшие из риска, лихорадочного вдохновения, разрушения правил, измен, преступлений, тайн.
Ничего скопидомского и практического в таких деньгах нет, а есть магическая способность сужать и раздвигать пространство, покупать талант и ум, менять внешность и пол, убыстрять и замедлять время. Людям, обладающим этими деньгами, принадлежит город.
Им принадлежит город, но не совсем. Они подвержены страху, который ограничивает их свободу. Чем больше Сашенька ходит по городу, тем больше проясняется: люди, которым город принадлежит целиком и полностью, слились с ним и превратились в него. Они состоят из мусора и отбросов, лежат на асфальте в одежде цвета асфальта, там, где из канализационных люков, из кишок города поднимаются сказочные столбы пара, там, где ночью помойные мешки верещат и поют крысами, щебечут, как весенние кусты, полные птиц.
В этих местах небо в окнах не отражается. Небо здесь видно внутри домов, в пустых проемах окон: небо и черные сгоревшие балки. Удивительно, когда небо не снаружи, а внутри дома. Люди, которые живут тут, которым принадлежит город, они уже не живут в своем прежнем теле, в своем прежнем мире. У них нет рассрочки на тридцать лет.
Убегать надо не по плоскости, иначе останется все та же ненавистная плоскость, удушающая золотая середина. Убегать надо или вверх, или вниз. Вверх — невозможно, вверх надо унизительно карабкаться. И правила, и страх — там, наверху, почти такие же.
А вниз можно падать, вниз можно лететь…
Ветер страшный дует в этом городе. Чувство самосохранения у Сашеньки почти что выветрилось.
— Как это не по-нашему! — ахает Женечка.
Женечке кажется, что и губить себя следует в рамках национальных традиций, а не при помощи экзотических субстанций. Что пороки тоже делятся на наши и не наши. Женечка смотрит в ужасе своими преданными собачьими глазами сторожевой овчарки: шаг вправо, шаг влево считать за побег…
Сашенька наклоняется к зеркальцу, на котором три белые дорожки. Направо пойдешь, налево пойдешь…
— Неужели тебе своего будущего совсем не жалко? Ведь все наши такие надежды на тебя возлагали. Мы теперь материально обеспечены, тебе остается только реализовывать свои таланты! Ну меня не жалко — ладно, но собственная-то жизнь тебе важна?
«Нет», — думает Сашенька.
…Темная кожа человека кажется поседевшей; она покрыта пепельной, растрескавшейся коростой, как у давно забытых слонов, медленно умиравших в нищенском зоопарке, куда бабушка водила когда-то Сашеньку. Видимо, для просвещения, видимо, чтоб с детства стало понятно, что пантеры и жирафы тоже живут в тесных клетках, что им тоже никуда не деться от скуки.
Они проходят по туннелю, где вонь принадлежит уже к иному миру — оглушающая, не совместимая ни с чем в прежней Сашенькиной жизни вонь, — и выходят к реке. Река стоит совсем рядом, прирученная, серая, как асфальт. Над головой яростно, неистово, чудовищно ревет и вибрирует многоярусный мост. Здесь город раскалывается уже окончательно, все усыпано осколками и блестит разбитым стеклом, стоят пахнущие гарью скелеты автомобилей, полупрозрачные презервативы валяются, как выброшенные на берег медузы. Место это для Сашеньки правильное, точное, как попадание иглы в вену.
И начинается настоящая, подлинная жизнь. Наконец-то все, о чем когда-то смутно помнилось, что забылось потом, оставив по себе только подробную, детальную, утомительную ненависть к унылой реальности, ко всему, слишком долго задерживающемуся в поле зрения, — это приблизилось теперь и уже почти видно, светится, просвечивает сквозь разрывающееся в клочки существование. Это и есть призвание, дело, которым нельзя заниматься вполсилы, то, чего всю жизнь не хватало. Все неинтересное проваливается теперь куда-то между моментами великолепного, острейшего интереса. Город теперь принадлежит Сашеньке.
А Женечке остается сидеть ночами, уставив нос в сторону двери, а позднее все чаще и чаще выходить в глухую ночь и разыскивать. А потом и дом с тридцатилетней рассрочкой пропадает, потому что работа, конечно же, летит к черту. Между прочим, коллеги очень горюют, и прогресс человечества на их квадратном сантиметре замедляется после непонятного исчезновения Женечки. И, по свойственной ли Женечке добросовестности и настойчивому желанию изучить, и понять, и сблизиться, потому ли, что иначе нельзя следовать за Сашенькой повсюду, охранять и защищать, — но довольно скоро экзотические субстанции они добывают вместе и делят пополам.
Сашеньке теперь хорошо. Пространство имеет десятки, сотни измерений, дня и ночи нет, страха, утомительности собственного физического существования, главное — нудного времени, равномерного, безостановочного времени, больше нет.
Только Женечка все еще есть. Иногда Сашеньке смутно вспоминается, что с этого ведь и началась новая, настоящая жизнь: надо было убежать от Женечки. Все остальное удалось, а Женечка все еще тут. Глаза собачьи, которые были раньше глазами жизнерадостной дворняжки, это вечное присутствие, проклятие это, тяжесть собачьей преданности, банальная прилипчивость любви. Как гиря, как якорь, как жернов на шее.
Но как раз сила притяжения и может тут, как ни смешно, помочь. Это все у Сашеньки обдумано. Они ночуют теперь в полуразрушенном фабричном здании из красного кирпича, все оконные рамы здесь выбиты и подоконники низкие, проемы огромных окон почти до полу. В окнах ничего нет, только ночное небо. Внизу гудит шоссе, кто-то кричит и ссорится на полузнакомом языке. Горят синие адские огни.
Сил у Сашеньки немного, но можно подползти, подтащить к окну, потому что не осталось уже в Женечке ни малейшей тяжести физической, никакого сопротивления, скорее даже содействие. Происходящее между ними тихое копошение, беззвучная возня у ночного окна представляются Женечке нежными объятьями. И, как всегда, Женечке необходимо эти объятия продлить, не отпускать Сашеньку. И, как всегда, Сашеньке необходимо выскользнуть, освободиться, наконец-то совершенно освободиться, вот только отлепить, отлепить от себя эти исколотые руки.
Так они, обнявшись, и полетели.