8
Вечер спасен. Маркета торжественно достает бутылку и подает ее Карелу, чтобы он откупорил ее величественным жестом стартера, открывающего на Олимпиаде заключительный забег. Вино струится в три бокала, и Ева виляющей походкой идет к проигрывателю, выбирает пластинку и затем, уже под звуки музыки (на сей раз это не Бах, а Дюк Эллингтон) продолжает кружить по комнате.
— Как по-твоему, мама уже спит? — спрашивает Маркета.
— Пожалуй, было бы разумнее пожелать ей покойной ночи,
— советует Карел.
— Если пойти пожелать ей покойной ночи, она снова разговорится, и еще один час насмарку. Ты же знаешь, Еве очень рано вставать.
Маркета считает, что сегодня они и так потеряли уйму времени. Она берет подругу за руку и вместо того, чтобы отправиться к маме, уходит с ней в ванную комнату.
Карел остается в комнате один на один с музыкой Эллингтона. Он счастлив, что тучи ссоры рассеялись, но от предстоящего вечера уже ничего не ждет. Эта ничтожная история с телефоном вдруг открыла ему то, в чем он долго отказывался признаться себе: он устал и ему ничего больше не хочется.
Много лет назад Маркета принудила его заниматься любовью втроем, с ней и любовницей, к которой ревновала его. Тогда это предложение возбудило Карела до головокружения! Но особой радости тот вечер ему не принес. Напротив, это было чудовищное напряжение! Обе женщины перед ним целовались и обнимались, но ни на мгновение не переставали быть соперницами, пристально наблюдавшими, к кому из них он внимательнее и с кем нежнее. Он осторожно взвешивал каждое слово, отмерял каждое прикосновение и больше, чем любовником, был дипломатом, мучительно-предупредительным, заботливым, порядочным и справедливым. И все равно сплоховал. В какую-то минуту посреди любовного акта расплакалась любовница, затем в глубокое молчание погрузилась Маркета.
Если бы он мог поверить, что Маркета нуждалась в их маленьких оргиях из чистой чувственности — как худшая из них двоих, — они наверняка радовали бы его. Но поскольку уже с самого начала было установлено, что этим худшим будет он, в беспутстве Маркеты он видел лишь ее болезненную жертвенность, ее благородное стремление соответствовать его полигамным наклонностям и превратить их в живительную силу их супружеского счастья. Он постоянно угнетен видом ее ревности, этой раны, которую он обнаружил в первые же годы их любви. Когда он видел Маркету в объятиях другой женщины, ему хотелось упасть перед ней на колени и вымолить прощенье.
Но разве беспутные игры — упражнение в раскаянии?
И однажды его осенила мысль: уж коли любовь втроем призвана быть чем-то веселым, у Маркеты не должно быть ощущения, что она встречается со своей соперницей. Ей надо привести к ним свою подругу, которая не знает Карела и не интересуется им. Поэтому он и придумал эту хитрую встречу Маркеты с Евой в сауне. План удался: обе женщины стали подругами, союзницами, заговорщицами, которые насиловали его, играли с ним, проезжались по его адресу и вместе мечтали о нем. Карел надеялся, что Еве удастся вытеснить болезненность любви из сознания Маркеты и он наконец обретет свободу и перестанет быть обвиняемым.
Но сейчас он убеждается в том, что установленное годы назад уже никак нельзя изменить. Маркета остается все той же, прежней, а он — вечно обвиняемым.
Почему же, однако, он познакомил Еву с Маркетой? Почему он обладал ими обеими? Ради кого он все это затеял? Любой другой уже давно сделал бы Маркету веселой, чувственной и счастливой. Любой, кроме Карела. Он казался себе Сизифом.
В самом ли деле Сизифом? Разве не Маркета только что сравнивала себя с Сизифом?
Да, за эти годы супруги стали близнецами, у них один и тот же словарь, одни и те же фантазии, одна и та же участь. Они оба дарили друг другу Еву, чтобы сделать партнера счастливым. Им обоим казалось, что они катят в гору камень. И оба устали.
Из ванной до Карела доносился звук плещущейся воды и смех обеих женщин, и тут он осознал, что ему никогда не удавалось жить так, как хотел, иметь женщин, которых хотел, и иметь их так, как хотел их иметь. Он мечтал убежать куда— нибудь, где он мог бы соткать собственную историю, один, по— своему и без пригляда любящих глаз.
Впрочем, он даже не стремился к тому, чтобы соткать какую-либо историю, он просто хотел быть один.