17
Вот что мне, пятилетнему, рассказывал отец: каждая тональность — это маленький королевский двор. Правит там король (первая ступень), у которого два помощника (пятая и четвертая ступени). Им подчинены четыре сановника, и у каждого из них к королю и к помощникам свое особое отношение. Кроме них при дворе размещаются еще другие пять тонов, называемых хроматическими. Эти тона, хотя и занимают высокое положение в других тональностях, здесь всего лишь гости.
Поскольку каждой из двенадцати нот присущи свое назначение, свой титул, своя функция, сочинение, которое мы слышим, не является простым сочетанием звуков, а перед нами развертывается некое действо. Иной раз события бывают ужасно запутанными (как, например, у Малера или в еще большей степени у Бартока или Стравинского), в них вмешиваются принцы разных дворов, так что подчас трудно определить, какому двору тот или иной тон, собственно, служит или же он и вовсе является тайным агентом нескольких королей одновременно. Но и в таком случае даже самый наивнейший слушатель может хотя бы в грубых чертах, приблизительно, угадать, о чем идет речь. И самая сложная музыка все еще представляет собою язык.
Это говорил мне отец, а вот уже мое тому продолжение: однажды один великий человек обнаружил, что язык музыки в течение тысячелетия исчерпал себя и что ему под силу разве что пережевывать одни и те же идеи. Революционным декретом он низложил иерархию тонов и сделал их равноправными. Он подчинил их строгой дисциплине: ни одному из них уже не дозволялось появляться в сочинении чаще другого и тем самым претендовать на старые феодальные привилегии. Королевские дворы были раз и навсегда упразднены, и вместо них возникла единая империя, основанная на равенстве, имя которому — додекафония.
Возможно, звучание музыки стало еще интереснее прежней, но человек, привыкший за тысячелетие наблюдать интриги тональностей королевских дворов, слышал звук и не понимал его. Впрочем, империя додекафонии вскоре пришла в упадок. После Шёнберга пришел Варез, уничтоживший не только тональность, но и сам тон (тон человеческого голоса и музыкальных инструментов), заменив его рафинированной организацией шумов, которая, при всей своей увлекательности, уже открывает историю не музыки, а чего-то другого, основанного на иных принципах и ином языке.
Когда Милан Гюбл в моем пражском кабинете развивал идею возможной гибели чешской нации на просторах русской империи, мы оба знали, что эта мысль, какой бы оправданной она ни была, свыше нашего понимания и что мы говорим о невообразимом. Человек, пусть он и смертен, не может представить себе ни конца пространства, ни конца времени, ни конца истории, ни конца нации, он всегда живет в иллюзорной бесконечности.
Люди, завороженные идеей прогресса, не подозревают даже, что каждый шаг вперед в то же время является и шагом на пути к концу и что в радостных лозунгах только дальше и только вперед звучит непристойный голос смерти, побуждающей нас поторопиться.
(Если нынче одержимость словом вперед стала всеобщей, то не потому ли это, что смерть обращается к нам уже с очень близкого расстояния?) В те времена, когда Шёнберг основывал свою империю додекафонии, музыка была богаче, чем когда-либо прежде, и опьянена своей свободой. Никому и в голову не могло прийти, что конец столь близок. Никакой усталости! Никакого заката! Шёнберг творил в самом дерзновенном духе молодости. Он был исполнен оправданной гордости, полагая, что единственный путь, ведущий вперед, именно тот, который выбрал он. История музыки окончилась в расцвете смелости и мечты.