Курт
Он не любил свое тело. С самого детства ощущал досадным привеском, все время помнил, как выглядит со стороны. Даже теперь, шагая от моря в переменчивом свете окон и фонарей, Курт держал в уме курильщика на гостиничном балконе и видел себя его сторонними глазами: толстого, неуклюжего, сопящего при ходьбе…
И по давней привычке разговаривать с собой пробурчал:
– Ну и с-смотри. Идет жи-ывой жи-ы-ырттрес. Про-шу п-полюбоваться.
Проклятое тело – сегодня он хотел избавиться от него насовсем, вместе с предательским заиканием! Дыра заросла бы быстро, через месяц никто бы и не вспомнил – был г-н Кальварт, не было г-на Кальварта…
Его никто не любил. Он знал это так же твердо, как порядок папок в ящике документации, и давно свыкся с людским отторжением. Помнил вечное раздражение, исходившее от матери: она хотела им гордиться, а он не оправдывал ожиданий, и к десяти годам стало ясно, что не оправдает. Отец вел с ним педагогические беседы, объявляя темы, как на уроке: сегодня мы поговорим о долге, Курт. И у Курта все съеживалось внутри, потому что, о чем бы ни говорил с ним отец, все приходило к обсуждению его, Курта, дефекта в этой области. Еще отец заставлял делать зарядку, – и он возненавидел ее.
Возненавидел ребят в классе – они с самого начала поставили его крайним в своей крысиной иерархии и не брали в игры: жиртрес, отойди. И он отходил.
Почтовые марки были его друзьями – тонкими щипчиками складывать их в блоки было наслаждением. Не реже двух раз в день он открывал пахнущий кожей альбом и, страница за страницей, проходился по зазубренным прямоугольничкам, проверяя, чтобы зубцы шли ровно. «Идиот!» – всплескивала руками мать, застукав его с щипчиками. «Ну идиот», – бурчал он, нюхая кожу альбома. Так было даже легче.
Только сестра любила его. Но сестра умерла этой зимой, и Курт остался один на свете – с матерью, давно уже синильной старушкой, почти не выходившей из комнаты. Она там смотрела телевизор и все комментировала вслух. Курт приезжал к ней иногда, ища в душе следы сыновней любви, но находил там только немного жалости.
Ему было сорок шесть, и жизнь его состояла из борьбы с расползавшимся телом, бессмысленной службы и вечеров в компании с собственным отражением в трюмо. Он брал с полки историю наполеоновских войн или том великих биографий – и погружался в грезы, пока не слипались глаза, а если был футбол, то смотрел футбол.
Курт мог назвать составы половины команд лиги и даже вел свою табличку. Иногда он играл по маленькой в тото, и пару раз выиграл.
А еще была – Вера.
Вера брала у сестры уроки фортепиано по вторникам и субботам, и Курт, случайно увидев ее, начал приходить в эти дни.
Он сидел в отцовском кабинете, перекладывая бумаги, и слушал робкие звуки разбора, мягкий голос сестры, и снова пассажи из сонат – то прихрамывающие на трудных местах, то словно пробивающие невидимую пробку заикания и легко несущиеся к коде. Тогда сердце его наполнялось радостью.
Потом он выходил к чаю и молчал за столом – когда он волновался, эта стена в горле становилась непреодолимой, и никакие упражнения не помогали.
Вере было теперь двадцать с небольшим, а впервые он увидел ее шестнадцатилетней. Высокая мягкая грудь под сарафаном изменила его жизнь. Появилась мечта. Он хотел погладить ее грудь. Нежно сжать в руке и что-то сделать дальше. Что – Курт представлял, ворочаясь в постели в стыдном поту. Это стало почти обязательным условием засыпания, и иногда ему казалось, что он прожил с Верой много лет.
В жизни Курта были и реальные женщины. Две. Если подходить к вопросу формально, то три. Он где-то читал, что половой акт засчитывается, даже если ничего понастоящему не было, но разрядка была. (Он вообще любил читать.) Так что – три женщины, три.
Но только Вера насмерть завладела его шарообразной головой и бычьим сердцем, уже начинавшим давать перебои на длинных дистанциях.
Когда сестра заболела, к тревоге за нее добавилась тоскливая пустота. Не стало вдруг ни вторников, ни суббот. Курт не видел Веру почти полгода – столько прожила сестра в онкологической больнице.
На похоронах он был как в тумане. Берта лежала в гробу и не могла подсказать ему, что делать, а Курт понимал только, что видит их обеих последний раз – сестру и девушку с высокой мягкой грудью.
Ему было очень жалко себя.
Вера пришла с большим печальным букетом и сама была так печальна и так хороша, что Курт совсем онемел. Пришла и ее мать – они с Бертой были знакомы.
– Д-да, она го… го… ворила… Зд-дравствуйте.
За столом сидели почти молча – только подруги сестры, помогавшие с поминками, негромко распоряжались блюдами. Мать, давно ничего не понимавшая и только что с большим аппетитом евшая рыбу, вдруг осмотрела собравшихся ясными глазами и завыла. Ее бросились утешать, овал стола распался, и Вера подсела к Курту.
Он замер, проклиная кусок, некстати оказавшийся во рту.
Но Вера ничего не говорила, а только гладила его рукав, и у Курта появилось время прожевать.
– Спасибо, – сказал он. – Спасибо в-вам.
– Я ее очень любила, – сказала Вера.
– Он-на вас т-тоже.
– Да. Я знаю. Вы – держитесь.
Курт кивнул, преодолевая желание поцеловать руку, лежавшую на рукаве его черного костюма. Он искал слова, но когда уже почти придумал их, Вера встала и отошла, коснувшись пальцами его плеча на прощанье. Остаток поминок, в решимости отчаяния, он исподлобья следил за нею, готовый к действию.
Когда начали расходиться, Курт, улучив момент, оказался возле девушки.
– Вы на. на. поминаете мне о сестре, – сказал он, кося вбок. – Мне очень нр-равилось, ка-а…
Тут звук заклинило насмерть, и он стоял, повторяя на выдохе свое «ка-а.» и в отчаянии глядя, как ее мать поднимается из-за стола, чтобы идти в прихожую.
– Как я играю? – помогла Вера.
Он хотел переключиться на слово «да», но для экономии времени просто затряс головой.
– Спасибо. Мы обязательно еще увидимся, – сказала Вера и снова погладила его по рукаву. – Вы приходите на мои выступления. Я играю по субботам в еврейской общине.
Он боднул головой воздух и, счастливый, ткнулся губами ей в руку. И отошел, бормоча сказанный ею адрес.
До субботы не было часа, когда он бы не представлял себе дальнейшего хода событий. Концерт, непременный Бетховен, возможность проводить Веру; ее рука, ее грудь у самого плеча; разговор о сестре, о музыке, о нем самом… Он ведь хороший. И неплохо зарабатывает в этой конторе, а если что, возьмет еще работу. Разница в возрасте, конечно… Но это не страшно. Вот, например, Гете…
Он предвидел проблемы с ее матерью – она была ровесницей Курта и Гете не Гете, а большой радости от его планов испытывать не могла. Но почему-то выходило, что и мать не будет против.
В субботу он увидит Веру и договорится о новой встрече!
– Курт и-и… дет на сви… дание! – нараспев повторял он, размеренно шагая к остановке. Машину он не водил – отсоветовал инструктор. У Курта было хорошее зрение и даже немножко реакции, но иногда он как бы задумывался и в эти секунды видел себя совсем со стороны. Руки-ноги в это время жили отдельно от него, и инструктор очень кричал.
Нет, автобус – это гораздо лучше. Главное – не пропустить остановку.
Но в ту субботу он приехал заранее и занял очень хорошее место, у прохода в третьем ряду. Потом начали собираться еврейские старички и старушки – они рассаживались, с подозрением косясь на Курта. Потом вышла какая-то фрау из муниципалитета и что-то говорила, а Курт сидел и все удивлялся тому, что через час футбол, а он тут, и ему хорошо.
Потом появилась она и села за рояль. Свет из окон падал Вере на спину; волосы, собранные в пучок, подчеркивали линию плеч и шеи. Курт почти не слышал, что она играла, но чувствовал, как музыка насыщает его силами для будущего.
Он первым подстерег Веру у выхода и сказал слова, которые подготовил заранее. «Сестра на небесах гордится вами». У него даже получилось произнести это ровно, почти не заикнувшись.
Вера покачала головой и сказала с непонятным укором:
– Вы добрый человек, Курт…
– Спасибо, что пришли, – сказала она, чуть помолчав.
– Это ва-ам спасибо…
Тут в плане у Курта стояло предложение проводить Веру, но на него вдруг навалилась эта напасть, и он опять впал в ступор, и ясно увидел себя со стороны – толстого, нелепого, мнущегося возле красивой молодой женщины.
Какая-то полная еврейка уже громко благодарила Веру за чудную игру, рядом, дожидаясь своей очереди, дежурил ее пришибленный сынок с букетиком фиалок. И Курт похолодел – только тут он сообразил, что забыл купить цветы. И, словно подчеркивая крах его предприятия, полил дождь.
Фиалковый сынок, наущаемый мамашей, сообразил раскрыть зонт над собой и Верой и, сунув ей в руки букетик, залепетал ерунду. Довольная мамаша кивала под своим зонтом. Курт мок возле них, дожидаясь непонятно чего.
– Ну, я поеду. – с полувопросом произнес он, вклинившись в комплименты.
– Спасибо, что пришли, – сказала Вера и покраснела, потому что уже говорила это.
И вдруг, разглядев мокрого и несчастного Курта, предложила:
– Подождите, я вас подвезу. Да идите же, промокнете! И махнула рукой в сторону дверей.
Через несколько минут Вера подъехала за ним на своей маленькой «хонде». Курт сидел рядом мокрый и взволнованный. Он был наедине с нею. Совсем не так, как думал, но – наедине!
– Ну, – сказала Вера, осторожно выводя из ступора своего нестандартного кавалера. – Расскажите что-нибудь.
– Та-ак глупо, – сказал он наконец. – Я-а да-аже не при-инес цветы.
Она рассмеялась.
– И замечательно. Я рада вас видеть просто так.
– И я. М-может, я могу вас пригла-асить куда-ни… будь? Она посмотрела на него, сколько позволяла дорога, и сказала:
– Милый Курт…
Голос звучал немного печально.
– Ну хорошо. По чашечке кофе, да?
В кафе он настаивал, чтобы Вера непременно взяла десерт, Вера немного сердилась, но потом сдалась, и Курт был доволен. Он заговорил о себе – Вера слушала рассеянно, потом спросила про маму. Курт подавил в себе приступ дурноты и исполнил для нее печальный речитатив верного сына.
Вера снова погладила его по руке, как тогда, на поминках.
Когда она остановила машину у его дома, Курт в три приема попросил разрешения как-нибудь ей позвонить, и она, помедлив, сказала: конечно, звоните. Его немного резанула эта пауза и это легкое движение плечами, но он решил об этом не думать. Она ведь сама дала свой телефон!
Телефон он сразу переписал в книжечку. У него был хороший почерк.
Он подождал несколько дней, чтобы было именно «как-нибудь», а не назойливо. Вера была занята. Он позвонил назавтра – она не могла. Посоветоваться было не с кем, и на третий день Курт позвонил снова.
– Курт, – сказала Вера, – мне так неловко, но правда же. Я очень занята.
И он спросил:
– Чем?
– Ку-урт, – укоризненно протянула она, и в трубке настала тишина.
– А… лло, – сказал он.
– Да. – И снова тишина.
– И. Извините меня, – сказал он.
Еще подождав и ничего не дождавшись, Курт повесил трубку.
Ему было очень плохо. Он маялся целый вечер – все думал, что же ему теперь делать, и придумал очень хорошо: назавтра (как раз была суббота) Курт купил букет небольших роз с трогательной веточкой гипсофила и снова поехал к евреям.
Оставить для нее, а самому уехать. Без записки, только с визитной карточкой – изящно и благородно. Она оценит.
Изящно не получилось: Курт пропустил остановку, а пока ждал автобуса и возвращался, все пошло прахом. Он наткнулся на Веру, уже отдав букет, и от неожиданности отпрянул в дверь, и вышло, будто он за ней следит. Но главное – Вера приехала не одна.
Она вышла из победительного «Мерседеса», а следом пискнул ключами замка высокий шатен с отвратительной телефонной закорючкой в ухе. В глазах у Веры заметалась паника – шатен, одним взглядом оценив парализованного Курта, одарил его гуттаперчевой растяжкой губ.
– До. брый день, – выговорил Курт.
– Добрый день, – ответила Вера. – Это Курт, – сказала она чуть погодя. – Мартин.
Шатен наклонил голову, доброжелательно рассматривая третий угол ниоткуда взявшегося треугольника. Эта вялая доброжелательность окончательно добила Курта: его существование не было даже помехой.
– Пришли на концерт? – спросила Вера, потому что надо же было что-то сказать. Пока, мучительно выбрасывая из глубины горла разрозненные звуки, Курт пытался справиться с ответом, они стояли и смотрели на него: она с ужасом, шатен – с живым интересом.
– Не… не… нет! – крикнул наконец Курт.
– А мы пришли на концерт, – сообщил шатен и, приобняв девушку за спину, по-хозяйски провел ее в дверь. Последнее, что видел Курт – руку с перстнем, мягко скользнувшую к ее ягодицам.
Если бы Курт пил, он бы напился в этот день до забытья, но умения забыться у него не было, и он до ночи сидел на диване, щелкая пультом телевизора и разговаривая со стенами.
Его мычащие возражения мир в расчет не принял. Двое суток Курт жил, как в плохом сне – жернова памяти медленно проворачивали его через позор последней недели, и рука шатена раз за разом скользила по Вериной спине и оглаживала ее ягодицы. Бог знает когда бы он вышел из этого морока, но кто-то над ним решил, что клин клином вышибают: во вторник умерла мать.
Ему позвонили из попечительской службы, и Курт поехал в дом, который теперь принадлежал ему, – как будто некий куратор озаботился раздвинуть пустоту его жизни до новых пределов.
Он осваивался в этом безвоздушном космосе – в своем окончательном, пожизненном одиночестве; привыкал медленно, то и дело застывая посреди улицы памятником неуместности. Словно назло ему, крепла весна, и вокруг бесстыже обнимались все, кроме Курта. Уплывая из реальности, длинно целовались за столиками кафе; схваченные желанием, припадали по двое к стенам домов. Вечером, бродя вдоль канала, он увидел беззвучный танец в желтом квадрате окна. Мужчина и женщина занимались друг другом с привычной нежностью, не удосужившись задернуть занавески.
Курт, не торгуясь, продал родительский дом со всей утварью, перевезя к себе только книги и в приступе внезапного гнева разбив фарфоровую грудастую пастушку, обнаруженную в материнской горке: пастушка, волосы в пучок, целовалась с высоким стройным пастушком. Б-б-блядь!..
Став немножко богатым, Курт повадился играть в то-то уже не по маленькой, а по средненькой, а на выходные начал на стадион. На стадионе было весело; когда «Фейеноорд» выигрывал, даже хотелось жить…
Но матч кончался, хмельная пена оседала, и надо было куда-то идти. Разговаривать с трюмо он больше не мог, а друзей у него так не завелось – никто по-прежнему не хотел брать его в свои игры. Несколько раз, когда тоска начинала идти горлом, он чуть было не позвонил Вере. Даже и позвонил однажды – уже набрал номер, но на грани гудка задавил трубку, как мышь.
Она позвонила сама – в начале июля.
– Здравствуйте, Курт.
Сердце его бухнуло и отозвалось сладким нытьем в животе. Он задохнулся попыткой ответа, но она его пощадила и продолжила, как ни в чем не бывало:
– Вы не звоните, вот я и решила позвонить сама. Нельзя терять старых друзей, правда?
Она была весела – как-то уж чересчур весела, и он догадался, что никакого шатена больше нет, и снова задохнулся – уже от надежды. Курт предложил встретиться, и Вера легко согласилась.
Как же она была хороша – вся такая летняя, в легком бежевом платье с брошью! И волосы собраны в пучок, как тогда, на концерте, и глаза блестят каким-то незнакомым блеском. Вера говорила обо всем и ни о чем, спрашивала и понимающим кивком угадывала его спотыкучие ответы. Узнав о смерти матери, сказала: «Бедный Курт», – положила руку на рукав, погладила обшлаг.
И он тоже спросил, приступая к главному:
– Как вы?
– Я? – Вера улыбнулась. – Я хорошо.
– А-а…
Она торопливо накрыла его вопрос:
– Все хорошо, Курт.
И вдруг глаза ее в секунду заполнились слезами, и одна стремительно скатилась по щеке.
– Простите…
Она запрокинула голову и, нащупав в сумочке салфетку, промокнула глаз. И улыбнулась.
– Видите, как я раскисла.
– Ве… э-э… ра, – сказал он.
Она снова погладила его по рукаву.
– Я знаю, вы ко мне хорошо относитесь.
– Д… да.
– Ну вот и славно. Возьмите мне вина.
Курт взял по-гусарски бутылку бордо и сырную тарелку с орехами и виноградом – и через несколько минут уже плыл в потоке чужого сюжета.
Шатен оказался полноценным негодяем, и добродетель Курта воссияла рядом с ним, как алмаз в луче света. Качая головой на Верин рассказ и словно отказываясь верить в глубину людской низости, Курт тонко подчеркивал этот нравственный контраст, – но внутри, вместо гнева, большой коброй поднималась зависть.
Соблазнить юную женщину, напользоваться ею и, напоив на корпоративной тусовке, передать в руки собственному шефу – в этом было что-то такое, чем природа обделила Курта… Мир принадлежал этим сильным людям, не ведающим стыда и поражений, а Курту оставались унылая добродетель и вечерний онанизм.
Но Вера искала плечо друга, и нашла его. На последней трети бутылки он пересел к ней и подставил плечо в буквальном смысле. Вера, всхлипывая, сползла немного с сиденья и допивала бордо, уткнув голову в угол диванного валика.
– Я хитрая, – говорила она. – Я не на машине. Можно, я немножко напьюсь?
– П-пейте. То… олько осто… а-а-а… рожно! Выплакавшись, Вера выбросила из себя напряжение, и через рукав пиджака Курт чувствовал теперь тепло ее податливого тела. В нем росло что-то небывалое. Он был в сантиметре от собственных грез.
Рассказ Веры страшно возбудил его, – но, потянувшись допивать бокал, она прервала историю на самом грязном месте, и Курт, жадно вслушивавшийся в сюжет, так и не понял главного: досталась ли Вера по-настоящему второму негодяю? Теперь недосказанный эпизод крутился в разгоряченной голове, но – о ужас! – в этом тайном кино он был не спасительным рыцарем, врывающимся, чтобы защитить девичью честь от потного мерзавца, а самим этим потным мерзавцем и был.
И в мельчайших подробностях представил вдруг, как, заперев дверь, подступает к теплой, беззащитной Вере и кладет ей руку туда.
Курт зарычал и прокашлялся. Он был весь в поту.
– Я вы. зову та-а-акси, – сказал он.
– Так-си… – повторила Вера. – Спасибо, Курт. Вы славный. И Берта. Бедная Берта…
Она снова заревела.
В такси Вера дремала, уткнувшись головой ему в плечо. Курт боролся с дыханием, вдыхая тонкий аромат ее волос. Как стайер, он выжидал момент для решающего рывка.
У двери, задохнувшись от нахлынувшего фрейдизма, Курт помог вставить ключ в замок.
– Спасибо, Курт, – сказала она и извиняющимся образом поскребла пальцами по лацкану пиджака. – Простите меня, я так напилась.
– Бе… дная Ве… ра, – сказал он, открывая дверь за ее спиной и мягко вталкивая ее в квартиру.
Повторяя про бедную Веру и постепенно сокращая дистанцию, Курт гладил ее по голове, и, пристроив у стенки, гладил уже по плечам, и целовал волосы, и, не веря себе, добрался губами до нежной впадинки под ухом.
– Курт. – Ее руки вдруг уперлись ему в живот.
– Ве-э…
– Курт, не надо.
Ее руки попытались оттолкнуть его, но только страшно распалили желание. Отбросить эти две соломинки было делом секунды. Она что-то кричала, но Курт уже ничего не слышал – сопя, он освобождал ее грудь от ткани и бретелек. Невидимые кулачки молотили его по лицу и плечам, но он не замечал и этого, а только атаковал сладкое упругое тело, чувствуя внизу чудовищный напор плоти, требующий немедленного выхода.
В коридорной полутьме метались хрип и визг. Курт не знал, где тут постель, и просто повалил ее на пол, надежно придавив собой. Он успел высвободить свой набухший инструмент и, вне себя от возбуждения, уже шарил в немыслимом шелке ее трусиков, когда сопротивление вдруг прекратилось, и он услышал тонкий звук плача. Вера выла, покорно лежа под ним.
Полоска фонарного света проникала в коридор, как будто из какой-то другой вселенной. Он начал возвращаться в сознание.
Вера выла, закрыв лицо ладонями и мотая головой по полу. А на ней колодой лежал он – тяжело задыхающийся, полураздетый и ничтожный. На месте неумолимого инструмента валандалась глупая пиписька.
– Ве. ра, – сказал он, неуклюже приподнимая тучное тело.
На его голос она зашлась в новом приступе воя – на одной высокой непрерывной ноте.
– Ве. ра, – сказал несчастный Курт. – Я-а. люб. лю. Вас.
И похолодел, услышав смех.
Когда он нашаривал ручку и справлялся с собачкой замка, и когда потом воровски прикрывал снаружи входную дверь, она все билась в смеховой истерике, закрыв лицо руками и мотаясь по полу тряпичной мальвиной.
Два дня он пролежал дома, рассматривая с дивана книжный шкаф с куском окна. Окно меняло свет, полоска солнца на шкафу вытягивалась и меркла, а он все лежал. Когда, странным атавизмом, его потревожил голод, он спустился к китайцам, взял рис и свинину в пластиковых кюветах и тут же, за столиком, запихнул все это в организм, запив соком манго из баночки. Организм отозвался на еду сильнейшим удовольствием, и Курт с удивлением прислушался к этому.
Глупое тело хотело жить дальше – досадное, тучное, даром никому не нужное.
На работу тело не пошло, и рука взяла телефон, а язык в несколько приемов выговорил: я заболел. Тупой скот на том конце провода даже не спросил: чем заболел? не надо ли помочь? Спросил: когда выйдешь? Курт задохнулся приступом ненависти и отжал трубку.
На третий день тело пошло пройтись и остановилось, когда глаза увидели рекламу турагенства и слово «Схевенинген». Наутро Курт, удивляясь себе, вышел из дома с полупустым саквояжем в руке и отправился на вокзал.
Через пару часов он вдыхал детский запах соленого ветра.
Он был здесь когда-то с папой и мамой, о которых вспомнил вдруг с нежданной, наполнившей глаза влагой, нежностью. Вот здесь стояли лотки со свежайшей селедкой, и трамвай точно так же шел вдоль моря. Курт, как по следу, пошел на соленое дыхание ветра и вышел на дорожку променада. Все вокруг было знакомым и незнакомым, как во сне. И в легком сне этом он был ни в чем не виноват, и его любили.
Чайка летела вдоль кромки волн – просто так, куда-то. И просто так, куда-то, шел Курт, боясь проснуться. Потом он устал и присел за столик на берегу. Чашка кофе, взятая для бодрости, качнула его в обратную сторону, и Курт пошел в ближайший отель. Через пять минут он засыпал в своем номере.
Пробуждение было ужасным: невесомое счастье исчезло без следа. Открывая глаза, придавленный правдой Курт снова все помнил: Веру, свой позор, черное одиночество. За окном сходил на нет жаркий день; вялое тело лежало в кровати, истекая потом. Надо было что-то делать с ним дальше.
И Курт вдруг сообразил – что.
Он лежал, обдумывая эту мысль; он даже не испугался.
Страха не было – была только дверь, которую не видел почему-то, а вот же она! Горсть таблеток, и всем привет. Школьным сволочам, говорившим «жиртрес, отойди», тупому сослуживцу, шатенам в «мерседесах», девушке с нежной грудью, доставшейся всем, кроме него. Никто даже не огорчится. А папы с мамой нет, и Берты нет. Как хорошо – никого!
Мир затянет это место ряской в минуту, никто и не вспомнит.
Вот подлянка этому отелю, подумал Курт. Утром стук-стук: уборка! Открывают, а он лежит белый. Или – серый? А вот и посмотрим.
Курт даже выдохнул это вслух:
– Па-а. смотрим!
И рассмеялся, сотрясая постель: смотреть-то будут другие. Смотреть, бежать вниз, звонить в полицию. Курт поморщился, представив себе, как его будут кантовать по винтовой лестнице – небось, в одеяле, носилки-то не пройдут. Жопой по ступенькам – бряк, бряк. Глупо, но уже не больно. Да, главное, чтобы наверняка. А то начнут мучить, засовывать в дырку шланг, вскрывать грудную клетку. Он читал где-то, что когда откачивают, вскрывают грудную клетку. Еще вернут, пожалуй.
Курт снова поморщился. Унижения он больше не допустит: хватит.
Он глянул на часы: начало седьмого, пора. Его вдруг резануло: когда стрелки снова будут здесь, его здесь уже не будет. А где он будет? А нигде. Вот и хорошо, вот и не надо.
Он сел, отбросив легкое гостиничное одеяло.
В аптеке, заложив отвлекающую лисью петлю, Курт взял, кроме снотворного, аспирин и микстуру от кашля, и то же самое сделал в другой аптеке, а в темечке продолжало медленно ворочаться слово «нигде»…
В раннем детстве, над картинкой с Христом, Курт часто думал о небе – светлом санатории, где в ожидании встречи с родными живут бабушки-дедушки. Потом картинка стала терять легкость, пока однажды небо не сгустилось в непроницаемый студень.
Никто там не жил. И никому – ни бабушке, ни маме, ни отцу Курта, ни Христу с картинки, ни его отцу – не было дела до тучного господина с аптечным пакетиком в руке, набитым для отвода глаз микстурой от кашля.
Он вернулся в номер и, оставив пакетик на кровати, торопливо вышел обратно на воздух – как в детстве, когда не было еще ни одышки, ни смерти, а только мячик во дворе, и хотелось наиграться до темноты. До темноты не получалось – мама звала домой засветло, раздраженным голосом: приходил отец и хотел проверять уроки.
Курт не был счастлив в жизни ни минуты.
Выйдя налегке на променад, он снял туфли, снял носки и, скатав, положил их в карманы брюк. Сошел на песочек, вдохнул всей грудью солнечный, соленый, колючий воздух шторма, и решил, что будет счастлив сейчас.
Хотя бы напоследок.
Но красота мира только изранила душу Курта. Перед смертью не надышишься, вспомнил он и булькнул на этот буквализм коротким отчаянным смехом. Пожилая дама, проходившая мимо – в шортах, босиком, с лыжной палкой в руке – извлекла из себя в ответ дежурное «джюс» и улыбнулась будущему покойнику мышцами лица.
Она-то точно собиралась жить до второго пришествия.
Закат сиял над водяными громадами. Мальчишки чеканили мяч, и воздушные змеи нарезали воздух на дольки. Веселый гомон стоял над пляжем, и Курт шел через этот праздничный мир – не смешиваясь с ним, как масло с водой.
Рядом с ним прошла аллюром по пляжу конная полиция, двое на двух красавцах, лоснящихся в лучах солнца – гнедом и сером в яблоках. Вкусно пахло мясом от ресторана – официанты, в черном, с красными косынками на плечах, как птицы, стояли и похаживали между столиков в ожидании чаевых.
Нет, подумал Курт, вглядываясь в полосу каменной волноломни с маяками, – еще не сейчас. Дойду до мола, потом обратно, потом сесть с видом на закат, хорошо поужинать, выпить вина, потом в номер – и спать, спать…
Внезапное воспоминание о Вере вызвало только досаду; желания не было, и Курт обрадовался этому: значит, все решено правильно. Всё здесь прекрасно обойдется без меня, думал он, разглядывая семьи и парочки, гулявшие босиком по солнечным языкам прибоя. И лучше, что без меня.
Двое вдруг обнялись прямо перед ним: сумка, выпав из ее руки, легла на песок, как в обмороке; крупный мужчина, обхватив ладонью запрокинутый стриженый затылок, неспешно пил поцелуй с ее губ. Они вросли друг в друга – словно навсегда. Ни зависти, ни злобы не почувствовал Курт, только грусть. В его жизни так и не случилось этого – даже нечего было вспомнить напоследок.
Он уже думал о своей жизни в прошедшем времени, откуда-то извне.
Напившись друг друга, мужчина и женщина прошли мимо Курта, даже не увидев его. Он успел тайком заглянуть в ее счастливые глаза. Большая красивая кисть лежала на тонком плече, и женщина на секунду прижалась к ней щекой.
Шторм стих, как по волшебству. Курт, сощурясь, смотрел на солнце, поминутно совсем прикрывая глаза и идя вслепую. Он шел и шел, а солнце нестерпимо сладко слепило напоследок из-под ажурной тучки, ложилось на линию горизонта, заливало море огнем перед тем, как уйти насовсем.
Море покачивалось, успокаивая свое дыхание, и прогретая вода тепло подлизывалась под ступни.
А то бы дождаться темноты – и туда, вдруг подумал Курт. Никто бы и не хватился. Мартин Иден, вспомнил он. Да, Мартин Иден. Банально… А жить не банально? Заплыть поглубже, и всё. А что? Может, прямо сейчас?..
Внезапная тоска больно сжала сердце, и Курт остановился, пораженный: оказывается, он еще хочет жить!
Обескураженный, он побрел опять навстречу темной полосе волнолома. Солнце уже почти село, но воздух был еще полон света. Линия мола укрупнялась, приобретая объем и глубину. Какая-то толпа густела вдали, и сирена «скорой помощи», как консервным ножом, взрезала воздух побережья.
У мола что-то происходило. Курт уже различал зевак, стоящих и склонившихся над чем-то. Два коня, гнедой и в яблоках, оставленные полицейскими чуть поодаль, равнодушно глядели на происходящее. От кареты «Скорой помощи» к морю быстро шли двое с чемоданчиком.
Похолодев, Курт все понял прежде, чем увидел. Тело, простертое на песке, не было видно за зеваками – только ноги, и что-то снова резануло душу Курта, и лишь подойдя поближе, он понял, что именно. Это были ноги ребенка.
В двух шагах от линии прибоя лежал мальчик.
Курт сразу отвернулся, но успел увидеть детское запрокинутое к небу лицо с невидящими глазами. Рядом, вцепившись в безответную руку, выла и раскачивалась женщина.
Ноги Курта отказались нести его тело. Не дойдя до скамейки на променаде, он опустился на песок. Он ничего не понимал, кроме того, что произошла страшная ошибка.
Он был жив. Лицо обдувал приятный бриз, ладони ощущали прохладу песка. Позорное недоразумение природы, одышливый пердун, забывший вовремя выйти вон, – он жил, как ни в чем не бывало! А рядом, окостеневая, лежало тело мальчишки, и возле него лежала в обмороке женщина, чья жизнь, в сущности, тоже кончилась. Врачи хлопотали над нею со шприцами и ампулами, зачем-то желая вернуть ее в сознание.
И Курт запротестовал.
– Это же я-а! – крикнул он кому-то. – Это же я-а хо-отел… Он чувствовал себя обманутым. Трагедия была отдана другому; в репертуарной лавке оставались только фарс и пародия. Господа, не расходитесь, минутку внимания, господа! – у нас еще имеется забавный толстяк с мешочком снотворного… Есть ли другие желающие повалять дурака? Просим к нам. Какова дневная квота на смерть на этом побережье?
Все было чепухой, и только мальчик лежал на песке всерьез, глядя вверх невидящими глазами.
– За-ачем? – вместо него спросил у пустых небес несчастный Курт. – За-ачем?..
Вместо ответа чайка опустилась на серый песок и важно прошлась по берегу, инспектируя происходящее.