Книга: Схевенинген (сборник)
Назад: Увольнение
Дальше: Роки

День из жизни

Волынка ожидалась на полдня: взять дедовы вещи с Рязанки, и снова через весь город – к нему в больницу. А я только вернулся из армии и еще не вполне надышался свободой. Каждый московский перекресток потихонечку сдирал с моего сердца неприсохшую корку любовной тоски, но ничего сделать с собой я не мог – позавтракав, уходил из дому и до вечера бродил по улицам.
Свобода была опасным лекарством, но я был намерен увеличивать дозу.

 

Около полудня я вывалился из набитого трамвая и, одуревая от жары и тополиного пуха, пошел по асфальтовой дорожке через квартал. Я шел и мечтал о компоте. Бабушка готовила отличные компоты: сладкие, даже чуть приторные, но только чуть-чуть.
Я позвонил и немного погодя услышал за дверью знакомое шарканье. Хорошо помню, что разволновался, пока бабушка возилась с замком. Понимаете, она очень торопилась открыть…
Сразу после возвращения я навестил ее и деда и с тех пор ни разу не выбрался. Все-таки чертовски далеко они жили – полтора часа в один конец…
– Женя, здравствуй, – напевно сказала бабушка. – Заходи, заходи…
Я перешагнул порог и поцеловал ее. Для этого пришлось немного нагнуться. Плечо было мягким, щека прохладной.
– Ботинки не снимай.
Я прошел в затененную кухню и, присев на табурет у стола, блаженно привалился к стенке.
– Отдохни немножко, – сказала бабушка. – Сейчас будет обед.
– Баб, я сытый. Вот попить – есть что-нибудь? Просить компота было неловко. Впрочем, бабушкин ответ я знал почти наверняка.
– Сейчас компоту налью. Ты сиди.
Она отошла от плиты к шкафу – там на полке всегда стояла большая кастрюля с черной крышкой, а в ящиках – это я помнил с детства – лежали орехи, конфеты и прочие лакомства. Бабушка была грузной женщиной, но двигалась легко, ловко.
Над столом висела клеенчатая карта мира; я пил компот и глядел на цветные лоскутки в самом мизантропическом настроении.
– Поел бы, – не выдержала бабушка через минуту. – Я борщ сварила. Вкусный борщ, попробуй.
– Бабуль! – Почему я был так раздражен в тот день? – Ну я же сказал: я сыт! Я из дома.
– Ну ладно, ладно… – Бабушка огорчилась и обиделась даже. – Не хочешь, не ешь. Расскажи, как у вас дела.
– Нормально. – Я пожал плечами. – Живем помаленьку.
– Как отец?
– Вроде ничего, – сказал я, проклиная тему, обреченную на общие слова. – Бабуль, да все в порядке. Как ты?
Кажется, вопрос прозвучал не слишком дежурно.
– Ноги болят, – сказала бабушка. Внезапная жалость потекла по моему сердцу.
– Врача вызывала? – спросил я сурово.
– А-а-ай, Женя-а… – Махнув рукой, она повернулась к плите. Тут я услышал радио. Оно бурчало что-то вполголоса и, видно, не первый час. Надо было перевести разговор, но я ничего не придумал. Бабушка сделала это сама.
– Когда выйдешь на работу?
– Какую работу? – я обрадовался возможности подурачиться. – Кто воевал, имеет право…
Бабушка обернулась, вытирая руки о фартук.
– Женя, ты невозможный человек.
– Бабуль, все в порядке. Время терпит.
– Время терпит…

 

Знаете, что спрашивала бабушка у отца, когда узнавала о том, что кого-то сняли за воровство или взятки? С подозрением и тревогой, каждый раз:
– Дима, он коммунист?
Бабушку никогда не интересовала должность этого человека и его зарплата.
– Коммунист?
И услышав ответ, качала головой:
– Как же так… Как же так…

 

Вещи для деда бабушка складывала на тахте и каждую называла вслух, чтобы ничего не забыть. А я сидел в кресле, нетерпеливо листая программу передач.
– Куда он положил свои лезвия, этот человек? – вдруг невесть у кого спросила бабушка, застыв над открытым ящиком шкафа. – Что за несчастье, честное слово…
Я отложил газету.
– Что, бабуль?
– Нету лезвий – что ты будешь делать?..
Я глянул на часы и решил брать процесс в свои руки. Что-то торопило меня, подстегивало, гнало отсюда – вперед, вперед! Мне казалось – я пропущу всю жизнь в этом кресле.
– Остальное – все? – спросил я.
– Все.
– Тогда давай складывать; лезвия куплю по дороге. Бабушка тяжело, с укором посмотрела на меня.
– Женя, ты что, не знаешь деда?
Ну конечно! Дед не стал бы бриться никакими лезвиями, кроме лезвий «Ленинград», закупленных на век вперед и завернутых в носовой платок.
Они обнаружились под какой-то рубашкой.
– Ну, я поеду?
– Езжай, езжай, Женя. Вперед, вперед, скорее…
– Спроси у деда, что еще надо. И скажи, чтобы пил таблетки. Ты же знаешь этот характер…
Я уже стоял у двери, и бабушка гладила меня по плечу.
– Не болей, – сказал я.
– Отцу привет. Погоди.
Бабушка ушла и вернулась с тремя яблоками.
– Бабуль!
– Съешь по дороге. Ай, не спорь! Что за человек…

 

По дороге от метро я все время искал автомат с газировкой. Других подробностей не помню; впрочем, нет, – рядом с больницей что-то строилось, пришлось сделать крюк и войти не с главного входа, а сбоку.
Внутри было тихо и прохладно. Я поднялся на второй этаж и остановился перед дверью. Я открыл эту дверь и увидел деда. Дед сидел на кровати у окна и ел яблоко.
Знаете, как дед ел яблоки?
Он брал плод с тарелки, тумбочки или столика, брал неуверенно, словно ощупывая его поверхность; обтирал в руках. Потом доставал старый перочинный нож и разрезал яблоко пополам. Может быть, иногда он делал это обычным столовым ножом, но я хорошо помню почему-то именно перочинный. На тыльной стороне ладони у деда были родинки, а кожа совсем коричневая от старости. Потом он разрезал еще раз и уже из четвертинок яблока аккуратно вырезал сердцевину. И только потом ел.
– Здравствуй, дед.
Дед вздрогнул и поднял голову. Последнее время он не сразу узнавал людей. Глаза его, увеличенные крутыми стеклами очков, глядели удивленно.
– Женя, – констатировал он наконец.
– Это я, дед.
– Здравствуй, Женя.
Он поглядел на двух стариков, соседей по палате, на меня и снова на стариков.
– Это мой внук.
– Здравствуйте, – сказал я.
Прошло три года, и теперь я помню только, что первый был высокого роста, а второй – маленький, с птичьим лицом, сидел, опираясь на палочку. Четвертая постель была пуста.
– Ну, как ты? – бодро начал я.
– Ничего. Это хорошая больница. Все, знаешь, обследовали…
Дед начал перечислять все плюсы пребывания в больнице. Он сидел напротив меня, коренастый и неожиданно маленький, в аккуратной пижаме. На голове и подбородке у него серебрилась легкая щетина.
– Дедуль, вещи куда класть?
– Какие вещи?
– Бабушка передала.
– Ничего мне не надо, – категорически заявил дед и почему-то посмотрел на стариков.
Терять время на такие пустяки было невыносимо.
– Знаешь, – сказал я, – я вот здесь оставлю, а не надо – отец потом заберет.
Но споры с дедом так быстро не заканчивались.
– Зачем это нужно? – Дед громко принялся за объяснение. – Кормят здесь прекрасно, белье дают… И что за женщина, это уму непостижимо!
– Не ругайся, Григорий, – раздалось из угла. – Много – не мало. Оставь.
– И лезвия твои здесь, – вспомнил я.
– Ну ладно. – Дед вдруг смирился, как ребенок. – Лезвия – это ладно.
И потерял к разговору всякий интерес.
– Это старший твой? – Высокий старик все изучал меня со своей постели.
Дед не услышал, пришлось ответить мне.
– Нет, я не старший.
Третий старик все это время сидел вполоборота к нам и молча смотрел, повернув птичью маленькую голову.
Дед продолжал рассказывать о здешнем житье-бытье. С Иваном Матвеевичем они, оказывается, учились в одном институте.
– Только Иван… – дед вдруг поглядел насмешливо, – мальчишка был, а я уже заканчивал. В двадцать девятом!
В двадцать девятом деда выслали из Москвы – и скорее всего, этот самый Иван Матвеевич вместе со всеми голосовал за его исключение из комсомола. Но прошло полвека – и ни тех, ни этих почти не оставило время, и его холодная волна вынесла уцелевших на отмели последних квартирок и больниц…

 

Открылась дверь, маленькая, с лицом, как из непропеченного теста, женщина вкатила тележку. Остановившись посреди палаты, она сказала: «Обед!» – и, стуча тарелками, стала разносить еду. Старики, напротив, притихли, подобрались. Закончив процедуру, женщина без единого слова укатила тележку, хлопнула дверью – и только тогда маленький старик, опершись на палочку, начал пересаживаться поближе к тумбочке.
Тяжелое молчание осталось висеть в пропитанном хлоркой воздухе палаты.
– Нелюбезная у вас официантка, – попробовал пошутить я.
– Да. – Иван Матвеевич даже не улыбнулся. Дед все еще смотрел на дверь.
– Ты ешь, остынет, – я тихонько тронул его за колено. Потом он рассказывал, как познакомился с Качаловым.
Я слышал эту историю много раз – эту и еще несколько. Деду было что порассказать из своей жизни, но его коронным номером было: как он привел на институтский вечер памяти Есенина – самого Качалова.
Я слушал и задавал вопросы, ответы на которые знал дословно. Это было условием игры, я не хотел нарушать их. Дед уже давно жил прошлым. Из злободневных тем он откликался лишь на футбол, и то вскоре соскакивал на послевоенный ЦДКА – и уж будьте уверены, вспоминал состав полностью!
После смерти деда от его историй осталось только несколько страничек в отцовской записной книжке да кусок магнитной ленты на полминуты – тетка купила магнитофон и проверяла качество записи…

 

Маленькая женщина опять вкатила в палату тележку и стала собирать тарелки. И опять притихли старики, следя за ее манипуляциями. Что-то враждебное исходило от ее фигуры, от этих быстрых рук, от маленьких глазок на непропеченном лице.
Я прибирался в дедовой тумбочке, когда она закричала на маленького старика – в голос, как хозяйка на приживала.
Старик поднял птичью свою голову.
– Я не могу есть быстрее, – тихо сказал он.
– Забираю тарелку! – кричала женщина. – Три часа, обед закончился, сто раз, что ли, за вами ходить? У меня целый этаж, сколько вам повторять? Не первый раз уже задерживаете…
– Перестаньте кричать! – покраснев, сам закричал вдруг Иван Матвеевич и встал, опираясь о спинку кровати. – Перестаньте на него кричать!
– А вы не вмешивайтесь! – охотно развернулась женщина. – С вами никто не разговаривает!..
Все это происходило здесь явно не впервые. Женщина укатила тележку к двери, и обернувшись, отчеканила, перед тем, как хлопнуть дверью:
– Через пять минут забираю тарелку!
Старик с птичьим лицом сидел, глядя перед собой.
– Э-эх, – простонал вдруг Иван Матвеевич, – э-эх, да что ж такое, а? Что ж такое-е… Ведь мы ж за них, мы… – и замолчал, обхватил белую голову руками, отвернулся.
Дед виновато глядел на меня.
– Видишь, Женя, – оправдываясь за что-то, тихо сказал он, – строгая очень женщина, а Николай Степанович не может быстро есть, вот она и кричит…
Тут я словно очнулся.
– Сейчас, дед, – сказал я и погладил его плечо, – погоди, я сейчас…
– Скажи ей – нельзя так, нельзя! – крикнул мне в спину Иван Матвеевич.
Женщину я нашел на мойке. Она разгружала тележку, привычно грохоча посудой.
– Послушайте… – Голос у меня вдруг сел. – Послушайте, что вы себе позволяете?
Женщина обернулась.
– Чего? – мирно спросила она.
– Почему вы кричите на старого человека? Какое вы имеете право?..
Тут я увидел ее глаза и осекся. Она даже не понимала, о чем идет речь.
– Это старые люди, – сказал я. – Это больные. Этот старик, он имеет право обедать подольше.
Женщина просветлела.
– А ты не вмешивайся, – сказала она, – я же не в первый раз ему говорю; все капризничает. Они же как дети, я тут за девяносто рублей за всеми, что ты?
Маленькие глазки ее требовали сочувствия, и ватное, тяжелое бессилие, навалившись, разжало мои кулаки. Я постоял еще немного и ушел.

 

Бабушку мы похоронили в сентябре, дед прожил еще несколько месяцев. С тех пор прошло три года, и на кладбище, где они лежат, я прихожу редко. Все-таки Никольское, два часа в один конец… Три года. Тысяча дней.
Но этот летний день, когда я шел в больницу к деду, грызя чуть кисловатые бабушкины яблоки, – этот день маячит передо мной, не отпускает, и в минуты бессонницы, смешивая былое с небылью, стрекочет в моей памяти обрывками немого кино.
…О чем мы говорим с дедом, я уже не слышу, только уходить мне не хочется. Я давно не видел его и понимаю, что увижу не скоро.
За окном проезжает машина, раздаются голоса.
Дед рассказывает что-то, я что-то отвечаю и стараюсь запомнить его получше.

 

1986
Назад: Увольнение
Дальше: Роки