ГЛАВА СЕДЬМАЯ (Мистерия)
В мистериях с особым размахом проявилась одна из основных черт средневекового мировоззрения и поэтики — соединение иносказательного толкования изображаемого с его подчеркнуто чувственной остротой: мистерии как бы погружали патетический смысл «Священной истории» в стихию плотской натуральности. Чем более кричащими красками рисовались подобные сцены, чем более жестокими они были, тем большей оказывалась сила чувственно-мистического внушения. С другой стороны, религиозная патетика тесно соседствовала с бытовым и комическим элементом…
Георгий Косиков. Средние века
Ну а потом неделю кряду, не переставая, словно рухнув потопом с библейских страниц, лил дождь. Лил и лил.
Почти все время гости проводили у себя в апартаментах, строча не поспевающие за их хмурым азартом черновики. За едой предпочитали отделываться малозначащими репликами и спешили поскорее расстаться, чтобы ненароком не выдать конкурентам своих бесценных задумок. Периодически кто-то из них, прихватив из бара бутылку, шел на веранду и под шум ливня предавался в одиночку нахлынувшей тоске — извечному послевкусию сочинительства. На пробковой доске перед библиотекой каждое утро дразнящими коллег намеками появлялись листы снятых копий с подвернувшихся к случаю документов по делу Лиры фон Реттау.
С балкона мансарды Суворов видел, как Дарси трижды в день, собираясь в столовую, запирает на щеколду окно, выходящее на их общую с Расьолем террасу, опоясывавшую второй этаж широкой буквой «Г». Шпиономания Жан-Марка была не так выражена, зато отличалась типично галльским коварством: как-то раз Суворов застал его за подвязыванием к ручке двери незаметного узелка.
Дождь окончательно спрятал Вальдзее за пеленой подвижной воды, будто вынудил озеро подняться в рост, предварительно стерев с лица земли потускневшие Альпы. Чтобы размять ноги, Суворов отправлялся к нему под зонтом пару раз на свидание и, вприпрыжку одолевая лужи, шел по размытой дорожке в звенящий разбухшими листьями парк. По пути то и дело кошачьим дерьмом попадались раздувшиеся от немерено выпитой влаги бездомные эксгибиционистки-улитки. Похожие на пиявок, они благоденствовали, не боясь нападения птиц: радикальный окрас даровал им малопочтенную неуязвимость. Мысль о том, что их собратья в России куда как успешней решили квартирный вопрос, придавала Суворову толику оптимизма. В остальном побеждали усталость и грусть: несмотря на исписанный ворох страниц, работа не клеилась. Что-то было не так, но вот где и когда захворала его интуиция, он никак не умел просчитать.
Попытавшись взять старт с начала, Суворов выстроил целый кроссворд, заполняя его именами и фактами по мере того, как сомненья сменялись надеждой разгадки. Однако что-то в квадрате все время шаталось, угрожая нарушить зыбкое равновесие и без того неустойчивой кладкой конструкции. Суворов ощущал себя измученным канатоходцем, у которого руки измазаны маслом и едва держат шест.
Родившись за тридцать лет до своего исчезновения, Лира фон Реттау оставила столько следов, что связать их в единую цепь обстоятельств было непросто. Начать с того, что день ее появленья на свет был омрачен внезапным сиротством. Не вынеся кесарева сечения, спустя шесть часов беспощадной борьбы с застрявшим в утробе плодом ее мать, в девичестве талантливая актриса, прославившаяся исполнением на парижских подмостках тягучих трагедий Расина, словно мстя судьбе за вынужденный — по причине замужества — отказ от театральной карьеры, отыграла свою последнюю роль столь убедительно, что отошла в мир иной еще прежде, чем измученный акушер перерезал едва не задушившую младенца пуповину. Ральф фон Реттау, вельможный граф, знатный печатник, любимец Бисмарка и бескорыстный любитель-философ по совместительству, в то утро как раз закончил вычитывать гранки набора доселе неведомого трактата из Якоба Бёме, почитаемого им за непревзойденное умение слагать из мистических откровений будоражащую разум вселенную. Протерев спиртом руки, издатель поспешил на пролетке домой, бросив перед уходом директору своей типографии: «Вот день, когда дьявол и небо отступают в позоре пред мощью постигшего истину гения», чем впоследствии навлек на себя запоздалые упреки в кощунственной неосмотрительности, ибо не успел он проехать и двух кварталов, как врезался в летящий навстречу фаэтон племянника местного бургомистра, запомнившегося согражданам разве что этим вот эпизодом да своей страстью к юным субреткам и кутежам. Удар был столь силен, что фон Реттау успел только крякнуть подстреленной уткой и, словно того и ждал, ринуться из накренившейся двуколки в короткий, но броский полет, чтобы, раскидав ласточкой руки, с присущей мечтателям легковесностью вонзиться головою в придорожный столб, на котором вечером ранее нашли пристанище тяжелые механические часы, подаренные городку Ауслебену муниципалитетом итальянской Лукки. Часы устояли, а вот стрелки на них отказались продолжить свой ход, засвидетельствовав с железной бесстрастностью (и необходимой поправкой на апеннинское представленье о точности) минуту дожидавшейся Ральфа фон Реттау на углу его улицы кары — то ли небес, то ли их бесовской антитезы, то ли того и другого разом. Если верить врачу-акушеру, эта застигнутая врасплох минута совершенно совпала с мгновением, когда супруга незадачливого идеалиста издала последний свой вздох. Лирой младенец был наречен в честь погибших родителей, переняв по две буквы из первых слогов их имен (мать ее, если вдруг кто позабыл, звали Лидией).
Попечителем девочки выступил брат Ральфа фон Реттау. К этому прожигателю жизни, куда больше занятому ипподромными ставками, преферансом и дегустацией шустрых жокеев, нежели отправлением скучных обязанностей воспитателя быстро взрослеющей девушки, Лира не чувствовала ничего, кроме прохладной, ровной ненависти и пытливого, внимательного к мелочам презрения. Свою затянувшуюся (не исключено, что на всю ее жизнь… Фабьен, Горчаков и Пенроуз, автор должен быть честен!) пресловутую девственность в многочисленных письмах она объясняла тем подспудным, но, пожалуй, заслуженным отвращением, которое внушал ей к мужескому полу этот непривередливый в вопросах морали — и столь неопрятный в выборе объектов своего вожделения — монстроподобный сатир. Красоту свою Лира фон Реттау воспринимала как испытание — перед тем, что сулила ей страсть. Однако приблизиться к ней, чтобы встретиться с глазу на глаз, она не спешила. Вперед тела и изводимой сомнениями, не окрепшей покуда души она предпочла осторожным дозором выставить разум. Как всякий пущенный самотеком ручей, он не гнушался выискивать закоулки сорных подробностей — в каждой строчке прочитанных книг. Воображение Лиры охотно вступало в игру и дорисовывало нескромными штрихами заимствованные из фолиантов описания волнительных сцен, проверяя свои избыточные способности в беседах с ошеломленными подругами, которые вскорости неминуемо становились ее завистливыми и преданными врагами, тем самым невольно потворствуя желанию строптивой девы разорвать узы филистерского прозябания, посвятив себя горделивым утехам одиночества, в котором Лира только и находила отраду тревожной свободы. Делиться ею она, опять же, не торопилась, пока, повзрослев, не нашла способ одалживать ее без всякого риска растратить — так появились на свет ее знаменитые письма.
Смерть опекуна от апоплексического удара во время игры в преферанс ей здорово в том помогла: Лира стала богата. Светская суета ее тяготила, но не настолько, чтобы не обнаружить в ней преимуществ для своего обретающего все большую опытность и разборчивость в прихотях одиночества. Довольно было лишь два-три раза в год появиться на особенно шумном приеме, как вокруг начиналось обхаживающее ее движение: родовитое происхождение и безумные деньги полученного наследства делали ее желанной партией для каждого, кто был по-прежнему холост или, напротив, уже пресытился плутнями вдовства. Таковых, как водится, было немало. Лира их только дразнила намеками, забавляясь придумкой сюжетных интриг. Непрестанное чтение и тысячи складных страниц, ежедневно выходящих из-под станка типографии, за процветание которой теперь отвечала она самолично, предрешили систему ее предпочтений: отныне преимущество даровалось творцам всего этого молчаливого и в то же время столь напряженного смыслами, почти волшебного спокойствия, рядом с которым любая роскошь мирского богатства становилась блефом, словно вынутым проигранной картой из колоды усопшего дядюшки. Так предметом ее интереса стали служители муз — драматурги, поэты, прозаики, сочинители опер, симфоний, ноктюрновых грез, кудесники грифеля, кисти, мольберта, укротители мрамора, глины, резца. (Здесь уместно напомнить, что почти половину доходов типография получала от печатания партитур и литографических серий). Жанр письма позволял Л. фон Реттау оставаться невидимой, доколе она сама того хочет, и вместе с тем осязаемой, слышимой, близкой — как летучий чарующий сон. Так длилось годами. И, пока до бесстыдного смелый проделками разум развлекался игрою в любовь, тело было надежно сокрыто корсетом.
Разумеется, это бесило: укоры в бездушии стали общим местом десятков посланий, подписанных дюжиной до обидного громких имен. Тогда Лира, как будто смирившись, назначала свидание — но не в крохотном Ауслебене, а подальше от своего закрытого для посетителей особняка: в Берлине, Венеции, Лондоне, Зальцбурге или Давосе, — куда сама… не являлась, сославшись в последний момент телеграммой на недомогание или хандру. Так Лира фон Реттау сжигала мосты — между тем, что могла ей дать страсть, и тем, что грозила украсть у нее из мечтаний…
Приближалось тридцатилетие — тот рубеж, за которым ей виделся некий бесплотный, но тем больше безжалостный призрак увядания всей той красы, что, будто припрятанный в сейфе бриллиант, покамест была взаперти. Облюбовав в лесистой Баварии два гектара земли на холме, Лира фон Реттау пустилась на авантюру, в сравнении с которой былое ее озорство и проказы казались лишь милыми шалостями сметливого не по годам подростка. В точности следуя ее наброскам, мюнхенский архитектор разработал детальный план усадьбы: вилла в два этажа, мансарда, увенчанная острой башенкой с четырьмя смотровыми оконцами; овалы лужайки с морщинками узеньких троп; кусты ежевики, обрамляющие на подступах к скверу ворсистый сиреневый склон; частокол деревянной ограды. Хозяйка непременно желала, чтобы с террасы или балкона озеро виделось как на ладони и чтобы каждая комната для гостей ненавязчиво, но неколебимо внушала отрадную мысль, будто именно здесь невидимым стержнем поднимается к шпилю громоотвода сокровенный сердечник некой духовной опоры возводимого здания, которое, к слову сказать, подозрительно напоминало сомкнутой угловатостью контуров маленький форт или збмок. Архитектор изобразил на лице понимание и приступил к выполненью задач. Проект получился не сразу: фон Реттау была привередлива. Несколько раз своей умной и нервной рукою она нещадно правила чертежи, подавляя одним только взглядом любое сопротивление, любой растерянный стон: «Позвольте, но так же нельзя!..», пока, наконец, не добилась того, что в письмах назвала «увы, лишь удачным подобьем».
Строительство заняло три долгих года. Говорят, перед тем как осуществить прихотливый свой замысел, Лира настойчиво добивалась заполучить из Берлина геоманта-китайца, дабы тот совершил на участке мудреный восточный обряд, просчитав по магическим рамкам энергетику почвенных тяг, и выписал карту ветров, однако хитрющий старик, поначалу томивший ее отговорками, учтиво ссылался на занятость и беззастенчиво набивал себе цену. Когда же они сговорились, обтянутый шелком служитель Дракона уже по дороге в Потсдам был застигнут грозой, захворал и некстати преставился. Так неверный Восток отказался вдруг ворожить в пользу Лиры. Сей пробел неотступная дива порешила восполнить закупкой комплекта китайских столов. Вообще же, коль верить бумагам, до фатального лета она здесь была лишь однажды — когда приехала дождливым апрельским днем в старой отцовской двуколке, с которой, однако, даже не потрудилась сойти, приказав кучеру дважды объехать готовую к сдаче усадьбу. Потом кивнула и распорядилась:
— Еще должны быть две фрески. На фасаде — «Идиллия», с торца — тоже «Идиллия», только наоборот.
— Вот как? — спросил архитектор. — Наоборот? Но…
— Просто найдите художника, который поймет, чту я имею в виду. И не скупитесь в награде… На арке вы написали три слова?
— «Altyt Waek Saem»? Конечно, все, как веле-ле-лели. Не соблаговолите ли… ли поглядеть?
Но Ли-Лира уже веле-лела кучеру трогать.
Художником, угадавшим смысл ее поручения, оказался Матиас Лямке, известный впоследствии тем, что, вдохновленный сотворенными им по наитию фресками на стенах Бель-Летры, увлекся наследием Босха и в своих подражаньях ему достиг почти совершенства, но как-то раз, живописуя ад, переусердствовал в своем старании, отчего затем коротал оставшиеся дни в бесплатной лечебнице для душевнобольных в сострадательном городе Мюнхене.
Фрески действительно потрясали. Впрочем, первая из них, как две капли воды похожая на сотни других подобных изображений, вряд ли бы удостоилась чьего-либо пристального внимания, не будь фрески второй, где художник нарисовал как будто бы то же самое, один к одному, но, умело играя оттенками красок, незаметно добавил в них яду, чем сумел достичь эффекта воистину поразительного: небо, столь легкое и ажурное на фасаде, на торце вдруг зловеще зашевелилось, ангелы в нем превратились в коварных охотников на убогих костлявых людей, птицы были сплошь и рядом грифоны-стервятники, а земля, оскудев до бездушья пустыни, уже не искрилась ручьями, а словно кишела повсюду мрачным сонмищем змей.
Амбивалентность задачи, поставленной перед злополучным Лямке, могла бы немало открыть в характере Лиры фон Реттау, если бы только знать, с какой стороны к нему подойти. Суворов терялся в догадках. Чаще всего приходило на ум нехорошее слово «отчаяние», однако документов, подтверждающих, что хозяйка имения перед смертью испытывала особые муки сомнений, в архиве не находилось. Напротив, в письмах последних двух лет эта неподражаемая умелица эпистолярного жанра представала всегда лишь решительной и бесшабашно-веселой. Она часто вышучивала учтиво-корыстных корреспондентов, изводя их самолюбие фейерверком насмешек, и на пути к осуществлению своей главной затеи действовала последовательно и твердо. Наметив в качестве жертв трех модных писателей рубежной эпохи столетий, она словно тем самым сделала свой окончательный выбор — в пользу словесности, подчеркнув его странным приказом убрать с территории виллы доставленный прямо из Вены роскошный звучаньем рояль. Одновременно по ее своеволию художническая студия со стеклянной кровлей, возведенная в полусотне шагов от фасада, была оборудована под тропическую оранжерею. Сохранилось ее суровое письмо, адресованное несчастному архитектору, где она поручала ему за неделю, оставшуюся до приезда гостей, выбить готическим шрифтом на арке ворот названье «Бель-Летра».
Писатели собирались прибыть туда в первый день лета.
Несмотря на великолепие предоставленных в их распоряжение удобств, они испытали законное замешательство из-за того, что сама хозяйка, проявив в который раз бессердечие, нарушила данные им обещания и как-то слишком наглядно отсутствовала. Единственным существом, повстречавшимся им на вилле, оказалась глухонемая служанка, приставать к которой с расспросами было все равно что разговаривать со статуями улыбчивых муз в приусадебном сквере, с той, правда, существенной разницей, что последние выглядели не только привлекательнее, но и куда дружелюбней прислуживавшего литераторам создания, которое, судя по дошедшим до нас наброскам, характеризовалось ими не иначе как колченогая Полифемка, Минотавр в юбке иБаварская Ипполита-воительница, а потому едва ли уступало каменным барышням в мифической внушительности своего колоритного облика.
Постепенно, день за днем, тройка гостей достаточно свыклась с сопутствующими здешнему пребыванию странностями. Солнечная погода, прогулки к Вальдзее и бодрящие купания в его прозрачной воде благоприятно сказались на их самочувствии. Пахучие хвоей звездные вечера также не способствовали приступам ипохондрии.
Все шло довольно неплохо, пока вдруг однажды, поздним вечером 14 июня, течение привычно-щедрого ужина не прервалось появлением той, кто их сюда пригласил. Лира прибыла в той же двуколке, в которой отправился в свой последний проезд ее злополучный отец. (Пенроуз об этом напишет: «Колесница, впряженная в смерть и в рожденье, привезла их взаимный губительный плод». Спрашивается: для кого губительный? Для смерти? Для рождения? Для литераторов? Не очень понятно. Метафорический нонсенс, хотя и изящно…) Войдя в столовую, фон Реттау пресекла все расспросы одной только репликой:
— Мне надо было подготовиться, господа. Завтра настанет день, который ожидал меня ничуть не меньше, чем грезила о нем я сама. Ручаюсь, для вас он тоже станет сюрпризом…
Охальник Расьоль наверняка уцепился за эту фразу, предпочтя трактовать ее как обещание Лиры всех одурачить. Однако толковать ее можно по-разному. Например (версия для оптимистов), как решимость одарить своей красотою того, кто покажется ей достойнее двух остальных. Или (версия вторая, «пессимистическая») как сигнал к раскручиванию сюжета своей смерти, уже назначенной на следующую ночь. Или (версия синтетическая) то и другое вместе…
Слишком путано? Этот упрек не для Лиры: в ее жизни и смерти запутано все!.. Вся ее биография — словно тенета. И чем пристальней смотришь на эту искусную сеть, тем труднее увидеть в ней первопричину. Все так здорово сходится в этом узоре, что поверить в него — невозможно!..
Суворов сник. Бесконечный прожорливый дождь навевал меланхолию. Вот он съел неспеша новый вечер. К утру съест и ночь.
Отчего-то при мысли об этом делалось стыдно. Чужбина!..