Книга: Вилла Бель-Летра
Назад: ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ (Кандид)
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ (Полифония)

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (Франкенштейн)

Искусство — не магия. Последняя всегда утилитарна, она всегда — подобие реальности, ее однояйцовый близнец. Задача магии — обслуживать действительность, обряжать ее в волшебные платья, чтобы получать взамен скудные крохи подачек с пиршественного стола природы. Искусство, напротив, — это дверь, распахиваемая перед реальностью в беспредельность свободы. Лишь озаренная отсветом этой свободы, магия тоже готова стать для искусства одним из образчиков. Достаточно вспомнить наскальные росписи палеолита: то, что было когда-то лишь ритуалом и заговором, теперь, спустя тысячи лет, позабыв свои примитивные колдовские заботы, обретает в наших глазах черты вдохновенного образа, в коем видится нам первобытный скелет современной нам живописи. Почему лишь сейчас? Потому, что только сейчас мы способны в тех давних оленях разглядеть не вожделенных к обеду зверей, а вожделенных — себя…
Из дневника Л. фон Реттау, апрель 1894 г.
Расьоль спешил. Опыт трех браков его убеждал, что женщины склонны к бессмертию. И не какая-то Лира фон Реттау, а — все. Взять, к примеру, его собственных жен: они были так же упрямы в своем нежелании стариться, как и в даре любить себя — даже больше, чем ложь.
Со своей первой супругой Расьоль распрощался лет восемь назад, обнаружив, что годы совместной их жизни не оставили на ее гладком лбу ни единой морщинки иль пятнышка. В сорок лет он был полон азарта соблазнять на бегу все, что движется. Преуспев в адюльтере, Жан-Марк оплошал в заключительной стадии прелюбодеяния — удовольствии возвращения блудного мужа домой. Ровный, полный покоя сон его неучтивой жены выводил из себя, сокрушая страданьем его простодушие. По утрам они ссорились, он — рьяно, бурливо, фальшиво, но вместе с тем, в общем-то, искренне, она же — лениво и подло, глотая зевок. На его предложение расстаться она, продолжая выщипывать бровь, лишь спросила: «Ты уверен, что справишься? — потом, как ни в чем не бывало, опустила пинцет, обернулась к нему и, улыбнувшись — то ли губами, то ли только помадой на них, — безразлично добавила: — Не пытайся смолчать, когда зол. У тебя от этих потуг шевелится лысина…»
Со второй было проще, но хуже: сексуальная бандитка, оснащенная, как Рэмбо базуками, всеми мыслимыми атрибутами для неусыпной и утомительной ревности к ней изнемогающего под еженощным гнетом утех и озадаченного ее опасным усердием новобрачного. Постель для нее была полем боя, на котором Расьолю приходилось не раз умирать — на щите своего бескорыстия. Альтруизм его был, правда, вскоре исчерпан. На прощание Диана (Боже-Господи! Как же этой охотнице шло ее имя!) обобрала его на машину, квартиру, коллекцию вин, обратила в лоскутья рубашки, измазала кремом для ног его галстуки, а джемом — белье и носки, сварила в кастрюле его туалетную воду и туфли, потом, оторвав рукава от костюмов и срезав штанины от брюк, снабдила его гардероб десятком жилеток и шортов, побрила пальто, превратив его «брауном» в плащ, затем перебила пластинки, исключение сделав лишь для потрафившей ее настроению победной музыки Вагнера, и, включив на всю мощь «Нибелунгов», приступила к финалу обряда разлуки, в котором, схватив за грудки, швырнула подножкой Расьоля на пол, придавила могучими латами бюста и, подбирая орудия пыток среди уцелевших ремней и шнурков, хладнокровно над ним надругалась — в ритме хлопавших крыльев валькирий.
После всех этих тягот Расьоль, нищий, довольный, живой, праздновал свое спасение и пил, наслаждаясь свободой, две кряду недели. На одной вечеринке он так нагрузился, что, не помня себя, ближе к полуночи очутился в кровати с какой-то особой. Та лежала с ним рядом и тихо о чем-то вещала. Закрывая глаза, Расьоль ей кивнул: «Да, конечно, вы правы — дискурс…» Отоспавшись, он услышал все тот же пароль: «дискурс» был по-прежнему рядом. Похоже, девица болтала всю ночь напролет, едва ли заметив его пятичасовое отсутствие в их элитарной беседе. Оглядев ее, Расьоль был удивлен: молода (лет двадцать девять), красива (голубые глаза, кожа вся в перламутре, роскошные волосы, под майкой застенчиво прячутся два карапуза, сдобные губы, голос талого эха, точеная тенью рука), похоже, еще и умна («синекдоха», «метонимия», «антифразис», «литота», «транслингвистика», «метемпсихоз»… Он невольно спросил себя: как там у нас с имманентностью?). Судя по впившимся в плечи подтяжкам, она на него даже не покушалась. Жан-Марк был в восторге и, как признательный раб, нежданно пущенный на вольные хлеба, решил отблагодарить милость хозяйки, вспахав поутру исходящую паром делянку с особым рвением и искушенным в трудах земледельца упорством.
Дискурс удался. Они поженились. Так Расьоль стал супругом профессора. Бьянка блистала в Сорбонне философом и почиталась звездой. На орбите звезды вращались объекты, субъекты и субчики сугубо астрономических величин: все больше корифеи, лауреаты, академики, кавалеры, основоположники «измов», родоначальники «пост-измов», их пост-пост-низвергатели, лидеры направлений, председатели ассоциаций; случались метеориты поменьше и поплюгавей — долгожители из давно пережитых легенд, маразматичные мантиеносцы, канонизированные склеротики и шамкающие каннибалы, обгладывающие по привычке мумии почивших в бозе великих учителей, дряхлые инсургенты отгремевших восстаний «про» и «контра» чего-то, а также светила тусклее и мельче — из масштаба «светильников». Международные конференции, кураторство семинаров, щедрые гонорары за лекции, еще более тороватые американские семестровые контракты Бьянки позволяли счастливому мужу упиваться удачей: независимость и богатство жены, ее молодость, обаяние и популярность давали Расьолю возможность с блаженством расслабиться и ощутить себя гордым кивером, ловко сидящим на гениальной макушке подруги. В этой позиции было удобно дремать.
Он и дремал: сперва — на научных симпозиумах, потом — на ученых банкетах, потом — на ужинах в собственном доме (читай: доме его благоверной), потом — за их общим завтраком и на их общем ложе, пока вдруг не понял, что передремал так два года. За все это время он писал меньше, чем совокуплялся, — как правило, предаваясь греху где-то сбоку, украдкой, на стороне. Мимолетные связи его не задорили: он стал рассеян, груб и угрюм, — этакий зомби на службе правителя, имя которому — Тестостерон. Обличив его пару раз в безуспешной, наивной неверности, Бьянка лишь хохотала, а потом, с присущей ее интеллекту серьезностью, бралась за сеанс терапии, переводя разбор его приключений в плоскость чутких дискуссий, немало ее увлекавших «поливалентной модальностью». У Расьоля домашний психоанализ вызывал, напротив, подавленность, от которой он, сползая в кратер глубокого кресла, погружался в оцепенение, глох и безмолвно потел. Довольно быстро он понял, что лучше лечиться у своего приватного доктора inabsentia, то есть заочно. Уезжая на несколько дней «коптить небо» куда-нибудь на курорт, он ни в чем себе не отказывал и, бывало, задолго до вечера лыка уже не вязал. По утрам же, отрезвев под чесаньем руки, царапавшей ему живот дешевеньким браслетом, сатанел, гнал вон еще полусонную девку, хватал трубку и, набрав номер личной службы спасения, смиренно во всем исповедовался. Бьянка была снисходительна и его неизменно жалела. Разумеется, он ее очень любил. Так, что прощал ей свою матеревшую ненависть…
В итоге он понял, что близок к убийству. Глядя в лицо, тихо, подробно и умно постигавшее онтогенез его странной болезни, он представлял себе, как монистически элементарно было бы вдруг залепить в него апперкотом и заставить умолкнуть хотя бы на час, поглупеть закатившимся взглядом, потерять на мгновенье сознание…
В конце концов он сбежал, написав предварительно черной краской на белой стене их аскетической спальни выстраданное эмпирически уравнение:
«Дискурс = курс на диспепсию, дисменорею, диспноэ, диспропорцию, диссеминацию, диссимиляцию, диссимуляцию, диссипацию, дистоматозы, дисторсию, дисфагию и дисфорию. Лечится только дистанцией. Прощай. Твой дистрофик».
Кого ни спроси, все мечтают о том, чтоб супруга была молода, сексапильна, покладиста. Особо упрямые из утопистов грезят еще и о том, чтоб она была неглупа. Трижды вкусив от всех блюд, Расьоль хватил этого добра в избытке и потому имел право на вывод: брак — это всегда экзекуция. Просто кто-то из палачей предпочитает тебя изводить своим нестерпимым терпением, кто-то — пылом бешеной самки с повадками убийцы-десантника, крушащего о собственное темя кирпичи, а кто-то (эти хуже всего!) — философскими пытками всепонимания…
Странное дело: его жены, все три, закосневшие с ним в своем кротком бесплодии, едва расставшись с Жан-Марком, тут же ныряли, как в омут, в очередное замужество и, черт их дери, начинали бесстыдно рожать!.. Не усмотреть в том издевки Расьолю давалось с трудом. Хотя, если уж говорить откровенно, обзаводиться приплодом ему никогда не хотелось: к чему? Чтобы навеки погрязнуть в раздорах отцов и детей? Стать заложником чьих-то капризов? Поддаться тупому инстинкту гамадрила-родителя и скакать с ветки на ветку в поисках пропитания для своих хвостатых сынов? Не пойдет! Его джунгли — литература. Чего-чего, а авантюр там хватает. Да еще попадаются время от времени пресимпатичные авантюристки…
Адриана! Вот с кем ему привалила козырная карта! В отличие от трио окольцованных им истязательниц, эта девушка была создана для того, чтобы найти в ней не гавань, а бурю, не ретивую похоть, а мстящую страсть, не холодный рассудок, а безрассудство томящейся силой порывистой дерзости. Она была только соперником — диким, хитрым, коварным, стремительным в действиях и в решимости драться всерьез. В борьбе с ней Расьоль обретал вдохновение укротителя, понимающего, что рано иль поздно, но послушный пока еще плети хищник вырвет прутья из клетки, и тогда с ним будет не совладать. Это и нравилось: обуздывать с риском для жизни не норов уже, а инстинкт, дразня его поминутно своим превосходством, покуда оно не исчерпано. Жить так, словно прыгаешь в пропасть, подвязанный нитью одной лишь отваги своей и готовности больше уже не подняться, переломать себе ребра, размозжить череп, взорвать падением сердце в груди; жить — как писать: громко, свирепо, неистово, трепетно, почти заколдованно…
Рядом с Адрианой он ощущал в себе всех своих жен: терпеливость одной, сладострастье другой и даже ум третьей (реинкарнация демонов, обустроивших дружный гарем в хрупком теле захваченной жертвы). В этом их состязании было все как бы наоборот, изнанкой навыворот, по-дьявольски путано, инфернально, злокозненно. Аморальность их связи дарила Расьолю свободу, каковой он был прежде лишен и надежду на обладание которой утерял с той поры, как пошел под венец на заклание. Отныне же все было — вправе, все дозволено, но — все вместе с тем презиралось. Все рушилось. Все клокотало, кипело, кишело и все приносило плоды. Расьоль стал писать так бесстрашно и люто, как будто писал своей кровью, а та в нем хлестала ручьем. В свои сорок восемь Жан-Марк вдруг впервые стал молод, впервые позволил себе обнажиться душой, впервые познал, что такое наркотики, впервые был верен, впервые не ревновал, впервые украл и впервые ударил, ничуть не стыдясь своей низости, женщину — ту, благодаря которой и вершилось все это «впервые».
А потом появилась Элит. Нить оборвалась. Он рухнул в пропасть. Думал — погиб.
Любовь? Черта с два! У любви есть телесность. Ее цель — вожделение. Здесь же было другое: какой-то звенящий восторгом простор, невменяемость чувств, их сумбурное кровосмешение. Невозможность примкнуть. Неспособность покинуть, уйти, отдалиться. Помешательство радости. Услаждение собственной болью. Ее беспричинность. Беспризорность щемящей печали. Ступор, пристальный слухом. Прозябание безотчетной тревоги. Ее колыбельная сладость. Летучая, мягкая ложь. Ложь повсюду, хотя и как будто бы вне подозрения. Подозрение — везде и всегда изнутри, словно память протосознания. Изощренный в терзаниях воли гипноз. Обреченность — как долг ожидания. Наваждение бездны, отзывчивой эхом, завлекающей, пьющей тебя по глотку. Нет. То была не любовь…
Наваждение!
Турера нагрянула к ним, как видение. Кульминация пьесы, начатой сто лет назад. Это и вскружило голову всем троим: шанс приобщиться через нее к святая святых — рождению не на бумаге, а наяву обольстительной повести, где интригой — их самих в ней участие. Отыграв свою роль, Турера исчезла. Но прежде, соблюдая каноны начертанной загодя фабулы, им всем отдалась. В одну ночь.
Сегодня утром за завтраком Дарси, отощавший лицом, подросший костюмом, заметно простуженный голосом, хрипло сказал:
— Пожалуй, нам лучше теперь разделиться. Оставаться всем здесь значит скверно коверкать сюжет.
Расьоль подтвердил:
— Надо клюнуть. Если нет возражений, я выбираю Флоренцию.
— Разумеется. Я так и думал. По крайней мере нам не нужно гадать с адресами.
— Выходит, вы — в Вену?
Англичанин будто не слышал. Расьоль поглядел на него и признался:
— Ваша выдержка, Оскар, делает честь даже британцу. Признайтесь, чт? вы на самом деле чувствуете?
Дарси пожал плечами, выпустил дым из трубки, потом показал Расьолю ладонь, собрал ее ковшиком, выбил в него горящий табак и стиснул кулак. На лице не дрогнул и мускул.
— Положим, вы меня убедили, — сказал Расьоль. — Вы ничего не чувствуете, и любая боль вам нипочем. Вопрос теперь в том, как мне не почувствовать запаха вашей боли, когда от нее разит паленым мясом?
— Вы сами только что определили способ: проветрите свое обоняние во Флоренции.
— Что ж, постараюсь. А вы — не вскройте вены в Вене. Кланяйтесь нашему общему другу.
— До свиданья, Жан-Марк.
— Руки я вам не подам: там у вас больно и пепел…
— Больно не там. Этот пепел — не пепел. До свиданья, Расьоль.
— До свидания.
Взяв такси, француз отправился на вокзал. Потом передумал. Хорошо бы сначала проверить… Мост «в четырех километрах отсюда» на карте был обозначен двумя параллельными скобами. Показав шоферу развилку в трехстах метрах от цели, Расьоль велел гнать туда.
Снабдив таксиста порцией чаевых, он наказал себя ждать:
— Вот вам книжка. Поскучайте покамест, а я пойду сполоснусь.
Обернувшись с проселка, он увидел, как водитель раскрыл томик Гофмана и послушно взялся читать.
Место было пустынно. Она говорила, колючки… Ага, так и есть. Крапива и брусника здесь тоже водились. Заправив штанины в носки, натянув рукава ветровки на кисти, Расьоль стал спускаться, вглядываясь под ноги и изучая каждый попавшийся куст. Минут через десять добрался до воды. Разделся. В поисках нужной подсказки прошелся по берегу, ковыряя в зарослях палкой, потом, сняв очки, вошел в озеро и несколько раз поднырнул, стараясь сверяться по деревянным стропилам моста. Делай то, чего ждут от тебя меньше другого, — не в этом ли долг персонажа, которому доверяют толкать, как тележку, перегруженный перипетиями, чересчур разбухший сюжет?
С грехом пополам, хотя и не без ущерба для желудка, принявшего несколько глотков озерной воды, но Расьоль со своей задачей справился, да и всплыл ровно столько раз, сколько нырнул. Жаль, Суворов не видел…
Наспех одевшись, Жан-Марк вскарабкался по склону и заторопился к такси. Похоже, ничего не найдя, он все-таки кое-что откопал: как он и предвидел, тайна сия заключалась в таланте бессмертия. Том самом, что дается, как дар, всем бабенкам наперечет: они редко когда умирают, даже если чертовски наглядно убиты. Инкарнация? Что ж, будем считать, трюк оценен.
Противопоставить бессмертию уступчивый смертный может разве что скорость.
— Ну-ка, газу, пилот! Едем на железнодорожную станцию. Вези меня срочно на бан. Скорее, дружище, я очень спешу…
Назад: ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ (Кандид)
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ (Полифония)