Глава вторая
Часы на стене напротив окна показывали половину девятого.
Рад повернул голову к окну. За окном еще было темно. Хотя, несомненно, скоро начнет светать. Даже и в декабре половина девятого утра — это время, когда рассвет топчется на пороге. Еще какие-то полтора месяца назад в половине девятого он уже целые полчаса был у себя в фитнес-клубе — в костюме, свежей сорочке, хранящей на своих бритвенных складках жар утюга, при галстуке: в середине дня хозяин может позволить себе отлучиться и на час, и на два, и на три, но к открытию он должен быть на месте как штык — даже если желающих заняться своим боди не будет еще ни души.
Вставайте, граф, рассвет уже полощется, прозвучало в Раде приветом из юности, когда так — ну, не вельможным графом, но кем-то вольным, никому и ничем не обязанным — себя и чувствовал, и слова этой незатейливой песенки отдавали не иронией, а реальным обещанием судьбы, не омраченной никакими неудачами. Он сбросил с себя одеяло и сел на кровати, соступив на пол. Покрытый бесцветным шведским лаком дубовый паркет обжег ноги остервенелым холодом. Несколько секунд босыми ногами на этом лаковом льду — и от сонной хмари в голове ничего не осталось.
Теперь о ночи напоминал в комнате только овал желтоватого света, отбрасываемый на потолок раструбом торшера. С тех пор, как вся его прежняя жизнь рухнула и он оказался в этом неизвестном ему раньше поселке со странным названием Семхоз, Рад почему-то не мог спать без света. Что это было? Боязнь чего? Или не боязнь, а так, бзик, нечто вроде световой клаустрофобии?
Рад встал, сделал несколько шагов до торшера, ударом пятки по круглой напольной кнопке погасил его и, прошлепав в рухнувшем сумраке до выключателя на стене, щелкнул им. Под потолком грянула люстра, испуганный сумрак прянул в углы. День начался.
Одевшись, Рад первым делом обошел дом. Дом был большой — пять комнат на втором этаже, четыре на первом, кухня, холлы, коридоры, туалетная и ванная комнаты внизу, туалетная и ванная наверху, и еще сауна с бассейном, и еще подвал… Обход — с открыванием дверей, зажиганием света, осмотром окон — занимал без малого четверть часа. Если бы это был его дом, Рад никогда в жизни не поднял бы себя на такой подвиг. Но так как это был чужой дом, так как утренний обход был вменен ему в обязанность, был условием его жизни здесь, чем-то вроде работы, то этот ежедневный подвиг оказался ему по плечу, и он получал от своих действий даже удовольствие.
В подвале, наверное неистребимо, пахнувшем сухой цементной пылью, Рад привычно прострекотал храпчаткой регулятора температуры на бело-эмалированном коробе АГВ, добавив воде в батареях несколько градусов. Ночью он любил, чтобы в доме было прохладнее, днем — теплее.
Утренней гимнастике с отжиманием от пола, с качанием пресса, с культуристскими упражнениями для бицепсов он отдал минут сорок — сколько никогда не мог найти для этого дела в своей прежней жизни. Даже и тогда, когда был владельцем фитнес-клуба. Дымящаяся паром вода из лебедино изогнутого рожка зеркально-никелированного итальянского душа била тугими секущими струями. Теперь напор был что надо все время: не только ночью, но и утром, и днем, и вечером. В октябре, когда Рад начал жить здесь, днем вода текла свивающейся с рожка, похожей на блестящую бечеву струйкой. В октябре по окрестным домам еще было полно дачников, они жгли в садах дымные костры из листьев и с рассвета до заката поливали на зиму плодовые деревья из брошенных на землю гофрированных шлангов, перетаскивая те с места на место. Теперь никто ничего не жег, не поливал, вокруг была тишина, безлюдье и прочный белый покров на земле, несмотря всего лишь на самое начало первого зимнего месяца.
Завтрак у Рада все это время, что жил здесь, был неизменен: яичница из трех яиц — желательно, чтобы желтки не растеклись и получилась глазунья, — три тоста из «Бородинского» хлеба, два с ветчиной, один с сыром, и большая чашка кофе. Кофе он пил натуральный, делая его в «ленивой» немецкой кофеварке с поршнем, отжимающим гущу ко дну, а за «Бородинским» специально ездил в ближайший город со знаменитым монастырем, выдержавшим осаду поляков в 1612 году, в обнаруженный им магазинчик неподалеку от железнодорожного переезда, где торговали хлебом из монастырской пекарни. Кофе в ленивой немецкой кофеварке получался вполне сносный, «Бородинский» из монастырской пекарни был просто отменный и даже в полиэтиленовом пакете хранился целые полторы недели.
Пить кофе Рад переместился с кухни к себе в комнату, с кухней соседствовавшей. Он в ней и спал, и проводил день. Вообще ему хотелось бы обитать на втором этаже, оттуда открывался широкий обзор, видно далеко вокруг, отчего временами возникало пусть и обманное, но желанное чувство приподнятости не только над землей, а и над самой жизнью. Однако хозяину дома, в свою очередь, хотелось, чтобы он обитал на первом этаже, что позволило бы ему с наибольшей эффективностью справлять обязанности дачного сторожа, и пришлось облюбовать комнату из того выбора, что был предложен.
Мобильный зазвонил, когда Рад, прихлебывая из чашки, подключился к сети и начал получать почту. Он был подписан на три десятка рассылок, и, пока компьютер получал их, могло пройти и десять, и пятнадцать минут, и все это время телефонная линия была бы занята. А скорее всего, была бы занята и дальше: взяв почту, он бы отчалил от причала и отправился по Великому и Тихому океану Интернета в плаванье сродни кругосветному. Чем еще было ему заниматься здесь?
— Привет, — сказал голос хозяина дома в трубке. — Опять с утра пораньше флибустьерский флаг на мачте?
— Да уж какое утро, — отозвался Рад, взглядывая в окно. Люстра под потолком по-прежнему была включена, но надобность в ее свете уже отпала: на улице был совсем день, выпавший вчера пушистый снег играл под солнцем блестками сусального золота.
— Ну, не знаю, когда у тебя утро, когда день, — родом шутки с ворчливостью произнес хозяин дома. И спросил — то, что его реально интересовало: — Как у тебя? Все в порядке?
— Все в порядке, граница на замке, и я, видишь, тоже жив, — сказал Рад.
— Вижу, вижу, — сказал хозяин дома. — С утра пораньше флибустьерский флаг на мачте. Снег там вчера валил, хороший такой снегопад… ты как, устоял?
— Почистил, почистил, — проговорил Рад. — Танцевать можно во дворе. Разве что холодновато.
— Ну, если холодновато, ты добавь там в подвале градусов, — проявил о нем заботу хозяин дома. — В подвал спускался, проверял, нормально АГВ работает?
— Спускался, проверял, все нормально, — коротко на этот раз ответил Рад.
— Точно, да? — лапидарность ответа Рада не удовлетворила хозяина дома.
— Точно, точно, — подтвердил Рад.
Такой разговор, видоизменяясь лишь в зависимости от типа погоды на дворе, происходил у них каждый день. Иногда и дважды в день. Утром вот в это время, когда хозяин дома прибывал в свой служебный кабинет, и вечером — перед тем, как ему переместить себя из вертикального положения в горизонтальное. Разговор входил неизбежной составной частью в условия его пребывания здесь, Рад это более чем понимал и никоим образом не оспаривал, но все же своей непременной обязательностью он угнетал Рада.
— Вечерком сегодня нарушу твое одиночество, — сказал хозяин дома. — Как, не против?
Как будто от Рада зависело, разрешить хозяину дома приезд или нет.
— В большом составе? — опытно спросил Рад.
— В нормальном. — В голосе хозяина дома прозвучало удовлетворение своим ответом. — Человек семь-восемь. Полине потусоваться с какими-то ее людьми нужно.
Полина была жена хозяина дома. И если он называл цифру «семь-восемь», это могло быть и десять, и пятнадцать. Так говорил Раду прежний опыт. Жена хозяина дома занималась в жизни тем, что брала уроки живописи и тусовалась с людьми искусства. Непредсказуемость об руку с необязательностью были любимыми сестрами ее таланта.
— Напомни ей только не представлять меня никому, — попросил Рад хозяина дома.
— Обязательно напомню, — сказал хозяин дома. — Все, отбой. До вечера.
— До вечера, — сказал Рад в трубку и, бросив ее на стол, ругнулся в пространство перед собой: — Вашу мать!
Ему не хотелось никого видеть. Всякое вторжение в эту его подпольную жизнь кого-то со стороны нарушало в нем то неустойчивое равновесие, в котором он заставлял себя находиться. Он напоминал сам себе хрупкий хрустальный шар, неведомо как подвешенный в воздухе, малейшего движения воздуха достаточно, чтобы шару начать колебаться, и этого ничтожного колебания могло вполне хватить, чтобы шар грохнулся оземь и разлетелся вдребезги.
Между тем почтовая программа, пока он трепался по мобильному, честно выполнила свои обязанности, приняла все послания, поступившие на его адрес, и внизу экрана выскочила строка отчета: соединение завершено, получено столько-то писем. Рад прокатил бегунок окна с информацией о почте сверху донизу — вся почта была рассылки. Ничего другого и не могло быть: он ни с кем не переписывался. Наверное, на прежний адрес ему писали, и его ящик там был переполнен, иногда подмывало сделать настройку и хотя бы получить почту, посмотреть, что пришло, — любопытства ради, но Рад тут же и гасил возникавшее желание. Это было слишком опасно — засвечивать теперешний телефонный номер в своей прежней жизни…
Сообщение, полученное от хозяина дома, выбило, однако, его из колеи. Настроение заниматься изучением пришедших рассылок пропало. Рад резко прощелкал по кнопкам с символом креста, схлапывая окна, и выключил компьютер.
Улица, когда он вышел на крыльцо, встретила его таким ликованием света, снега и морозной свежести, что, наверное, с минуту он стоял, не в силах стронуть себя с места. Нужно было привыкнуть к этой оглушительной гремучей смеси, адаптироваться к ней, — все равно как от жаберного дыхания перейти к легочному.
До города с монастырем, выдержавшим осаду поляков без малого четыре века назад, выйдя на шоссейную дорогу, рассекавшую поселок на две половины, словно нож буханку хлеба, было не более десятка минут езды. Автобусы, те ходили редко, но частный извоз в виде «Газелей», оборудованных под маршрутные такси, алкал денег, словно пушкинский скупой рыцарь, маршрутки сигали мимо остановок с частотой кинокадров, и через полчаса, как вышел из дома, Рад уже выходил в городе на остановке неподалеку от окраинного магазинчика рядом с железнодорожным переездом. Запас «Бородинского» заканчивался, и пора было обновить его. «Бородинского» могло не быть — расписание его привоза мирским умом было непостижимо, — но нынче он угодил прямо к свежедоставленным лоткам — буханки были еще теплые.
Он купил сразу четыре буханки — сколько влезло в его небольшую черную сумку из двух отделений, провжикал молниями, забросил сумку на плечо и вышел из магазина.
Улица называлась проспект Красной Армии и разваливала город напополам подобно тому, как рассекало поселок, где он жил, на две части проходившее через него шоссе. По проспекту то в одну, то в другую сторону профукивали стремительные «Газели» с номерами автобусных маршрутов на лобовом стекле, еще несколько минут — и можно оказаться в самом центре у монастыря, но Рад пошел пешком.
Он шел и смотрел по сторонам. Зима еще не навалила сугробов, еще обочины дороги и тротуаров не обросли снеговыми валами, и белое пространство вокруг светилось безгрешной, младенческой невинностью. Целью его был телефонный переговорный пункт у подножия монастырского холма. Можно было позвонить и с почты, что находилась совсем рядом с тем магазином, где он покупал «Бородинский» — наискосок на другой стороне проспекта, — но он всегда ходил звонить туда, к подножию монастыря. И всегда пешком. Если позвонить с почты, поездка сразу исчерпывала себя. А так, с проходом через полгорода, она словно бы наполнялась значением и смыслом. Обретала содержание. Объемное всегда значительнее того, что мало по размерам.
Просторный зал переговорного пункта, весь в сотах узких деревянных кабинок со стеклянными дверьми, был арктически пустынен. Лишь в одной из кабинок с крупными надписями на стекле «Москва» впаянной в мед пчелкой виднелась фигура молодой женщины в серой дубленке.
Рад прошел к кабинке со словом «Москва», что была самой дальней от той, где стояла пчелка в дубленке. Вошел внутрь, наглухо закрыл за собой дверь, расстегнул куртку, извлек из кошелька магнитную карточку, снял с рычага трубку, вставил карточку в прорезь. Мать у себя дома сняла трубку после первого же гудка, словно сидела около телефона и ждала звонка.
— Алле! Алле! — произнес ее голос.
Голос у нее был тревожный, вибрирующий, будто натянутая на разрыв струна, — может быть, она и в самом деле сидела у телефона. Или, скорее, таскала его с собой, куда б ни пошла.
— Это я, мам, — сказал Рад. И быстро, чтобы не выслушивать упреков, что давно не давал о себе знать, добавил: — Я о\'кей, у меня все нормально.
Маневр его, однако, успехом не увенчался.
— Ой, ну вот слава Богу, ну наконец! — зазвучало в трубке. — Что, неужели у тебя никакой возможности звонить чаще? Я уже не знаю, что думать, я уже себе Бог знает что представляю!
— Не надо ничего себе представлять, — сказал Рад. — Я тебе объяснял, объясняю еще раз: если со мной что случится, тебе позвонят. Никто не звонит, и я в том числе, — значит, все хорошо, у меня все нормально.
— Да, нормально! А ждать мне: зазвонит этот проклятый телефон, не зазвонит, трястись все время — это мне легко, да?
— Так, мам, я тебе все сказал! — Рад отнял трубку от уха, постоял так, не слыша, что отвечает мать — прием, выработанный, чтоб не сорваться, — и снова поднес трубку к уху. Мать там все говорила — не имея понятия, что ее слова были выброшены на ветер. — Я жив-здоров, у меня все нормально. Что ты? — прервал он ее.
Несколько долгих секунд в трубке длилось молчание.
— Я тоже, слава Богу, жива-здорова, — сказала потом мать. — Вот только это ожидание… Я пью валокордин ведрами. Ты можешь хотя бы сказать, где ты?
Рад не сдержался.
— Опять двадцать пять! — воскликнул он. — Я в безопасности, не волнуйся! Потому и не говорю тебе где — для безопасности! Все, пока!
Он бросил трубку на рычаг, не дождавшись ответных слов прощания. Трубка впечаталась в свое гнездо со звучным хрюком и хрюпом — будто провопила от боли.
В тот же миг ему стало стыдно. Бедная трубка! Бедная его мать!
С минуту, наверное, он стоял, тупо глядя в каре кнопок на светло-синем корпусе таксофона перед собой, перемогая это чувство вины. Отец умер три года назад, он был их единственным ребенком, ох и одиноко же было матери на старости лет в бетонной пятидесятиметровой коробке на метро «Первомайская», ох и больно за него! Свинья. Не мог быть с нею терпеливей и снисходительней.
Возможно, матери можно было бы звонить и с мобильного, не мучить ее неизвестностью от одного его посещения переговорного пункта до другого, но Рад не был уверен, что это достаточно безопасно. Он опасался, что ее телефон может прослушиваться. И если телефон матери в самом деле прослушивался, определить местоположение телефона, с которого он звонил, было совсем просто. Однако он все же не пасся у этого таксофона на привязи, а мобильный всегда был с ним, поселок — не город, и найти его в поселке при должном желании уже не составило бы большого труда.
Когда он наконец открыл дверь и выступил из кабинки наружу, из своего таксофонного уединения как раз выходила и пчелка в дубленке. Рад невольно обежал ее взглядом. Повернув голову, она тоже взглянула на него. Нет, никакого призыва в ее взгляде он не уловил, но интерес, несомненно, был. Вообще у него никогда не возникало особых сложностей с тем, чтобы понравиться, — это у него получалось само собой. Это потому что ты похож на Грегори Пека, сказал ему однажды школьный приятель после очередной победы Рада на танцевальном вечере в соседней школе. Потом, специально посмотрев в кинотеатре Повторного фильма у Никитских ворот «Римские каникулы» с Одри Хэпбёрн и Грегори Пеком в главных ролях, стоя перед зеркалом дома, он всматривался в свое лицо — похож? — но если и был похож, понять это было невозможно, и осталось только поверить тому своему приятелю, потерпевшему на вечере сокрушительное фиаско.
Инстинктивно, заметив в пчелке к себе интерес, Рад было метнулся за ней, но тут же придержал шаг и начал спускаться по длинной лестнице, что вела из переговорного пункта на улицу, лишь тогда, когда внизу, плеснув лоскутом света, открылась и закрылась дверь. Нет, он не хотел никакого меда. Никакого и ни от кого. Если бы только само собой, в чистом виде, ложка в рот — и наслаждайся вкусом. А так, чтобы добыть этот мед, добраться до него, распечатать леток — нет, не было в нем куража.
Пчелка в дубленке, когда вышел на крыльцо, уже улетела от того шагов на двадцать, не меньше. Дверь за Радом шумно захлопнулась, девушка оглянулась — похоже, она была все же не против его внимания, — но Рад уклонился от встречи с ее взглядом и не ускорил шага. Лети, пчелка, неси свой мед в улей, что окажется надежней этого.
Его улей был разорен. Сожжен дотла, иначе не скажешь.
Он не понимал и сейчас, как получилось, что у него набралось едва не четверть миллиона долларов долга. Он не занимал столько. Ему просто не нужно было таких кредитов. Вероятней всего, его подставила бухгалтерша. Стакнулась с бандитами, что качались у него в клубе, подделала документы. Или не стакнулась, а запугали. Для него, впрочем, никакой разницы: стакнулась или запугали; важен результат. Красивая двадцатипятилетняя телка с красивыми каштановыми волосами, ждавшая от хозяина посягновения на свою красоту.
Нужно, наверное, было и посягнуть. Тогда она хотя бы предупредила, с чем на нее наседают эти качки с наголо остриженными калганами. «Кайф заведение, оттянулись — душа соловьем свищет, — говорили калганы, выходя после занятий из душа и влив в себя для восполнения потерянной жидкости в клубном буфете по паре бутылок пива. И, похохатывая, шутили: — Надо будет у тебя его забрать, оформить в свою собственность». Это он так думал, что шутили. Оказывается, нет, не шутили.
О тех восьми часах, что провел под дулами двух «калашниковых», Рад не вспоминал. Сработали некие защитные механизмы психики — и восемь часов под «калашниковыми» словно бы обволоклись туманом. Правда, освободить память от сознания того, что фитнес-клуба у него больше нет и тот теперь принадлежит не ему, было невозможно.
Он подписал вконце концов все. Все бумаги, которыми трясли у него перед носом. «Ставь подпись, чмо! Бери ручку, прикладывайся! Прикладывайся, говорят! Сколько человека можно мучить? Извелся человек, к детям человеку нужно!» — блажили на него его вчерашние клиенты, водя перед глазами пальцами, растопыренными «козой», и тыча автоматным дулом под ребра.
«Человек» был нотариусом — суровой усатой армянкой с хриплым мужским голосом, словно бы навек простуженным на кавказских ветрах. Она терпеливо сидела на стуле за дверью его кабинетика в тренажерном зале, но время от времени дверь открывалась, и ее пугающе-мужской голос спрашивал: «Я еще не нужна?»
Под бумагой, что сверх отданного в уплату за долги фитнес-клуба должен этим калганам еще сто тысяч долларов, он тоже подписался. При выборе «кошелек или жизнь» не остается ничего иного, как отдать одно, нежели лишиться и того, и другого.
Из-за этих ста тысяч он и сидел теперь в подполье на чужой даче, не решаясь высунуть носа. Он не мог удовлетворить аппетитов своих бывших клиентов. Сто тысяч долларов. Это были для него страшные деньги. Даже и тогда, когда работал в банке, ворочал миллионами, — хотя, конечно, и не своими. А после банка и подавно.
С банком в начале 1994 года ему выпал феноменальный фарт. Того рода, который можешь по-настоящему оценить только задним числом, когда этот фарт оставит тебя. У него тогда только-только родилась дочь, только-только начали вывозить ее на прогулки в коляске, и жена на одной из таких прогулок познакомилась с другой молодой мамашей. И эта другая молодая мамаша оказалась дочерью одного из директоров банка, чье название в то время не слышали только младенцы. Тогда, в 1994, еще не было таких загородных особняков вроде того, в котором жил сейчас сам Рад, еще по Москве не поднялись кованые чугунные заборы вокруг дорогих домов, отделившие их от остального города, все еще было вперемешку, и можно было вот так на улице познакомиться с дочерью банкира. «Закончил мехмат? — переспросила дочь банкира. И воскликнула: — Папе очень нужны математические мозги! Он даже меня спрашивал: нет ли у меня знакомых».
До банка у Рада были два года, от которых у него осталось чувство, будто он попал в гигантскую ступу, и такой же гигантский тяжелый пест неостановимо и беспощадно толок его там. В аспирантуру удалось только поступить, закончить ее — это уже оказалось не судьба. 1992 год взошел над освобожденной от коммунистического ига страной таким огненным солнцем, что под его палящими лучами все полыхнуло. За те два года до банка Рад переменил столько работ, что позднее, принимаясь при случае подсчитывать их, какую-нибудь одну-две непременно забывал. Сначала он пошел учителем в школу, но на деньги, что там платили, можно было позволить себе только чай с хлебом, без сахара и без масла. Пару месяцев, вспомнив услышанные в университете легенды о самом достойном занятии интеллигента в трудные времена, Рад промахал лопатой в работавшей на угле допотопной котельной, не обнаружив в занятии кочегара ничего, отягощенного высоким смыслом, в том числе и смысла кормиться этим занятием. Потом он, будто по цепочке, переходил из одной компьютерной компании, что начали возникать истинно как грибы после дождя, в другую, освоив профессию пишущего программиста, что для него не составило никакого труда, но компании все до одной, словно по заказу, разорялись, не было случая, чтобы какая-то из них выполнила финансовые обязательства, что брала перед своими сотрудниками. Грузчик в магазине, продавец книг с лотка — это Рад прошел тоже. Он даже попробовал себя в качестве квартирного маклера, как тогда еще по-старому называли риэлтеров, но тоже ничего не заработал. Правда, потому что произошло то самое знакомство жены с дочерью банкира, спустя какие-нибудь три дня после их уличного трепа под младенческую блажбу из колясок направленный банком на учебу в некую финансовую школу, Рад уже постигал премудрости банковского искусства.
Имелся, конечно, еще вариант заграницы, то и дело до Рада докатывались слухи, что один из их группы нашел работу программистом в Америке, другой с потока также программистом в Австралии, третий с факультета в Канаде. Кто оказался евреем, все сыпанули в Германию, где по специальному закону, принятому парламентом во искупление вины гитлеровской поры, евреям давали жилье, учили бесплатно немецкому языку, платили, пока не нашел работу, внушительное пособие. И Рад в какой-то момент тоже стал подумывать о работе за рубежом, начал искать контакты с заграничными работодателями, но все та же жена и воспротивилась: «Да, ты гастарбайтером, а я здесь? У тебя там романы, а я тут с ребенком нянчись?!» Это была пора, когда уже точно было известно, что она беременна, и Раду пришлось забыть свои мысли о загранице. Как там вышло бы с заграницей, удалось бы взять ее с собой, нет. Он не чувствовал себя вправе оставлять ее здесь одну.
Жена не дала уехать за границу, жена устроила его на работу в банк, и она же перелицевала всю их жизнь после дефолта 1998 года, когда банк Рада рухнул. Что из того, что банк оказался мыльным пузырем, накачанным виртуальными деньгами. Рухнувши, он придавил своими мыльными обломками и вкладчиков, и сотрудников, как бетонными плитами, предоставив каждому выбираться из-под них самостоятельно. Задним числом Рад осознал, что был тогда почти невменяем и тем спровоцировал ее уход от него, но любовника она завела себе не тогда, когда он, оказавшись под обломками, сутками лежал на диване, вставая с того лишь за тем, чтобы дотащить себя до туалета. Тогда она просто легализовала этого любовника. Был любовником, стал человеком, на которого можно опереться. Укрыться за ним, как за волнорезной стеной в гавани. Это было выражение самой жены, когда она оставляла Рада гнить на диване. Выросши в семье моряка, жена имела привязанность к таким выражениям. «Гнить на диване» — это тоже были ее слова.
Кто знает, может быть, он не сгнил именно потому, что был оставлен ею сгнивать. Одиночество, оказывается, не стимулирует процесс разложения.
Единственное — тогда, выбравшись из-под накрывших его руин, Рад полагал, что самое страшное у него позади. Конечно, фитнес-клуб — это было совсем не то, чем бы ему хотелось заниматься в жизни. Как говорится, о том ли мечтал. Но уж какой бизнес удалось выстроить, тот и удалось. Выбирать не приходилось. Что шло в руки, то и пришлось взять.
Пчелка в серой дубленке, поворачивая за угол красного кирпичного здания, в котором располагался переговорный пункт, оглянулась еще раз. Рад хотел помахать ей рукой: лети, лети! — уже было вытащил руку из кармана куртки, но остановил себя. Пчелка могла истолковать его жест как призыв и, если действительно была не против его внимания, оказалась бы в неловком положении. Чего ей Рад совсем не желал.
Лети себе, лети, только произнес он про себя, всовывая руку обратно в глубину кармана.
* * *
В маршрутке на обратном пути Рад встретился со своим знакомцем по поселковому магазину, здешним старожилом. Знакомца звали Павел Григорьич. Это был похожий на высушенную временем сучковатую палку старик, с выгнуто-вогнутыми, коряжистыми ногами, с коряжистыми руками и, казалось, вытесанным из коряги усталым землисто-коричневым лицом. Вообще Рад старался не заводить знакомств здесь, Павел Григорьич был исключением. Еще в самые первые дни жизни в поселке, стоя за ним в очереди, Рад выручил старика при расчете с продавщицей, добавив за него недостающие пять или шесть рублей, и с той поры, встречаясь, они здоровались, и, случалось, приходилось разговаривать.
И сейчас тоже пришлось вступить в беседу.
— За керосином ездил, — сказал Павел Григорьия, указывая на большой почерневший от времени бидон с узким горлышком у ног на полу. — Дожили, да? За керосином ездить приходится — семь верст киселя хлебать.
— А раньше что, не приходилось? — из вежливости спросил Рад.
— Да раньше три керосинные лавки в поселки были. Потом одну ликвидировали — так все равно две. Куда ближе — туда пошел. А теперь езди вон. Да приедешь — нет его. На третий раз купил! Три раза ездил киселя хлебал.
— А что, без керосина нельзя? — все так же для поддержания беседы проговорил Рад. — На что вам керосин? Вы на керосинке готовите? Газ же есть.
— Какой газ, откуда? — вопросил Павел Григорьич. — Конечно, на керосинке. Я газ себе ни при советской власти позволить не мог, ни сейчас. Это не в городах — провели и пользуйся. Тут сам все оплачивай. Метр труб к тебе проложили — вот тыщу рублей выложи. Еще метр — еще тыщу. А мне семьдесят метров тянуть. Да плиту покупать, да АГВ, да отопление в доме ставить. Это мне не есть, не пить, пенсию десять лет собирать — так сделаю.
— А дети? — Рад знал от Павла Григорьича, что у него трое детей, а младшая дочь с зятем живут с ним. — Дети, наверно, могли бы помочь?
Теперь Павел Григорьич помолчал.
— Пользы-то от детей! — произнес он затем. — Вы своим родителям много ли помогаете? Все им только дай, дай да дай. Много, говорю, помогаете?
Рад вспомнил о своем звонке с переговорного пункта.
— Да уж какое там помогаю, — сказал он.
— Ну вот, а говорите, дети, — с удовлетворением ответствовал Павел Григорьич.
Маршрутка уже въехала в поселок, остановилась на одной остановке, выпустив несколько пассажиров, остановилась на другой, и Рад, перестав поддерживать со своим магазинным знакомцем разговор, принялся смотреть в окно, чтобы не пропустить места, где сходить ему. Все же он не слишком часто ездил в город, и на скорости знакомое становилось незнакомым.
Шоссе заложило поворот, из-за заборов, скелетов деревьев, вылетело стеклянно-бетонное одноэтажное строение магазина, выкрашенное в бледно-желтый цвет, поодаль от него, отступая от дороги метров на шестьдесят, за жидким беспорядочным парком стояло серое двухэтажное здание бывшего дома культуры, и еще дальше, за домом культуры, на небольшом взгорке возвышалась неожиданного карминного цвета новодельная шатровая церковь. Рад с облегчением удостоверился, что не пропустил своего места.
— У дороги за домом культуры остановите, — попросил он водителя.
Павел Григорьич встрепенулся. Коряжистое лицо его выразило радость.
— Так вместе здесь сходим! Бидончик мой на землю спустить не поможете? А то больно тяжелый.
— О чем разговор, — сказал Рад.
— Вот спасибо, Слава. Вот спасибо, — наградил его Павел Григорьич обращением по имени.
«Рад? — переспросил он, когда они знакомились тогда, уже выйдя из магазина на крыльцо. — Что за имя такое? — И, узнав, что „Радислав“, тут же решил: — Ну, я вас Славой буду звать. А то что за Рад. Не по-русски».
Рад перенял бидон у Павла Григорьича и, выходя из машины, вынес тот наружу. Бидончик был литров на десять, двенадцать. Солидный бидончик. Павел Григорьич выбрался из машины следом. Рад толкнул дверцу, она поехала, захлопнулась, и «Газель», бодро встарахтев мотором, рванула по шоссе дальше.
— Вам, Слава, куда идти-то? — спросил Павел Григорьич. — А то, может, поднесете мне бидончик? Сжадничал я, налил под горло. Тащу, а грыжу так и пучит, боюсь — ну, вылезет, да ущемит. Два-то раза перед этим с коляской ездил. А нынче что-то не взял, опять, думаю, не будет керосина. А он — на-ка, есть. Знал, что половину надо налить, нет, сжадничал. Сколько керосина на готовку идет! Знай подливай.
Рад поднял бидон с земли, вновь ощутив его жидкую тяжесть.
— Указывайте, Павел Григорьич, как идти.
Ему некуда было торопиться. Даже если бы его магазинный знакомец попросил отнести керосин на другой конец поселка, он бы помог донести бидон итуда.
Они двинулись по асфальтовой дороге, отходящей от шоссе, в глубь поселка — мимо серого здания дома культуры за черной вязью зимнего парка, мимо неожиданно красной церкви за стрельчатой чугунной оградой, и Рад, скрашивая путь разговором, спросил:
— А что же, если так грыжа мучает, операцию, наверно, нужно делать?
— Да ее делай, не делай, операцию, все одно: новая выпрет, — отозвался Павел Григорьич, бодро вышагивая с ним рядом. — Тяжелую же работу все время ворочать приходится. Как без нее. Вырезали мне уже грыжу, было дело. И что? Вот, снова мучаюсь. Пока уж не ущемит, так буду.
— А ущемит — и не поймете, что ущемило, упустите время?
— Ну, упущу так и упущу. Помру. Че уж, разве жизнь? Какая это жизнь. Живешь — не знаешь, как завтрашний день прожить. Пенсию-то какую платят? Вот и ворочаешь с грыжей огород под картошку. Лопатой четыре сотки вскопать. Легко ли?
— Да ведь, Павел Григорьич, — Рад позволил себе иронию в голосе, — платили бы вам пенсию — хоть каждый месяц на курорты летай, грыжа, не грыжа — все равно бы картошку сажали. Не так?
— Сажал бы, — согласился его магазинный знакомец. — Но уж не четыре бы сотки.
— А три, да? — с той же иронией посмотрел на него Рад.
Павел Григорьич, вышагивая рядом и не отставая, ответно взглянул на Рада и теперь не ответил.
— А вы у нас здесь, Слава, чего, дом у вас здесь или на даче у кого зиму живете? — в свою очередь, спросил он после паузы.
Рада неприятно кольнула проницательность старика.
— Живу, — коротко сказал он. — Зиму или не зиму… не знаю, видно будет.
— Ну да, видно, — поддакнул ему Павел Григорьич. — Недалеко тут где-то, да?
— Недалеко, — с прежней короткостью ответил Рад. Говорить, где живет, ему совсем не хотелось.
— С газом дом-то? С отоплением? — спросил Павел Григорьич.
— С отоплением, — подтвердил Рад.
— С газом-то чего зиму не жить. Живи знай живи.
Так, за таким разговором, они миновали и дом культуры, и церковь за чугунной оградой, пересекли плотину над гладко заснеженными прудами и свернули на уходящую вверх от пруда улицу. Правой стороной улицы были разляпистые бревенчато-каркасные дома советской эпохи, с чердачным вторым этажом под ломаными крышами, с пристроенными по бокам сенями, верандами, кладовками, кухнями, напоминавшие Раду косноязычием своих форм прикованных к земле ее притяжением деревянных птеродактилей. Левая сторона принадлежала новому времени: крепостной стеной тянулся палево-кирпичный забор со строчкой железных пик поверху, а из-за него замково тянул себя к небу такого же палевого кирпича трехэтажный особняк под красной черепичной крышей, с башенками, венецианскими окнами, с камерами наружного наблюдения на стенах.
— В таком примерно живете, да? — указывая на палевый особняк, спросил Рада Павел Григорьич.
— Нет, не в таком, — сказал Рад.
Что было истинной правдой. Дом, в котором он жил, был классом пониже. И меньше участок, и камерами наружного наблюдения также не оснащен.
— Ну примерно таком? — не успокоился Павел Григорьич.
— Ну примерно. В некотором роде, — согласился Рад, меняя руку с бидоном.
Улица, на которой обитал его магазинный знакомец, называлась в честь великого пролетарского писателя, мечтавшего о мире соколов без ужей, — улица Горького. Они свернули на нее, и Павел Григорьич, тронув Рада за плечо, помаячил перед собой рукой:
— Вон моя хата. Синий домец, видите? В мезонинном окне солнце еще горит.
Рад без особого воодушевления поглядел, куда указывал его магазинный знакомец. Что-то, родственное прочим птеродактилям, прилетевшим из советской эпохи и понуро доживающим свой век в новой эре, просвечивало синим сквозь скелетный ажур уснувших до будущего лета плодовых деревьев. А мезонинное окно синего птеродактиля, поймав в себя солнце, бросало его ослепительное отражение как раз на них с Павлом Григорьичем.
— А вот там, на другой стороне, к оврагу ближе, — промаячил рукой Павел Григорьич, — главные наши демократы живут. Мэр города да его заместитель. Плохо отсюда видно. Вот сейчас подальше пройдем, получше увидите. Хорошо демократы живут. Я уж, конечно, сам не могу, а кто бы их вешать стал, я бы тому веревку подавал.
Рад не успел ни глянуть как следует в направлении, указанном его магазинным знакомцем, ни ответить ему. Они проходили мимо очередного птеродактиля, из его подворотни, припадая брюхом к земле, молча выбралась большая буро-коричневая собака с торчащим комком обрубленного хвоста и, когда выбралась, с оглушительным хриплым лаем понеслась на них. Это была помесь овчарки, боксера, ротвейлера, бог знает кого еще — свирепая дворовая тварь, созданная природой для безрассудной охраны хозяйской собственности.
Она неслась с таким явным намерением, не раздумывая, вцепиться клыками в нарушителей границ своей территории, что у Рада, никогда не боявшегося собак, неожиданно протянуло под ложечкой сквознячком страха. Он взмахнул сумкой с буханками «Бородинского», собака было затормозила, но, взлаяв, тут же бросилась на Рада снова. Бидон мешал Раду, он выпустил его из руки, и бидон с глухим стуком ударился о землю. Ощеренная собачья пасть в стеклянных нитях слюны между клыками пролетела мимо Рада в считанных сантиметрах. Бидон угодил Раду под ноги и опрокинулся на бок.
— Да что это, Павел Григорьич! — провопил Рад. — Отгоните ее. Она же вас знает!
— Тпру! — почему-то как лошади, закричал на собаку Павел Григорьич. — Тпру тебя! Отмахивайся, Слава, отмахивайся! Это такая кобыла, она и покусает. Полноги отхватит!
Из двора на противоположной стороне улицы, со стуком отбросив к столбу калитку, выбежал всклокоченный мужик с вилами в руках. Несмотря на мороз, он был не только без шапки, но и в одной расхлюстанной до пупа ковбойке. Из-под ковбойки, словно манишка из-под фрака, выглядывала белая майка, а в вырезе майки жарко курчавились заросли, лишь чуть менее буйные, чем на голове.
— Это чья?! — зычным рыком вопросил он на бегу. — Это снова немого кобель на людей кидается?
— Так немого, кого еще! — с взвизгом отозвался Павел Григорьич.
— Я его предупреждал! Я ему говорил: сажай на цепь! Я ему обещал: до первого раза!
Собака, роняя с клыков слюну, снова прыгнула — и на этот раз не промахнулась. Челюсти ее сомкнулись у Рада на рукаве, и, тяжело повиснув на Раде, упираясь в него передними лапами, она принялась мотать головой из стороны в сторону, пытаясь вырвать из рукава захваченный в пасть кусок. Сквозь стиснутые челюсти беспощадным приговором своей жертве вырывалось наружу лютое утробное рычание. Рада в этот миг пробило радостным анестезирующим довольством, что у куртки такие толстые рукава. Будь они тоньше, клыки баскервильи достали бы до руки.
Вместе с тем они не могли защищать его слишком долго. Сейчас эта тварь отдерет от рукава шмат — и бросится на него вновь. Рад с силой ткнул растопыренной пятерней в налитый бешенством карий глаз. Челюсти собаки разжались, она выпустила рукав из пасти, жалобный визг вырвался из нее, и, мотнувшись вбок, она грянула задом на землю.
В тот же миг, как собака оказалась на земле, мужик с вилами ожил, метнулся к ней — и вилы вонзились собаке в шею, опрокинули ее на бок.
Вопль, исходивший из нее, достал до неба. Собака попыталась вскочить, но мужик навалился на вилы, зубья их, издав хлюпающий скрипящий звук, вошли в собачью плоть, пришпилив собаку к земле. Пронзительный младенческий крик оборвался — голос ей пережало, и теперь из горла у баскервильи, клекоча, лез только хрип. Собака сучила лапами, дергала головой, дергалась телом, из ощеренной пасти на дорогу, съедая снег и паря, потек яркий красный ручеек.
— Па-адла! — подобием клекочущего собачьего хрипа вылезло из мужика. Только у собаки это был хрип смерти, у него хрип натуги. — Я предупреждал! До первого раза!..
— Достаточно! Хватит! Зачем?! — заорал Рад.
— А ничего! Ниче, — с удовлетворением проговорил Павел Григорьич. Он поднял с земли бидон и стоял, держа его у ноги. — А то совсем ее немой распустил. Чуть тебя не порвала, кобыла. Пусть знает, как распускать. Жив? Кости не задела? — посмотрел он на белеющий выдранным изнутри синтепоном рукав Рада.
— До первого раза! Я предупреждал! Я говорил: сажай на цепь! — хрипел на пару с издыхающей собакой мужик.
— Хватит же! — Рад кинулся к мужику, схватился за вилы, но получил такой оглушительный удар в ухо, что его отбросило на несколько метров. И больше ему недостало мужества заступиться за собаку. Мужик размозжил бы его, как бьющуюся об оконное стекло надоедливую муху. — Да мать вашу! — выругался Рад, повернулся и быстро зашагал обратно — откуда они пришли с Павлом Григорьичем, — прочь от места казни, причиной которой, не желая того, и стал.
— Слава! — окликнул его Павел Григорьич. — А керосинчик-то мне донести бы?
Рад, не оборачиваясь, махнул рукой. Тащите сами — недвусмысленно означал его жест.
— Нехорошо, Слава! — снова прокричал Павел Григорьич. — Уж сколько пронесли, чуть-чуть осталось…
На этот раз Рад уже не ответил — даже и жестом. Ему хотелось оставить место собачьей казни как можно скорее. К его стыду, хотя и попытался отбить баскервилью от мужика, втайне он был рад, что все произошло так. Если бы не вилы кудлатого, как эта баскервилья повела бы себя, когда очухалась? Страх, сквознячком просквозивший под ложечкой, когда собака, вылезши из-под ворот, неслась на него, спустился сейчас из груди в левую ногу: икра ее мелко дрожала, унять дрожь было невозможно, и нога подволакивалась.
* * *
Несколько часов спустя Рад сидел на высоком крутящемся стуле перед барной стойкой дачной гостиной с бокалом мартини в руках и разговаривал с сидевшей на соседнем стуле черноволосой сероглазой прелестницей в туго обтягивающих ее небольшой круглый зад синих джинсах. Кроме того, что черноволоса, сероглаза и в синих джинсах, прелестница была еще в легкой шерстяной бордовой кофточке на голое тело — с таким глубоким вырезом, что соблазнительные округлости ее поднятых невидимым лифчиком грудей выглядывали на белый свет едва не до сосков. Впрочем, во взгляде, каким она смотрела на Рада, была и та природная серьезность, что свидетельствовала о несомненном уме. Она весь вечер откровенно выказывала ему свое благорасположение, это настораживало Рада и одновременно было приятно. Она принадлежала к тому типу, который всегда нравился ему — с лету. Что ж, возможно, и он принадлежал к ее типу. Было бы невероятно, чтобы она оказалась от тех, от кого он прятался. А вот ее тип был еще тем типом. Если бы ей достало зоркости, она бы увидела, что, несмотря на вполне целые штаны, он сидит тут перед ней с голой задницей. Так и сверкает ею.
У нее самой, судя по тому, что она тусовалась с Полиной, это место было прикрыто вполне надежно. С Полиной тусовались только такие, других около нее быть не могло. Уж кто-кто, а Полина голодранцев чуяла за версту. У нее был нюх на неблагополучие, и запаха его она не переносила. Как запаха случайно оказавшегося рядом бомжа. Рада можно было считать исключением. Вроде какого-то чистого бомжа. Хотя, возможно, и нет. Возможно, он пока шел по разряду людей, на которых крест еще не поставлен. Хотя бы потому, что ее муж все же водился с ним. Пусть и в качестве сторожа их загородного дома. Но все же и не простого сторожа.
Черноволосая прелестница была галеристкой. Не устроительницей выставок, а именно галеристкой — хозяйкой, собственницей, держателем помещения, бизнесменшей. Во всяком случае, так она себя представила.
— Художники, знаете, совершенно не в состоянии объективно оценивать свое творчество, — говорила она Раду. — Им кажется, вот они напишут пейзаж, или там натюрморт, или абстрактную композицию — и тут же у них оторвут это с руками, осыпят их долларами. А на самом деле никому этот их пейзаж-натюрморт сто лет не нужен, за пять копеек они его никому втюхать не могут. Художников приходится пасти как овец. Сами они тучного пастбища ни в жизнь не найдут. Смотрят, казалось бы — вот оно, а они не видят.
— Вы их пасете, а потом стрижете, — сказал Рад.
— О, это еще как сказать, кто кого стрижет. Творческие люди так корыстны… Сделают на рубль, а получить хотят на десять тысяч, не меньше. А уж как любят в гениев играть! Это неописуемо.
— Приходится применять хлыст, — вставил Рад.
— Ну-у что вы, — протянула галеристка, — какой кнут. Кнут — это для коров. А они же гении, значит — дети. Пасти как овец, я сказала. Я не сказала: коров. Ногой топнешь, палкой погрозишь — бегут куда надо.
— На тучное пастбище, — снова вставил Рад.
— О, это не всегда получается. Найти по-настоящему тучное пастбище, я имею в виду. Чаще приходится довольствоваться… такими… — она поискала слово, — я бы сказала, плодоносными.
У нее была манера, произнося монолог, трогать себя за крыло носа, и это единственное, что было Раду в ней неприятно. Во всем остальном она ему очень нравилась. И так мило звучали в ее речи все эти «сто лет», «втюхать». У нее это получалось ничуть не вульгарно. Она произносила эти слова — будто доставала изо рта самоцветы.
— Интересно, — делая очередной глоток мартини, спросил Рад, — что нужно для того, чтобы стать галеристом? Закончить искусствоведческое?
— Прежде всего любить искусство. — Прелестница снова погладила себя по крылу носа. — Ну и, конечно, разбираться в нем. Понимать толк. Получить искусствоведческое образование желательно. Я его получила.
— МГУ?
— МГУ.
— А, значит, с той же грядки, — сказал Рад.
— А вы тоже закончили искусствоведческий?! — вопросила прелестница с радостью соучастницы в некоем тайном и выгодном деле.
— Я дал повод так считать? — Рад извинился голосом. — Нет, под грядкой я имею в виду сам университет. А учился я на мехмате. Я математик.
— Как Серж?! — с той же радостью соучастницы в тайном и выгодном деле вопросила прелестница.
— Как Серж, — подтвердил Рад.
Серж — это был хозяин дома. Удачная партия Полины, похитившей его четыре года назад из прежней семьи и теперь вкушающей всю сладость денежной жизни. Финансовый директор крупной компании, которую даже дефолт 98-го только слегка качнул: торговля сталепрокатом, торговля какими-то полезными ископаемыми, ниша на рынке продуктов…
И еще это был не кто другой, как тот сокурсник Рада, что привел его на ночную тусовку, где обсуждался вопрос об учреждении партии, оппозиционной коммунистической. Где он был со всеми знаком, со всеми в дружеских отношениях. Потом Раду приходилось видеть кое-какие лица с тех посиделок то в официальной хронике по телевизору, то в какой-нибудь передаче — высокие посты занимали люди. Наверняка он мог пошуровать некими тайными рычагами, нажать на скрытые от стороннего взгляда педали, чтобы освободить Рада от сдавливающей шею удавки — о чем его Рад и просил, — а уж что без сомнения мог — дать в долг, но все, что он сделал — это спрятал Рада у себя на даче. От чего ему была одна выгода.
— Вы тоже где-то финансовым директором? — спросила прелестница, когда Рад подтвердил ей, что он как Серж.
Рад, глядя на нее, усмешливо прищурился. Девушка, видимо, полагала, что знание высшей математики гарантированно открывает путь в топ-менеджмент.
— Нет, — сказал он, — я не финансовый директор. Я… — он замялся и неожиданно сам для себя проговорил: — Я человек-невидимка.
Прелестница сочла его откровение за намек довольно тривиального содержания.
— В смысле, вы… разведчик? Шпион?! — вопросила она с чувством прикосновения уже к настоящей тайне.
Рад между тем справился с нахлынувшей было на него откровенностью. Причиной которой было, конечно, действие мартини, выпитого им в изрядном количестве, — утреннее перевозбуждение из-за этого происшествия с баскеривильей все дребезжало где-то в глубине провисшей струной и требовало сброса. Да плюс ко всему эта черноволосая галеристка так ему нравилась.
— Да, я японский шпион штабс-капитан Рыбников, — сказал он.
Прелестница, однако, если и читала Куприна, рассказа с таким героем не помнила.
— Нет, правда. — разочарованно протянула она.
— Да, в самом деле. Ошибочка, — поправился Рад. — Наверное, я все же из Интеллидженс-сервис. Лоуренс Аравийский.
Джеймса Бонда первой трети минувшего века прелестница тоже не знала.
— Вы шутите, — догадалась она. — Не хотите расшифровываться. Это правильно. Хотя я знаю одного вашей профессии — он так не конспирируется. Я даже имя его знаю.
— Это не настоящее имя, — с апломбом ответствовал Рад, поддерживая в глазах прелестницы свой неожиданный имидж агента спецслужб.
— Ничего подобного, — парировала прелестница. — Самое настоящее. Я всю его семью знаю.
— Значит, и вся семья ненастоящая, — сказал Рад.
— Очень даже настоящая. — В голосе прелестницы прозвучал некий вызов. — Мой отец с его отцом уже четверть века дружат.
— А вы с моим коллегой вместе еще пекли куличи впесочнице.
— Нет, он меня старше. На десять лет. Ему, — прелестница, откинувшись на стуле вбок, посмотрела на Рада оценивающим взглядом. — Ему примерно, как вам. Просто наша семья дружна с его семьей.
Рада стал утомлять этот уклон в их разговоре. Какое ему было дело, кто там с кем дружит и сколько лет.
— И как, значит, его зовут, вашего Штирлица? — спросил он, однако, не видя способа закрыть тему.
— А вот не скажу! — дразняще ответила прелестница. — Вы не говорите, и я не скажу.
— Давайте еще мартини, — сказал Рад, беря со стойки перед собой бутылку и свинчивая с горлышка крышку. — Непонятно, как русский человек в годы тоталитаризма жил без этого вермута. Я думаю, советская власть рухнула из-за того, что в стране не было мартини.
— Ой, я знаю, кто хотел, тот пил и мартини, и виски, и джин — все. — Прелестница готовно пододвинула свой бокал к Раду. Впрочем, он был почти полон: пила-то она пила, но весьма с умом. — В «Березках» любые напитки были — только заработай туда сертификаты. Заработал — и никаких проблем.
Рад капнул в ее бокал, наполнил бокал себе.
— Проблема, насколько мне известно, состояла именно в том, чтобы заработать.
— Ой, не знаю, — сказала прелестница, забирая от Рада свой мартини. — Я помню, еще совсем маленькая была, у нас этого мартини всегда полный бар стоял.
— Мальчики-девочки, девочки-мальчики, господа! — закричала из противоположного конца гостиной, вскочив с ногами на черное кожаное кресло, Полина.
Она была вся обворожение: чудная, ладная фигурка, чистого рисунка ясное лицо с большими распахнутыми глазами, сияющая улыбка — тут Рад понимал своего бывшего сокурсника, — и так же, как обворожительна, она вся была одна фальшь: фальшивая радость, фальшивая улыбка, фальшивая искренность — тут Рад, глядя на нее, переставал понимать финансового директора крупной трейдинговой компании: неужели он ничего этого не замечал?
— Господа, господа! — В руках у Полины появились хрустальный бокал с ножом, и она позвенела ножом о бокал. — Как вы знаете, с нами сегодня известный художник и поэт, — она назвала имя, — яркий представитель постмодернистского искусства. Он только что вернулся с биеннале в Испании, где получил одну из престижнейших испанских премий, и вот он здесь с нами! Я хочу, чтоб вы его поприветствовали!
— Приветствуем! Ура! Вау! — завопили вокруг — не очень, впрочем, азартно и даже, пожалуй, вяло.
— Еще, еще поприветствуем нашего прославленного мэтра! — потребовала Полина.
— Вау! — в голос заблажила прелестница рядом с Радом, заставив его вздрогнуть.
— Вау-вау, — передразнил он ее, сымитировав собачий лай.
— Нет, ну надо же быть вежливыми, поприветствовать человека, раз просят, — отозвалась прелестница.
— Пусть сначала заслужит наши приветствия, — сказал Рад.
— Он их уже давно заслужил, вы, видимо, просто не в курсе, — с извиняющей снисходительностью произнесла прелестница. — Он один из самых хорошо продаваемых на Западе наших абсурдистов.
— Мне удалось невероятное! — приседая на пружинящей подушке кресла и выстреливая себя вверх, возгласила Полина. — Обычно, как всем известно, — она снова назвала мэтра по имени, — он не читает в салонах своих стихов. Но у нас он согласился это сделать. Просим! — зааплодировав, посмотрела она вниз — на стоящего рядом с креслом наголо остриженного, щетинистобородого сумрачного субъекта в просторных холщовых штанах, похожих на докерские, и шерстяной сине-красно-желтой клетчатой рубашке навыпуск, какие были модны в начале 90-х.
До того, как она прокричала «Просим!», субъект стоял, потупленно глядя в пол, тут он медленным движением, исполненным сосредоточенного достоинства, поднял голову и своим сумрачным взглядом, в котором было то же сосредоточенное достоинство, обвел гостиную.
— Я почитаю, — подтвердил он. Рад непроизвольно фыркнул.
— Сейчас нам почитают, — сказал он.
— Ой, не мешайте! — попросила прелестница.
Она сидела на стуле, вся подавшись в сторону мэтра, готовая, казалось, стать одним большим ухом.
Субъект в докерских штанах сделал отсутствующее выражение лица.
— Стихотворение «Александр Сергеич Пушкин», — объявил он. —
Александр Сергеич Пушкин Был известный хулиган. Он носил с собою пушку — Агроменнейший наган. Он стрелял из этой пушки Галок, воробьев, ворон. А в лесу убил кукушку — Был стрелок отменный он. Был Дантес стрелок отменный. Для России — полный ноль: Не любил он кубок пенный — Отрицал он алкоголь. Александр Сергеич Пушкин, Увидавши, как Дантес Кока-колу пьет из кружки, Не сдержался: «Ну, балбес!» Засверкали револьверы, Разразился страшный гром — Были жуткие манеры В декабристском веке том. Александр Сергеич Пушкин С раной на снегу лежит. А Дантес зловредной мушкой Из России вон летит. Жалко Пушкина, ребята: Что стихи, что Натали! Русские, как поросята, Колу пьют из бутыли. Александр Сергеич Пушкин Не простил бы колы нам. Из носу пустил нам юшку, Дал наганом по рогам. Пусть собаки инострашки Пьют хоть колу, хоть глинтвейн. Нету лучше, нету краше, Чем российский наш портвейн.
Наградой ему, когда он закончил, были аплодисменты, которые в советские времена, помнилось Раду, назывались бурными. И еще все вокруг кричали: «Вау!»
— Вау! Вау! Вау! — кричала, отбивая себе ладоши, соседка Рада.
— Вау-вау! — снова пролаял Рад. — По-моему, это настоящая графомания. Не говоря о том, что наганов и колы во времена Пушкина еще не было.
— Ой, вы не понимаете! — продолжая отбивать себе ладоши, с огорчением повернулась к нему лицом прелестница. Оно у нее горело счастливым возбуждением. — Это такое современное направление — абсурдизм. Ирония в квадрате. На грани самопародии.
— По-моему, так за гранью, — сказал Рад. — Дереж это обэриутов, и ничего больше. Только бездарный.
— Кого же это из них? — провокационно спросила прелестница. В голосе ее прозвучала обида. Словно Рад покусился на что-то святое для нее.
— Олейникова, кого еще. Хотя, когда Хармс с Введенским писали стихами, у них получалось похоже.
Во взгляде, каким прелестница смотрела на него теперь, была недоуменная подозрительность.
— Откуда вы знаете про обэриутов? Вы же говорите, вы математик.
— Если я математик, я не должен знать обэриутов?
— Нет, ну так обычно бывает, — сказала прелестница, поглаживая себя по крылу носа. — Вот Серж, я уверена, и понятия не имеет об обэриутах.
— Не поручусь за него — имеет или не имеет. — Раду показалось, что эта ее манера трогать нос начинает его уже и раздражать. — А я рос в семье научных работников. Раз в полгода — поход в Третьяковку, раз в полгода — в Пушкинский. И раз в год — непременно в Консерваторию или зал Чайковского.
— Боже, как вас мучили! — воскликнула прелестница.
— Во всяком случае, таких «Александр Сергеичей» я могу сочинять не хуже.
— В самом деле? А вы попробуйте, — с коварством произнесла прелестница.
Отступать не хотелось.
— Прямо сейчас? — попытался Рад все же избежать исполнения своего обещания.
— А что же, — сказала прелестница. — Конечно. Рад сделал глоток мартини, отодвинул бокал и закрыл глаза. Ну, не подкачай, пришпорил он себя. Через полминуты он открыл глаза.
— Пожалуйста. Слушайте:
Александр Сергеич Пушкин Был известный либерал: Вместо хлеба ел он сушки, Но других не заставлял.
— Все? — вопросила прелестница, поглаживая нос, когда он остановился.
— Все!
— Ну, во-первых, всего одна строфа. Согласитесь, немного.
— А за какое время? — перебил ее Рад.
— И тем не менее. Во-вторых, вы использовали готовую форму. Пошли путем, который протоптан. Заменили «хулиган» на «либерал» — и все.
— Так я же сказал «таких „Александр Сергеичей“»! Сомнения, что подвергнется критике, у Рада не было, но он все же не ожидал, что реакция будет столь воинственно отрицательной. Словно он своим четырехстишием не просто покусился на что-то святое, а втоптал это святое в грязь.
— И вообще: при чем здесь «либерал» и «сушки»? — прелестница даже передернула плечами.
— Да при том же, при чем «наган» и «кока-кола». А смыслу, пожалуй, что больше: потому и либерал, что сам ел, а других не заставлял.
— Ни к селу ни к городу они, ваши сушки. — Прелестница так и подчеркнула голосом свое нежелание длить эту тему дальше. — Пропустила все из-за вас! — разворачиваясь на стуле в сторону наследника обэриутов, упрекнула она Рада — но уже без резкости и вмиг загораясь прежним счастливым возбуждением.
Наследник обэриутов, пока они обменивались мнением о его стихотворении, успел прочитать еще одно, встреченное с тем же восторгом, и теперь читал новое.
Рад крутанулся на стуле, слез с него, взял свой мартини и бесцельно двинулся по периметру гостиной, уходя от бара. Она была дура дурой, эта прелестница с выставленной наружу, такой соблазнительной грудью и очаровательной круглой задницей. Ее серьезность во взгляде, свидетельствующая о несомненном уме, была какой-то другой, не понятной ему серьезностью, ее ум был умом, совершенно неведомым ему. Она была глупа как пробка.
Его бывший сокурсник, Сергей в прошлой жизни, а ныне, стараниями Полины и ее окружения, Серж, возник возле Рада с улыбкой, напоминающей улыбку леонардодавинчевской Джоконды.
— Не скучаем?
Ну уж извини за этого наследника обэриутов, но я ни при чем, зачем-то Полине он нужен, говорила эта его леонардодавинчевская улыбка. Кстати, нечто напоминающее мужеподобную Мону Лизу, в лице его было.
— Я, знаешь, тоже тут сочинил стихотворение, — сказал Рад. — Послушай.
Он наклонился к уху хозяина дома и прочитал ему свое творение.
Его бывший сокурсник, начавший слушать с вежливым вниманием, когда Рад дочитал, запрыскал смехом и, сдерживаясь, чтоб не расхохотаться в голос, обнял Рада за плечи и ткнулся лбом ему в ключицу.
— Отлично! Отлично! — повторял он, давясь этим беззвучным смехом и катаясь лбом по плечу Рада. — Сам ел сушки, но других не заставлял? Отлично!
— А красавице вон не понравилось, — кивнул Рад на свою недавнюю соседку по барной стойке, когда бывший сокурсник перестал смеяться и оставил его плечи в покое.
— Джени-то? — проговорил, взглядывая в сторону бара, бывший сокурсник.
— Почему Джени? — не понял Рад. Галеристка явно была русская.
— Ну Женька она, Евгения, Женя, — сказал бывший сокурсник. — Значит, Джени. Как у тебя с ней? Я обратил внимание, она к тебе явно неровно дышит.
— Да нет, — сказал Рад, снова делая глоток из своего бокала. — Я уж мартини обойдусь. Ей джеймс бонды нравятся. Лоуренсы аравийские. В крайнем случае, штабс-капитаны рыбниковы. Говорила, есть у нее какой-то знакомый шпион.
— А, это она, наверно, о таком Цеховце говорила. — Хозяин дома взял у Рада из руки его бокал, понюхал и вернул Раду. — Какой моветон. Порядочные люди должны пить джин. Если не в чистом виде, то с соком. С тоником, наконец.
Он манипулировал бокалом, произносил хвалебное слово джину, а Рад пытался вспомнить, откуда ему известна эта фамилия, Цеховец. С кем связана. Редкая все же фамилия. Кого-то он знал с этой фамилией.
Потом в его сознании всплыла квартира на Столешниковом, Beefeater в рюмках, кубинские сигары и лицо с носом, который заканчивался круглым набалдашником — словно у клоуна.
— Это не Дрон его зовут, этого Цеховца? — спросил он. — Андроник Цеховец. Нет?
— Понятия не имею, — отозвался бывший сокурсник. — Я его никогда не видел. Не знаком с ним. Только с его отцом знаком. Не слишком близко, к сожалению. А хорошо было бы близко. Большой человек. Не олигарх, но… но уж, говоря по-американски, тейкун. Весьма даже крупный тейкун. — Он назвал компанию, во главе которой стоял отец этого незнакомого ему Цеховца. — Слышал о такой?
Еще бы Рад не слышал. При наличии в стране газет, радио и телевидения трудно было бы не услышать об этой компании. А наверное, если бы их и не было, слух о ней докатился бы до него в виде молвы.
— У того Цеховца, о котором я говорю, — сказал он, — в советские времена отец был замминистра.
Хозяин дома вспоминающе сощурил глаз.
— Точно! — ткнул он Рада в грудь пальцем. — Был замминистра. — Глаза у него заблестели. Знакомством с сыном тейкуна рейтинг Рада в его глазах резко поднялся. — Ну так это, может быть, решение твоих проблем? У Цеховца-старшего какие силовые структуры, представляешь? Такая крыша — против нее все прочие сявки.
Отказавши Раду в помощи делом, он готов был оказать ее в полной мере советом.
— А откуда всем известно, — спросил Рад, — что Дрон — Джеймс Бонд?
— Ну, это Джени говорит, — бывший сокурсник Рада пожал плечами. — Знает, наверное. А там… — он махнул рукой в сторону — жест, означающий существование неких чужих стран, объект внимания российской разведки, — там об этом не имеют, надо думать, понятия.
— Так он где же, там ? — выделив голосом кодовое слово, поинтересовался Рад.
— Понятия не имею, — снова отбился бывший сокурсник. — Это все Джени, все вопросы к ней. Ко мне, если нужно, с вопросами о его папаше. Тут я столько знаю!
Наследник обэриутов закончил читать очередное нетленное произведение, и на гостиную вновь сошел сель восторга в американской обертке.
— Пойду подойду к Пол, — хлопнул хозяин дома Рада по плечу.
— Конечно, — отозвался Рад.
Он поглядел в сторону бара и встретился взглядом со своей недавней соседкой у барной стойки. Прелестница по-прежнему сидела там и, крича «вау», смотрела на него. В глазах ее было презрительное недоумение.
Не отрывая от нее взгляда, тем же путем, что двигался от бара, Рад вернулся к нему. Стул его был не занят, и он взлез на него. Он уже не помнил, что ушел отсюда с твердым решением не перемолвиться с прелестницей за весь вечер больше ни словом. Да что же, она действительно была прелесть и, кажется, действительно неровно дышала к нему, и не жизнь же предстояло ему разделить с нею.
— Простите, Джени, — сказал он, кладя ладонь на ее руку, крутившую за ножку бокал, — я был не прав. Стихи гениальные.
— Узнали мое имя? — проговорила она непрощающим голосом, но руки не отняла.
— За тем и отходил. Она помолчала.
— А насчет стихов вы меня что, дразнили?
— Ну-у… — протянул Рад, — я бы сказал так: разыгрывал.
— Вам в самом деле понравились стихи?
— Стихи гениальные, — подтвердил Рад.
На лицо Жени-Джени снова выскользнула та, прежняя улыбка соучастия в тайном и выгодном деле.
— Вы оценили, да?
— О, еще как, — сказал Рад, полностью завладевая ее рукой, отрывая от бокала и неся к губам.
Женя-Джени не воспрепятствовала его посягновению на свою руку.
— Надеюсь, мне больше не придется смотреть вам в затылок, — произнесла она, когда он, развернув ее руку ладонью вверх, целовал ей пульсирующее нежной голубой жилкой запястье.
— Помилуй Бог, — ответил Рад ничего не значащей фразой.
Он чувствовал в себе некоторые угрызения совести. Что бы она собой ни представляла, она была искренней в своих притязаниях. А он шел им навстречу полный корысти. Даже так: переполненный ею.
В конце концов, я ее ни к чему не принуждаю и не собираюсь принуждать, она инициатор и лишь берет то, что желает, нашел он некоторое время спустя, как избавиться от этих угрызений. И в конце концов, это было действительно так.