XXIII
Она вся была сосредоточена на ожидании. На ожидании кого? Хозяина Дервиша? Это мне предстояло узнать. Одно было понятно. Возвращение этого человека означало для нее все. Только этот человек был способен сделать ее горе недействительным.
Поворачиваясь, лицо искажалось болью и ужасом. Ее тело ослепляло меня. Ее лицо, к страданию и уродству которого невозможно было привыкнуть, – приводило в трепет, выворачивало наизнанку душу.
Однажды сочетание острого стыда и боли полоснуло меня по глазам – и я не смог смотреть на нее, но следил вокруг, избегая прямого видения. Я продолжал наблюдать за ней и собакой, но только вскользь, я следил за зрением вокруг, удовлетворяясь лишь динамикой диспозиции.
Ночью, когда настольная лампа гасла и луна пробиралась косым парусом на край ее постели, луч наползал на отброшенную руку, на плечо, начало груди, – рассудок мой мутился и, едва удерживаясь от порыва броситься вниз по переулкам, к ее дому, – я выходил на крыльцо, и сладостное лезвие желания, нестерпимой тягой надрезав грудь, невесомо поднимало меня в воздух.
Однажды она заснула так, что полночи пролежала на левом боку, скрывая поврежденную часть лица, – и я не мог оторваться, я сидел перед трубой, подолгу дрожащими пальцами оттягивая распухшее веко, наконец отстранялся, зажигал спичку – и жадно прикладывался к папиросе, тут же перекидывал гильзу между безымянным и средним, досылал холодную затяжку из горсти. После стравливал дым и, откашлявшись, блаженно опускал веки, чтобы вновь и вновь с наслаждением почувствовать под ними пустые глазницы – и как в них ровный лунный свет, напитанный вытекшими глазами, их перламутровым молочком, облекает, обтекает ее тело.
И наконец что-то вдруг звякнуло, хрусталиком скатилось под ноги – и, уловив ее движение во сне, ее полуоборот, я заснул, устрашившись вновь приложиться к окуляру.
Очевидно, девушка боялась Дервиша не меньше моего.
На рассвете она выгуливала пса по пустынным улицам, иногда спускалась с ним на пляж. Точнее, пес, будучи неподвластен поводку, своевольно выгуливал ее. Превосходя раза в полтора по массе, он не воспринимал одергиваний. А вот она, случалось, падала от порывов его хода. Один раз я видел, как пес жестоко протащил ее по земле. И тогда я понял, откуда у нее ссадины на коленях и локтях. Девушка ни за что не хотела выпустить поводок. Метров десять протянула, подтягиваясь, припадая на колено. Взнуздав волкодава, она заплакала от напряжения и боли. В ее остервенелом желании овладеть псом я увидел необъяснимую страсть. В какое соревнование она с ним вступала?
Поводком служила парашютная стропа, с характерными штрипками под карабин и капроновым плетением. Благодаря чему я с романтической тупостью связал занятие воображаемого подлинного хозяина Дервиша с профессией летчика, с постоянными командировками в неизвестность и т.д.
Я не видел, чтобы волкодав реагировал на кошек или на других собак. Однако за ним наверняка водились грешки; сонм умерщвленных одним прикусом пуделей и такс порой бессмысленно стенал в моем воображении. Девушка предпочитала гулять с Дервишем на рассвете или поздно вечером, когда на улицах почти не было прохожих. Она так поступала совсем не потому, что стеснялась показывать кому-то свое обезображенное лицо. Ее походка и манеры были смелы и ничуть не смущались встречных.
Все же, глядя на ее сложную борьбу с пляшущим поводком, я видел, что еще неясно, кто сильнее. Парашютная стропа, соединявшая их, была все-таки больше пуповиной, чем страховкой. И при мысли об этом у меня темнело в глазах.
Пес вел ее, тычась по сторонам – совсем слепой не то от возбуждения, не то из презрения к расхожему миру, в котором нет ни овец, ни волков. Или есть их подражания, но границы между ними так размыты, что перед Дервишем, в понимании его чутья – это было скопище шакалов, делящих падаль с воронами.
Он обнаруживал интерес – и то поверхностный – только к местам нужды. Возбуждение его было общим: обложная городская местность не была его средой обитания, и он был погружен в тоскливую ярость дикого зверя, униженного неволей.
Однако, мелькало у меня в мыслях, – и она была отчасти зверем: униженным, смиренным клеймом трагедии, – так казалось мне, когда в воображении я лишал ее добродетели.
По утрам, пока пляж еще оставался пустым, она купалась. Привязывала Дервиша к лежаку и входила в воду. Через некоторое время пес начинал скулить, подвывать, лаять, тянуть поводок. Тогда она поворачивала обратно и плавала около берега, или лежала у самой кромки воды, принимая в себя легкость набегающих волн. Восходящее солнце обливало ее кожу. Выйдя из засады, я открыто шел далеко в сторону, к спасательной станции, раздевался и поспешно входил в воду – в ту же воду, в которой была сейчас она, и глубина несжимаемо смыкала меня с нею, без ее ведома, тайным слепком облегала ее тело, как мой взгляд незримо облегал, ласкал ее с веранды – так вода ласкала меня взаимностью.
Я дважды пытался пройти к дому девушки – и всякий раз плутал наглухо. В сплетении улиц и проулков, в сложном устройстве рельефа – дом Изольды, укрывшийся садами и заборами, казался недостижимым.