XVIII
И я провалился – не так далеко, как желал следователь, но глубоко и высоко настолько, что вряд ли по плечу физическим телам. До Москвы мне не было ни сил, ни ходу, – и тем я оправдался про себя, что вышел из маршрутки в Щебетовке и за поселком, провожаемый лаем собак, резко взял в гору.
Перевалив через восточный водораздел горного массива Эчки-Даг, я вышел на дорогу, древнюю настолько, что в иных местах обочины подымались мне до глаз. Как позже объяснит Черный Полковник, ныне разрушенная оврагами, дорога эта вела из Отуз в Козы. Начиная с VIII века – и до середины XIX века, до тех пор, пока не проложили почтовую дорогу, совпадающую с современным шоссе, ею пользовались хазары, протоболгары, османы, греки, генуэзцы и венецианцы, а также Сумароков и Грибоедов. Извилистый наклонный желоб ее был полон света. Солнечные лучи пронизывали густой свод, сплоченный из крон дубков и вязов. Спустя час я миновал родник – и передо мной раскрылось обширное плато, получившее у туристов прозвание Сковородка.
Скрупулезность всеохватного обзора, отворявшегося с каждой точки этой яйлы, поражала. Видна была каждая тропинка, каждый излом обрыва, каждая складка, скат, упад, лощина, каждый куст, каждое дерево давалось глазу в неправдоподобной отдельности, – сама толща воздуха над плато действовала как сложный оптический строй, не сужая обзора, принимающий в себя наблюдателя. Пронзительная, будто бы просеянная дымчатая прозрачность пронизывала сферу света над этим древним покатым пастбищем, разместившимся в крылатых объятиях синклинали Эчки-Дага, похожего на трехглавого ожиревшего фазана.
Обширные живописные наделы этого доисторического кораллового рифа, нависшего замысловатыми лесистыми, скалистыми, луговыми высотами над пляжами Лысой бухты, почти на все лето станут моим прибежищем. Я буду ночевать в складках мускулистых навалов – конусообразных, изборожденных водомоинами осадочных холмов – минеральных метаморфоз пемзы и пепла, осевших над береговой кромкой, прежде покинув жерло Карадага. Я буду мыться, начерно обмазываясь их размоченной плотью – голубой глиной. Под ними днями напролет буду лежать распластанный, пронзенный солнцем, изредка вскакивая окунуться, пройтись спуртом кроля, охладить раскаленный белый облак мозжечка, – а вечером ползучая тень этих холмов вдруг окатит ознобом, и чувство голода прогонит меня в Козы, на огороды или в совхозный виноградник.
Кругом над бухтой будет то кипеть, то замирать разношерстие полуобщинной жизни. Всеми силами стремясь уподобиться подлинным чунга-чангам, нагие цивильные студенты, научные работники всех регалий, обитая кто в палатках, кто в тростниковых хижинах, кто в шалашах, кто, забравшись выше к Эчки-Дагу, в скальных нишах и пещерах – будут соседствовать с хиппи, растаманами, чудаками и паразитами всех конфессий: от огненных факиров, плюющих раскаленными добела спицами, горящими петухами, пылающим колесом – под барабанный транс над ночным пляжем вудуистов из Луганска, там и сям оставляющих на Сковороде стоунхенджи из булыжников и перьев, – до простейших забулдыг и кришнаитов с бубнами и кошелями для подаяний. На рассвете йоги-отшельники (по преимуществу харьковской секты) будут выползать медитирующими бронзовыми статуэтками на скалы, нежно облитые восходом, потихоньку подбирающие под себя синие юбки тени. Кришнаит Серега, добрый увалень, настигнув у родника, станет уговаривать меня отправиться с ним автостопом в Учанапат:
– Прикинь, говорят, в Ришикеше белым хорошо подают! – И его бритая мягкая голова, обрамленная пухом бакенбард, растянется в улыбке доверчивого воображения.
Я познакомлюсь с обитателями крохотного каменного дома, стоящего у нижнего родника, – с камином и дымоходом, каменной мебелью и самодельной утварью. По всем закоулкам этот дом был уставлен статуэтками мартышек, увешанных бусами и венками из мелких сухих цветочков. Большая шерстяная обезьяна, похожая на судью, с жемчужным ожерельем на шее, сидела в позе лотоса на особом украшенном камне – в дальнем, алтарном углу жилища. Она изредка почесывалась. Поклонники обезьяньего бога – тридцатилетний изможденный программист, его безмолвная жена и двое беззаботных сыновей, один из которых рожден был позапрошлой зимой здесь, в Лысой бухте, уже третий год экспериментируют с походным проживанием. Живет семья на доходы, поступающие от сдачи внаем квартиры в Киеве. Нет-нет, о возвращении в город они оба думают с трепетом, как о смерти.
Я познакомлюсь с милой тонкой нежной хромоножкой. Она лучше плавает, чем ходит. Про себя я назову ее Русалкой. Ноги девочки и пальцы ног, сросшиеся от рождения, были неудачно разделены хирургическими операциями. Совсем юная, отдыхая в Судаке с безумной матерью и строгой теткой, она сбежала от них – куда глаза глядели, на Капсель и дальше. Я прикрываю сейчас глаза и, щурясь, вижу, как в белом блеске штиля она ковыляет, входя в воду, как изящная ее фигурка вдруг теряет напряженность боли и длинные светлые волосы над нежным углублением касаются воды, оттягиваются назад плавным толчком погружения… Слишком особая примета скоро выдаст ее ментам – и они подберут ее с берега.
Там, в Лысой бухте, в кромешной темени на кромке берега у отвесной стены, на скользком, как глаз Полифема, глинистом отвале, меня застигнет грозовой, теплый, парящий даже шторм, донесшийся из-под циклона, распекшего море где-то над Газмитом. Ревущая прибоем темень сокрушит меня – сплошь зга, волны молотят берег, выбивая осыпь глины, накатывают, заламывая в пояс, больно лупят в пах, и молнии бьют прямой навод –кой метрах в ста – по белоснежной, вскипевшей в камнях лавине, как кнуты-каллиграфы над отарой.
Там, в Лысой бухте, приступами, по три дня подряд будет рвать и метаться дикий ветер. Волчки смерчей, сбиваясь в табуны, раз за разом будут слетать с гребня Эчки-Дага. Разбиваясь о скалы, холмы, подлетая и преломляясь на оврагах, беснующиеся прозрачные великаны, во все стороны разделяясь, как маг лампы по приказу Алладина, со свистом склоняя кусты и деревца, – станут прочесывать склоны прибрежья. Повсеместно будут рваться тенты, ломаться растяжки, лопаться «пауки», там и тут вдруг шквал сорвет, понесет, беснуясь, покатит плохо укрепленную палатку. Песок будет сечь лицо, полосовать глаза.
В такие дни я не смогу найти себе покоя – и один раз, не стерпев, заплыву в ночное штормящее море.
И вернусь с позором, солоно нахлебавшись – и воды, и слез, и страха.
Но вот третий день стоит совершенный, тугой, как полный парус, штиль, ни облачка; духоты особой нет, вода – тепляк, а у соседней стоянки ошивается черный долговязый песик, с белыми шпорами, с оранжевым, как спасательный круг, ошейником, и кличут его нелепо – Шарко.
Я лежу на окоеме, кружась, как четвертующийся на колесе – и небо, раскалившись, буравит, расшвыривает меня воронкой яростного света. Могучий атомарный поток возносит меня к Эчки-Дагу, и на мгновенье провисаю белесой тонкой дымкой над вершиной, захолонув от высоты и разъятости.
И обратно – чудом – вниз. Я собираюсь в мысль: если Бог покидает человека, лишает его и Своего гнева, и Своей любви, то тогда человек, если выживает, превращается в Его орудие.
Рельеф и формы пепловых натеков, нависающих над головой, поражают: конические навалы, конусы мощных оползней собираются из складок, вздутых жил, лучевых вспучиваний. Явственно проглядывают раскинутые бедра, ягодицы, дельты, атлетический пресс, бицепсы, трицепсы, сжатый кулак – размером с дом. Свалка скульптурных эскизов, нагроможденная художественным бешенством тектонических исполинов, подавляет любую мысль о телесном совершенстве.
Сегодня во сне я вдруг осознал губами то, что знал всегда, но не в силах был произнести: что ты – душа моя. Извиваясь ночью на песке, сквозь муку, я полз, стремился к тебе и вдруг стал от прямого укола: как лицо отражается в воде, так сердце мое отразилось в твоем сердце.
В бухте регулярно появляются два конника. Об их прибытии можно узнать по травянистым кучкам помета на тропе, идущей из поселка вдоль самой кромки прибоя. Море нехотя подчищает меты. Лошади ухоженные, с тиснеными уздечками – белая и гнедая – осторожным шагом, западая крупами по сторонам, идут по крупной гальке. Копыта соскальзывают с булыжников со стуком кастаньет. Бесседельные эти всадники – татары, в тренировочных штанах, с наколками под закатанными рукавами. На белой – Кизим. Он главный. Манеры его глумливы. Едучи вдоль пляжа, мимо девушек проезжает воззрившись и осклабившись. Кизим снабжает население бухты анашой. 20 гривен коробок. Но мне все равно. Денег у меня нет. Против меня в воде камень. Его край чуть выдается над безупречной линией горизонта. На камне сидит нагая девушка, колени подтянуты к груди, лицо обращено к закату. Я засыпаю с приоткрытыми глазами. Во сне, сквозь ресницы, вижу, как девушка трогает ногой воду – и камень оживает, поднимая лиру рогов и вытягивая губы к солнцу.
Сейчас, на исходе заката – ртутная линза штиля наполняет бухту. Розовая дуга над горизонтом, тая, лучится широкими правильными углами: транспортир из небесной готовальни, да?
Прошлой ночью в бухту вошла двухмачтовая яхта и встала строго напротив. Я ждал десанта, но на палубу никто так и не вышел. Поднялась луна – и обнаружила: висящего на рее – руки по швам – человека. Я пригляделся в кулак, раздав диафрагму: костюмный манекен, наряженный – бескозырка, ленточки, ремень с пряжкой.
Тем не менее спалось дурно. Утром бухта была пуста.
Сейчас я вглядываюсь за горизонт, точно на юг, поверх той лучистой дужки, и мне кажется, что вижу город, белый от Бога.
А еще – поверх горизонта, в тонких кружных течениях закатной синевы я вижу твое прозрачное лицо – точней, мое понимание того, что я не помню твоего лица, и на глазах проступают дрожащие, плавные чешуйки. Впрочем, не удивительно – «знать», «помнить» значит «определить» – а важны только неопределяемые сущности, да?
Чтобы отвлечься, краем глаза я перечитываю облака и думаю, что ландшафт Эчки-Дага мне нравится тем, что похож на горы Иудейской пустыни, горящие фотки которой я видел в твоем альбоме.
Ходил отлить и наступил на цикаду – отпрыгнул: заверещала, как коробочка пожарной сигнализации. Носил ее, большеголовую, лупоглазую, на ладони, придавливая пальцем, чтоб извлечь оглушительную трель. Потом подбросил – взлетела тяжко, неуклюже, но все же высоту набрала достаточную, чтоб вдруг ее унес порыв верхового ветра.
При дворе китайского императора выращивали специальных музыкальных цикад. Ювелиры золотили им крылья, лапки, расписывали эмалью хитин. Отборных самцов распевали так. В брачный период сажали против самки, за стеклом. Спустя месяц, так и не дав спариться, разлучали. Держали певцов в золотых ажурных шкатулках, на шелковых думочках, имея подле специальную иглу, которой прижимали насекомое как скрипку – до крика.
Так вот. Я и есть такая расписная твоя цикада.