XI
Да, приемник часто меня выручал. И особенно он пригодился здесь, в тайге, где так припер меня напряг. Вдобавок ко всем прелестям, бескрайность замкнутой топологии тайги парадоксально вызывала приступы клаустрофобии. Единственный способ их прекратить состоял в том, что я немедленно залезал на сосну, карабкаясь к нижним ветвям верхушки, где уже колыхалось, ходило корабельное, мачтовое море, а ветер шумел великим гулом хвойных крон, чуть сиплым, свистящим в игольчатых кистях. Приступ заканчивался сразу, если мне удавалось разглядеть впереди, среди безбрежных волнообразных вздыманий тайги – некий уступ, проблеск, намек на отклонение в ландшафте: будь то ледниковая «скатерть», уставленная валунными моренами, заросшая кипреем, чабрецом, иван-чаем, полынью, зверобоем, – или речная луговина, на которой можно было предаться ухе и печеной кумже с брусникой…
Вообще нервишки стали сдавать уже в конце первой недели. Ночью я не расставался с ракетницей и один раз с испугу саданул по шебуршившему неподалеку лису. Куст, в котором он прятался, даром сгорел, а от самой зверушки не осталось ничего, кроме оскаленной мумии и запятой зловонного помета. Я горевал, сетуя на нечаянную жестокость. Позже как раз выяснилось, что зверей следовало опасаться в наименьшей степени.
В пути дважды встретились скиты – лачуги, срубленные крепко, «в лапу», крытые корой и почерневшей дранкой. Ухоженные, выметенные, с мягкой лежанкой, устланной ветками лиственницы и папоротником, с печурой и поленницей, уложенной стожком. Двуперстые тусклые иконы означали красный угол, украшенный пучками чабреца и венками сухих цветов. И я смутно припоминал, что когда-то слышал о тайных монастырях старообрядцев-скрытников, схороненных где-то между Обью и Енисеем, настолько труднодоступных, что уже сам путь послушника был вступительным испытанием на благодать и смирение.
Внутри скитов пахло чистотой, дымком, смолой и лугом, – и мысль о годе уединенной жизни здесь, в тайге, вдали от муки жизни, ненадолго овладевала мной. Однако, хотя и представлялось заманчивым переночевать в уюте, я спешил ретироваться, не смея дотронуться ни до одного предмета.
А однажды я вышел на настоящий лесной огород, с грядками репы, свеклы, капусты. Оттуда слабая тропа привела меня к бугорку землянки. На крыше ее, покрытой мхом, пританцовывала привязанная коза. У входа курились угли, рядом с кострищем была разложена деревянная посуда. Тут же стояло детское пластмассовое ведерко с куском медовых сот. Я позвал: «Есть кто живой?» – но поняв, что хозяева не желают со мной общаться, поклонился и, пятясь, двинулся в обход.
Но только я повернулся, как наткнулся на человека. Женщина, вся в белом, смотрела вбок и вверх и округло проводила рукой, ограждая себя.
Кричать я не мог, пропал голос. Я рухнул с рюкзаком на колени и не мог уже больше подняться. Я бы бежал что есть силы, но вместо – я неподвижно рыдал, хрипел, не знаю, что на меня нашло, я не подозревал, что способен на такое…
Я перестал реветь, когда понял, что эта женщина слепая. В белом холщовом одеянии, высоко подпоясанная солдатским ремнем, ужасно бледная, в тугой косынке, с зрачками, растворившимися в белесой радужке… Я не решался на нее смотреть, ее облик пугал меня.
Мимика ее безбрового лица, отрывистые, суетливые движения тела составляли вычурный танец. Что-то мыча, выпевая сквозь сжатые губы, женщина переминалась, вытанцовывала вполоборота и пробовала нащупать мое лицо. Не находя, она крестила узловатыми скрюченными пальцами воздух.
Отстранился. Сказал:
– Извините, я напугал вас.
Женщина что-то забормотала, я ничего не понял: речение ее было похоже и на причет, и на молитву. Вдруг она выпалила:
– Молоко у меня есть. Будешь молоко-то? И меду дам. Только не тронь. Не тронешь? – она застыла, и лицо ее сморщилось в плаче.
– Нет-нет, с чего вы взяли, я не причиню вам вреда, – прислонив рюкзак к дереву, я его выжал вприсядку и стал поправлять лямки.
– Пойдем, молочка попьешь.
Чтобы перестать бояться, я согласно пошел за ней.
Лицо женщины приобрело жесткость. Твердой поступью она вышла к землянке, погладила козу, сцедила из вымени полплошки и, не видя – протянула в сторону. Я подошел, взял, скинул рюкзак и сел на него, поджидая, когда спадет пена с поверхности молока. Женщина, обратив вверх ладони, стояла и, часто моргая, смотрела в сторону, вполоборота. Начищенная пряжка на ее ремне блистала.
Я чувствовал, что с угощением не стоит рассусоливать, и, прихватив дыхание, залпом выпил густое, сладкое, чуть с хвойной горчинкой молоко.
Я поблагодарил и, довольный, отер губы. Сияющая пряжка успокоила меня. Я решил разговорить хозяйку.
– Как же вы здесь живете? Не страшно одной?
Женщина не отвечала.
Я пожал плечами, поставил плошку и огляделся.
Вокруг стоял великий светлый лес. Перепевались птицы, далеко трещал дятел, укала отрывисто кукушка. Шагах в сорока от землянки начинался глубокий овраг, не буреломный – чистый, выстланный мхом. Внизу в камнях, урча, пробирался ручей.
Вдоль склона оврага, спускаясь в него пышной петлистой, мускулистой кроной, лежала поваленная сосна. Ее могучая корневая система держала в воздухе целую площадь земли.
В сумерках этого естественного навеса сидела собака.
Ее раскосые глаза глубоко светились. Встретившись взглядом, я увидел, как волк встал и, будто по ниточке, стал приближаться.
Я сунул руку за пазуху, снял с предохранителя ракетницу.
Оледеневшую спину свело, и белая прозрачная глыба накатила на меня, привалив грудь и горло.
Не успел я шевельнуться, как волк, подойдя к женщине, сел у ее ног.
Она рукой провела по холке. Зверь отстранился.
– Извините, собака не тронет? – спросил я, прерывисто выпустив вдох.
– Иди, иди, не бойся, – ответила слепая. – Я посторожу.
Я видел раньше волков. И в зоопарке, и на воле. Но все они были лишь немного крупнее лайки, и только повадка – их ледяная отстраненность друг от друга при полной согласованности и сосредоточенность на чем-то неуловимо потустороннем, на неком непознаваемом умысле – говорила о том, что перед тобой особый зверь, а не существо, принадлежащее здешнему, доступному привычке миру.
Этот бирюк был исполином. Серебряная шкура, мощный загривок, могучая ожесточенность морды. И необыкновенный, неописуемой силы, какой-то инородный взгляд. От него нельзя было оторваться.
Ужас был неодолим. Я никак не мог с собой совладать. Раньше я не знал, что такой страх можно испытывать дольше, чем мгновение.
Женщина повернулась и посмотрела прямо на меня.
И тогда – глядя в ее гладкие, беззрачковые глаза – я все понял.
Необыкновенно жаркая легкость подняла меня в воздух.
Рюкзак в одной руке взлетел охапкой перьев.
Я бежал – падая, перекатываясь, вставая – до тех пор, пока не рухнул замертво.
Очнувшись, я не мог подняться. В исступлении бега мое тело превратилось в ветошь. Оно трепетало как отдельная вещь. На плечах и поясе проступили кровоподтеки от лямок. Мышцы дрожали и скручивались с ожесточенной непроизвольностью лягушки, подключенной к электрическому разряду.
Наконец, отлежавшись, я решил срочно выходить на реку.
Река оказалась совсем рядом. Уже вечером закат вдруг разлился в нижнем ярусе открывшихся уступов, – и, еле сдерживаясь, чтобы не перейти на бег, я услыхал раскаты порога.
Выйдя на берег, я срочно собрал байдарку, погрузился, ринулся в путь – и успел до сумерек пройти еще километров пять.
Река была третьей категории сложности, и пока что следовали не пороги, а так – перекаты-порожки: знай только выгребай, не зевай. Зато беспокоили завалы топляков, о которые приходилось часто препинаться, а иные брать коротким волоком в обход. Однако в любом случае на воде расслабляться не следовало. Вдобавок ниже на маршруте были проставлены три четверных порога и небольшой водопад. Это при том, что я не был уверен, от какой именно точки начался мой спуск – и каково мое реальное местоположение.