9
***
Молодой хунну с черными косицами приходил и уходил. Михра успел изучить его лицо — смуглое, рыхлое, не такое широкое, как у других хунну, — оттого, наверное, что щеки у него когда-то были усечены и отдавали той же розовой мякотью, что и рана на щеке Михры. Черные косицы его, всегда смазанные салом, блестели на солнце, как тонкие змеиные хвосты.
Он приходил в день дважды — утром и вечером. Всегда были сизые сумерки и воздух был холодным и горклым. Впрочем, все это пленнику было безразлично. Он готовился в душе своей к событию большому, последнему, важному. Он не боялся. Чего бояться, если умирают все, даже боги на заре времен сошли в курганы, чтобы освободить на земле место для новой, другой жизни? И Михра умер бы, — от жажды и голода, от кулаков немого страшного хунну, — но в одну из ночей случилось с ним новое видение — на сей раз не было ни мальчишки, ни сизой бычьей шкуры, а было только орлиное крыло да еще овечье око. И крыло и око неясно повисли в воздухе среди цветных пятен и багровых разводов, но сквозь видение явственно слышался голос Раманы-Пая:
— Здравствуй, брат Михра. Натерпелся ты горя. Хватит себя изводить — подчинись теперь Модэ. Тому молодому, с черными косицами. Долго он ждал. Скоро он тебя казнит.
— Я ему что, служить буду? — спросил Михра почти беззвучно, одними губами.
— За ним сила. С ним теперь воля богов.
— Он мой народ бьет. Он луга мои топчет. Я думал, мне убить его суждено… вот это… — И Михра посмотрел на перстень, — Что еще может значить кровавая капля эта?
— Ты не Модэ должен убить. Ты другую кровь прольешь…
— Другую? Чью? Чью? — проговорил Михра, прежде чем забыться окончательно.
Его разбудили, выволокли на свет, и свет был невыносим. Его привязали к тележному колесу, и облили водой.
— Денег хочешь? Табуны хочешь? Женщин хочешь? — спросил Модэ, наклонившись над еле живым великаном. За спиной царевича ходили какие-то тени, среди них Караш…
Михра с трудом приподнял голову и проговорил на языке хунну:
— Есть хочу. И пить…
Вот уже две луны жили молодые волки в отряде Салма. Разбойники пришли на зимнюю стоянку, на холмы до боли знакомые Ашпокаю. Здесь, на этих холмах, у березовой рощи встретили они в первый раз ашавана, здесь в одной из хижин отлеживался Михра, раненый, казалось, смертельно. Все изменилось теперь — отряд встретили пастухи, сторожившие овечьи отары, хижин стало куда больше, во дворе прибавилось коновязей.
Старшие разбойники все были бывалыми караванщиками, — согдийскими и бактрийскими купцами, «перекати-поле», как звал их Салм. Многие владели копьем, и луком не хуже хуннских батыров. Иные говорили на степных наречиях дурно, и общались все больше с Салмом, — а он-то был неплохим толмачом и мог говорить и ругаться на семи языках, как на родных.
Стая молодых волков медленно срасталась с отрядом Салма, волчата вытянулись и возмужали, и их невозможно теперь было отличить от других молодых разбойников. Атья, тот и вовсе стал своим, — он взял начало над всеми сиротскими душами, которых в отряде Салма было целых два десятка. Были здесь и девчонки — худые умелые лучницы, лютые до боя. «Уж не знаю даже— вздыхал на то Атья. — Я думал всегда, что бабье дело — войлок валять, а эти — туда же, на коня, да в бой! Лихое время». С лучницами Атья обходился так же, как и с парнями — строго и сухо, бойкие молодые волчицы посмеивались между собой, но слушались.
В первые же дни на зимней стоянке не стало Инисмея. Давно все ждали, когда он уйдет — не было сил смотреть, как сидит он в стороне, ест забившись в темный угол, как спит вдалеке от очага, завернувшись в свою потертую накидку. В одно утро он просто исчез. Ушел без огнива, без ножа. Осталось от него немногое: у коновязи стоял мерин да висела еще на одной из березовых веток зашитая заячья шкурка. В ней таилось настоящее, запретное имя Инисмея. Шурку тут же сожгли, и значило это, что Инисмей сгинул — вместо него по земле ходил теперь другой человек, без имени и души, но и он, безымянный, пропадет скоро — растворится в степи.
Соша молчал несколько дней, сторонился других, но потом как будто стал прежним. Он давно простил Инисмея в сердце своем, но понимал: Инисмей ушел, потому что так нужно. Степняк не может быть трусом. Трус не должен жить среди походных костров.
Странного племени были эти вольные степняки, сиротского, проголодавшего, промерзшего до костей. Тянулись за ними дети — безродные, бездомные. Ашпокай помнил, как подобрали они одного пастушка на разоренном пастбище. Он лежал возле мертвого быка и плакал. То был великий бык, с черным, как сажа, еще теплым боком. Бактриец Салм подошел к пастушку и стал гладить его по растрепанной голове, как щенка. А мальчонка, глотая слезы, рассказывал. Говорил он, как пришли на пастбище хунну, как бросились наутек старшие пастухи, а хунну стали угонять коров. Как решили забить черного быка, быка-отца, а он, пастушок самый малый, самый глупый, встал перед быком, заслонил грудью солнечные дуги его рогов, и кто-то из хунну ударил его, пастушка, кулаком по груди и бросил к ногам быка, но тот не стал его, малого топтать, отступил и загудел на врагов. Хунну испугались, и стали пускать в быка стрелы, и когда тот припал на одно колено, старший хунну подошел и ударил чеканом в широкий живой висок его. А пастушок лежал и не шевелился, чтобы хунну приняли его за мертвого.
Много было таких пастушков у Салма под крылом.
***
— Эй, прохвосты! Конокрады! Степная падаль! — кричал Модэ, поигрывая плеткой. — Мы поймаем сегодня хоть одного зайца?
Темник был весел теперь — к нему вернулся старый воробей Чию. Как-то вечером он просто пришел к шатру царевича и завел чудную песню на языке Поднебесной. Модэ сначала рассердился на старика, велел высечь, но тут же передумал, отменил прежний свой приказ и стал расспрашивать его. Потом оба взнуздали коней и умчались куда-то в степь. Вернулись утром, и Модэ был молчалив и задумчив. Говорили потом, что он встречался в степи с мятежными князьями-ванами из Поднебесной. Будто бы они захотели иметь с хунну общее дело против правителя Хуан-Ди. Знающие люди в степи говорили так: «Дракон Хуан-Ди скоро издохнет — вместо него придет другой дракон с железным сердцем и железными зубами».
Чию опять жил при князе, и странные их беседы возобновились. Еще видели батыры, как Чию учил Модэ бою на мечах — притом оба стояли на земле! Тонкий и быстрый Чию легко уходил от выпадов железного меча царевича хунну и плашмя бил его по плечам и спине. Модэ не возмущался, сносил каждый удар молча, он стеснялся, кажется, кривых своих ног и грузного тела. «Ты научишь меня своим искусствам? Я смогу сокрушить юэчжи?» — спрашивал он, взволнованно. «Ты сможешь сокрушить Поднебесную, господин» — отвечал Чию довольно. Он уже вполне ощущал свою власть над молодым драконом. «Меч твой — дрянь, — говорил он. — Дрянь, как всякий хуннский меч. Но железо хорошее. Вели расплавить его и выковать новый, я поговорю с твоими мастерами». А еще так говорил иногда: «В одной провинции Поднебесной людей больше чем во все вашей степи. Но твой народ неприхотлив, у него больше времени на военные дела, каждый пастух, каждый степняк — воин. Люди же поднебесной постоянно должны заботиться о своей земле, о рисовых полях». Модэ кивал каждому его слову, и думал, что в Поднебесной живут плохие войны. Но получив очередной удар медным мечом по спине, он думал иначе: «Недоговаривает чего-то этот воробей».
Все чаще пропадал Модэ на охоте, истребляя зверя без всякой жалости. Вот и сегодня опять выехал со своими всадниками в широкую степь, и Михру взял с собой.
— Эй, юэчжи! — спросил он его. — Ваше племя ведь тоже охотится на зайцев?
— Да. Я прежде ловил зайцев с отцом, — ответил Михра, сглотнув набежавшую слюну. Ему непривычно было говорить без кожаного ошейника, который он носил всю весну и все лето — его сняли только сегодня утром, перед самой охотой.
— Да? И много ловили? — Модэ подъехал к юэчжи совсем близко, глаза его блестели смело и нагло, но Михра заметил, как сын шаньюя повел нервно плечом. Темник готов был сорваться в сторону в любой момент.
— Прилично ловили, — сухо ответил юэчжи.
— А что же стало потом с твоим отцом? — не отставал Модэ.
— Твои люди поймали его. Поймали, и убили.
— Как зайца? — Модэ даже чмокнул губами от удовольствия — мои люди… изловили твоего отца, как зайца?
Михра не ответил. Руки его были связанны удилами, он мог править конем, но не мог протянуть руку в сторону.
— Эй, конокрады, вы посмотрите кто с нами сегодня охотится! — Модэ щелкнул плетью. — Степной призрак! Все зайцы от него поразбежались! Они с ним одной крови!
Всадники Модэ загикали. Они боялись беловолосого призрака, даже теперь, когда на нем не было маски. Они старались держаться от него подальше, даже Караш — а уж он-то ел зайцев сырыми.
— Подожди, господин… Не договорил я, — Михра вдруг поднял голову и взглянул царевичу прямо в глаза. — Отец убил немало твоих людей, прежде чем его схватили. Мы вместе убивали хунну. И я пил их кровь!
Модэ молчал. Он не дышал, глядя на беловолосого юэчжи, рука его вдруг оказалась на рукояти меча, но это заметил только сам Михра, заметил, склонил опять голову и произнес:
— Теперь ты меня убьешь.
Кругом все замолчали, все смотрели на связанного юэчжи. Сам юэчжи ждал, повесив косматую голову свою.
Была осень, а прежде было лето, а еще прежде — весна с тем страшным, позабытым. А Михры не было, был кто-то вместо него, ослабевший, исхудалый, покорный, истомившийся в ожидании…
Но Модэ ответил:
— Не дождешься — ты ведь мне нужен.
И тут же кто-то крикнул:
— Глядите! Зайцы!
И двенадцать резаков рванули туда, где замелькали в траве серые клубочки. Михра мчался со всеми, хотя в этом не было никакого толку — участвовать в охоте он не мог. Но с шеи его сняли уже ошейник и он мог снова вдыхать пьяный степной воздух.
Раскрасневшийся снова, веселый Модэ, привязывал к упряжи очередную заячью тушку. Вдруг он остановился взглядом на распахнутой груди юэчжи где была татуировка.
— Это что? Что значит этот лось на твоей груди? — спросил он с любопытством.
— Это мать-лосиха… — сказал Михра — старая богиня. Она живет на небе, кружит вокруг звездного колеса.
— Расскажи… расскажи… — говорил Модэ.
— Я мало знаю о ней. Она из забытых богов. Ей теперь поклоняется только лесное племя.
— Расскажи про лесное племя!
— Живут они далеко, в холодной тайге, обличьем похожи и на вашу, и на нашу породу, а нрав у них совсем другой, не степной. Я видел их на торгах, на сборах племен. Они далекий, чужой народ, в нашей степи они почти не побывают.
— И на вашу, и на нашу породу… — приговаривал восхищенно Модэ. — Еще, еще!
***
Торговля шла куда хуже прежнего. Война оборвала все прохожие дороги на Запад, купцов грабили и хунну, и юэчжи, и дунху и шакийцы. Вот и получилось, что главный торговый путь из Поднебесной в Бактрию мало-помалу стал усыхать, словно река в жаркий полдень. И люди на этом пути скоро забились как рыбы на пустом илистом дне.
Говорили о разных разбойниках, но все больше о Салме, который собирал со всей степи бедняков и сирот. Много поездов разорил он, много увел в свои стойбища добра. Зароптали купцы во всех концах степи, встревожились правители — оскудела их казна, потускнели венцы, дорогие платья поела моль. Земля перестала родить, вода ушла из колодцев, люди кормились лебедой и древесной корой. Перестали люди чтить богов своих и во всех бедах винили теперь Салма.
Говорили разное — одни, что он могущественный колдун, другие — что потерянный сын какого-то заморского владыки, третьи уверяли, что он — сам Ариман, задумавший внести на землю разлад и смуту. Когда слухи эти доходили до самого Салма, он говорил только: «Пускай ропщут, что хотят. Наша правда сиротская».
В стойбище Модэ Чию с любопытством слушал каждый рассказ о Салме и его ватажниках.
— Нет страшнее человека босого и напуганного, — говорил он Модэ. — Такой человек может горы сравнять с землей и реки повернуть вспять. Помни мои слова.
***
Михра не ел и не пил уже несколько дней. И прежде он неохотно принимал пищу, но теперь целыми днями он сидел, склонив голову, не издавал не звука и не поднимал глаз, когда его окликали. В мыслях своих он подружился с солнечным лучиком, что каждый день проделывал путь от порога до миски с водой. Лучик тонул в плошке, освещая на время плавающие в воде золотые пылинки. Потом наступал сумрак, и Михра забывался.
Жизнь снова и снова текла перед глазами его. На обратной стороне век, возникало то, что видели когда-то его глаза, и то чего видеть они никак не могли. Михре представилось явственно как бьется беспомощно Малай в руках немого хунна, и дрожат обвислые его усы, как ломается неслышно его позвоночник, и расплывается на штанах свежее пятно мочи. Затем вдруг возник откуда-то из памяти Ашпокай верхом на Диве. Проскакав по равнине, от востока до заката он пропал, и при этом раздался громовой раскат — кажется, это кровь гремела у Михры в голове. Он видел, как высоко в горах рождаются реки из скал, как зимуют на снежных облаках птицы. Наконец все забывалось, пропадало, и Михра плакал без слез. Он был безумен.
«Ты много ждал — шептал ему невидимый Рамана-Пай. — Ты много терпел. Осталось сделать главное теперь… Откажись от своего имени… Ты не сможешь сделать свое дело, будучи Михрой. Ты им чужой. Стань теперь одним из них, одним из двенадцати».
Черный конь переступает через курган, вот вверху проплывает его грудь, торчащие безобразно ребра и провалившееся брюхо …
«Ты не Михра. Михра умер уже — шептал Рамана-Пай — разве он мог пережить плен, разве мог пережить такой позор?».
Михра нащупал щепу в остове шатра и, не зажмурившись, быстро провел по ней ладонью. Его путы позволяли ему дотянуться рукой до лица, он посмотрел на окровавленную руку, затем прошептал:
— Я сотру с губ своих прежнее имя — «Михра», и отброшу от себя тайное имя, данное мне богами — «Соруш», отныне я не защитник своей земли и зовут меня «никто».
Сказав это страшное заклинание, он размазал кровь по губам. Тут только он ощутил боль, но то была не боль от раны, — душа отлетела от него, оставив тело и дух в болезненном оцепенении.
Михра пропал окончательно, и через несколько дней тот, кто звался прежде Михрой, вышел из шатра, и не было на его руках пут. Всадники Модэ приветствовали его как равного. Ему вывели мохноногого крепкого коня взамен прежнего исполина в рогатой маске. На упряжи болталась голова зверя — не то волка, не то лисицы, рыжая, оскаленная голова перевертыша.
Модэ сам хлопотал вокруг безымянного воина, подарил даже черный войлочный плащ со своего плеча.
Старый воробей Чию сидел перед шатром княжича и за всем наблюдал.
— Снова их двенадцать, — тихо говорил Чию. — Он желает кровь отца, и кровь страны — слишком много для одного человека. Распустил бы ты своих всадников, господин Модэ.
***
Как-то вечером бактриец отвел в сторону Ашпокая и так сказал:
— Брат твой утратил душу.
— Мой брат убит, — отвел Ашпокай тихо. — Ты смеешься над его памятью?
— Посмотри! — Салм поднял руку, на которой был перстень. — Мой коралл потускнел. Если бы Михра умер, коралл треснул бы.
— Ты думаешь, он в плену? — встрепенулся Ашпокай.
— Да. Брату твоему мы ничем теперь не поможем. Но душу его спасти можно. Коралл изменил цвет сегодня утром, у нас два дня в запасе.
— Что делат? Скажи!
— Сейчас мы уедем вдвоем, — говорил Салм. — С собой возьмем только моего пса. Никто не будет знать куда мы держим путь. Я и тебе не скажу.
— И что же? Я поеду не зная куда? Зачем? — удивился Ашпокай.
— Узнаешь потом. С этих пор мы будем молчать. Всю дорогу, ни один из нас не проронит ни слова, иначе дело пропало. Понял?
— Да, — покорно ответил Ашпокай. Он уже понял за свою недолгую жизнь: в степи немало странных людей, но этот ашаван-бактриец-разбойник — самый странный.
Потом все было просто: приторочили к упряжи кое-какие припасы, и тронулись в путь. Разбойники их окликали, но они не оглянулись. Рядом с ними послушно бежал пес, пасуш-хурва, лохматый, с черными отметинами на лбу.
И шли они до глубокой темноты, и спали не разводя костра. Наутро Ашпокай заметил, что Салм подпоясался трехцветным поясом, как настоящий ашаван. Они произнесли ни слова, Ашпокаю казалось порой, будто они охотники и идут к звериной тропе.
«Он держится ко м не ближе чем на три шага — думал Ашпокай — и не зовет меня «Ариманово семя», странно это, но так нужно, наверное…».
Прошел день, потом другой, к третьему закату путники вышли к кургану, провалившемуся, размытому, заросшему травами и крыжовником. Темным горбом поднимался он среди дикого поля.
И тогда Салм заговорил:
— Знаешь, что это за место?
— Это… — Ашпокай задумался. — Кажется, это курган Атара-Пая. Какой же он старый!
— Верно. Это курган бога Атара. Это место особое. Оно нам и нужно.
Потом наступило молчание, которое длилось очень долго, но Ашпокай не осмелилися его прервать.
Наконец, разбойник заговорил опять:
— Меня зовут теперь «Салм», но прежде звали просто «магуш» или «ашаван». Прежде я обладал властью отгонять злых духов и исцелять больных. Но Ардви было угодно сделать из меня налетчика, человека степей. Я грабил купцов, и сам водил караваны через пустыню. Воды Ардви донесли меня и до вашего края, где забыто почти имя господа моего Ахура-Мазды. И здесь я вспомнил, увидел… Три ночи я не говорил с тобой, молодой волк, а теперь говорю: боги ваши сошли в курганы, но они оставили людям свои имена. Души их живут среди людей, но и не всякий может обладать такой душой. Михра прежде обладал великим сокровищем, но он отказался от него. Он стер со своих губ тайное имя, — здесь Салм понизил голос, — «Соруш».
Ашпокай не слышал тайное имя брата с самой ночи Посвящения. Теперь показалось ему, что небо вдруг стало пасмурным и подул с Севера холодный ветер. Равнина заходила темными волнами и что-то холодное обступило курган.
Салм развязал свой трехцветный пояс, достал из-за пазухи какие-то плошки, травы, узелки и велел Ашпокаю снять с подвязки флягу с кислым овечьим молоком.
— Много лет не готовил я этот отвар, — сказал Салм. — И впредь никогда больше не буду. Силы мои уже не те, ум потерял прежнюю остроту. Если зелье не выйдет, мы останемся в мире духов, в Серой степи навечно.
Он поднял пояс, растянув его над головой, и начал произносить молитву на незнакомом языке. Смутно он напоминал Ашпокаю родную его речь, но было в нем много странных звуков и слов, от которых бежали по спине мурашки.
Пес ходил тут же, фыркая и ворча на холодный ветер.
— Видишь, у пса моего черные пятна над глазами? — говорил Салм между делом, — Это вторые его глаза. У нас нет таких глаз, пока мы не выпьем отвара хаомы. Ты выпьешь ее и у тебя будут тоже глаза на лбу.
Он достал из-за пазухи кожаный мешочек, сковырнул длинным ногтем глиняную пробку и, выплеснул в самую большую плошку какой-то настой.
— Сок хаомы, — произнес он, и голос его дрогнул. — Не выдохся, надеюсь…
Потом Салм начал толочь и растирать траву, молоть ее в плошках каменным пестом, заливать и ополаскивать водой. Ашпокай следил за ним, затаив дыхание. Он не знал, что ему нужно сделать или сказать, и потому просто молчал. Салм не смотрел на него больше, он весь был в работе. Молитвы и заклинания слились в бессвязное бормотание, и Ашпокая начало клонить в сон.
— Выпей, — сказал Салм. — Выпей это.
Ашпокай осторожно взял плошку и посмотрел на желтоватую жижицу.
— Все не пей. Маленький глоток сделай. Я следом за тобо, — сказал Салм.
Ашпокай зажмурился и хлебнул из плошки. Жижица была неприятной на вкус, но мягко шла по горлу. Ничего особенного не произошло — просто думать стало вдруг легче. Салм заглянул Ашпокаю в глаза, словно пытаясь увидеть в них что-то, потом отхлебнул сам.
Потом был еще один глоток, Ашпокай почувствовал удивительную легкость и свободу, слегка кружилась голова. Потом еще… Приятное возбуждение зажурчало в висках. Ашпокай уже не чувствовал, как пьет, все вокруг переставало быть, все сливалось в сером водовороте, думалось обо всем сразу, о тысячи вещей, все теперь представлялось возможным, все было понятно, и ясно… и наступила вокруг тьма, тьма…
Ашпокай открыл глаза. Вернее не открыл, и не глаза, потому что глаз не было — как и всего остального, — просто взгляд его повис невысоко над черным блестящим крошевом, которое прежде было землей. Вокруг простиралась равнина, над которой громоздилось плоское темное небо. Вместо горизонта было бело-сине-желтое зарево, и Ашпокай вдруг ясно понял, что это — конец радуги.
Ашпокай помчался над равниной невесомым духом и увидел вдруг скрюченную на земле фигурку. Человек сидел на корточках, раскачиваясь из стороны в сторону. Ашпокай приблизился к нему и спросил:
— Ты чего здесь сидишь?
— Холодно, — ответил тихо человек.
— Жалко, нет огня, — вздохнул Ашпокай невидимой грудью, и тут же на земле зажегся, заплясал синий огонек. В свете огонька Ашпокай увидел свои руки и ноги, моргнул — и веки есть!
— Ты чего здесь сидишь? — повторил он свой вопрос.
— Жду людей — Салма и Ашпокая, — ответил человек.
— А как тебя зовут?
— Соруш.
— Так я тебя и искал! — Ашпокай даже подпрыгнул от радости.
— Ты? — испугался человек. — Зачем? Кто ты?
— Я — Ашпокай, твой брат!
— Нет, — ответил человек печально. — Ты прежде был моим братом. Я теперь не Михра. Я теперь сам по себе.
— И что теперь делать? — Ашпокай совсем растерялся, — Где Салм?
Тут же появился Салм, верхом на исполинском псе. Пес был с быка ростом, шерсть его отливала серебром, а на лбу, там, где наяву были черные отметины, сверкали теперь грозно глаза. Четыре глаза было у пса.
И Салм теперь стал другой — одет он был в белые одежды, на груди отливал рыбьей чешуей панцирь, а в руке сверкало копье.
— Что происходит? — бросился к нему Ашпокай. — Это что за место?
— Серая степь — царство между царствами, жизнь между жизнями, — ответил ослепительный Салм. — Я и не думал опять найти сюда дорогу… Здесь никто не знает твоего настоящего имени, поэтому ты очень силен, Ашпокай.
— Все мои желания исполняются! — Ашпокай засмеялся. — Вот смотри… как здесь темно, Солнце зажгись!
Но Солнце не зажглось, напротив, небо сделалось еще темнее, взялся откуда-то ветер, из-под земли раздался гул, будто гудел где-то матерый бык. Ашпокай понял, что случилось что-то страшное, и ничего уже поправить нельзя.
— Это они! Перевертыши! — Соруш вскочил и принялся затаптывать синий огонек, но тот ускользал из под ног его.
— Его войско идет! Это Он их подослал! — сказал Салм, поднимая копье. На пальце его загорелся алым светом перстень.
Радуга померкла, Ашпокай с трудом мог различить вдали стадо серых фигур, оно приближалось быстро, — кажется, это были всадники. Ашпокай прищурился и внезапно оказался перед самым этим стадом… Да, множество всадников, иссохших, в истлевших одеждах! Скакали они верхом на тощих конях, дурной масти.
— Это слуги Злого духа! — кричал Соруш. — Они за мной пришли! За мной!
Соруш стоял, сжав кулаки, теперь он стал настоящим исполином, выше Ашпокая, выше Салма с его псом. Он топнул ногой, и все войско рассыпалось в прах! Но тут же из праха этого поднялись древние исполины с огромными палицами и каменными топорами. Плоть их давно сделалась глиною, и глина та едва держалась на их широких и прочных костях, они двигались медленнее всадников, но все же приближались. Соруш дунул, и они рухнули на землю замертво. И снова поднялись, изменившись, — теперь это были страшные чудовища, с волчьими мордами, покрытые красной шерстью. Из крыльев трупных мух были их панцири. Они шли вперед с железными мечами и черными копьми. Радуга почти совсем потускнела и вдали под самыми небесами ворочалось что-то совсем уже немыслимое, бескрайнее, похожее на снежную зимнюю тучу… от тучи отделился черный хоботок или вихрь, медленно, неумолимо потянулся он к земле, к Сорушу… и Ашпокаю вдруг почудилось слово, понятное и страшное, выдавленное из груди каким-то ночным страхом — «Ариман»!
И тогда Соруш сделался опять маленьким, меньше прежнего, и упал перед Ашпокаем на колени:
— Больше сил моих нет! Унеси ты меня отсюда!
— Как? Что мне делать? — не понимал Ашпокай.
— Усади меня к себе на спину, — сказал Соруш, — Поспеши! Смотри, Он близко, Он сейчас сильнее меня…
— Хор… хорошо… — и тут же Ашпокай согнулся под страшной ношей. — Кажется, гора легла на его плечи.
— Беги, беги прочь от них! — раздался голос Соруш над самым его ухом.
Войско духов приближалось. Они рычали, лаяли, выли, все пространство почернело от них.
— Скорее беги! — кричал Салм. — Я задержу их! Ты-то уйдешь, а я уже не смогу! Они знают мое настоящее имя!
И тут только Ашпокай услышал, что перевертыши выкрикивают одно и то же слово: «Хумата! Хумата!». Это и было тайное имя ашавана.
— Беги! Беги! — шептал Соруш.
— Я и шага сделать не могу… — прохрипел Ашпокай, но все же шагнул вперед. Соруш придавил его к земле, Ашпокай уперся ладонями в черное крошево, и сказал себе, что не сможет сделать еще шаг. Но он двинулся вперед, чтобы не упасть. Потом шагнул еще и еще. Краем глаза он увидел, что Салм верхом на серебристом псе ворвался в орду чудовищ, и что засияло его копье, и раздалось шипение и вой, будто перевертышей жгли огнем. Он видел, как приблизился к Салму черный хоботок, как раскинулось над ним тяжелое снежное облако…
Ашпокай шел вперед, и чувствовал, как с каждым шагом ноша его становится легче, он не идет, а бежит уже, вертит головой — нет за плечами перепуганного человека, а есть крылья, большие, сильные, как у грифа! И взлетел он вверх, туда, где тускнели последние разводы радуги, Ашпокай протянул руки и ухватился за эти разводы как за конскую гриву…
— Ашпокай, очнись! — Салм бил его по щекам и тряс за плечи. — Ашпокай… живой? Я думал, ты умер уже…
Чудовища, зимняя туча, ускользающий радужный мост… все смешалось у Ашпокая в голове.
Ашпокай разлепил глаза и увидел лицо ашавана. И взгляд — уставший, пустой.
— Я потерял свое мастерство, — сказал Салм бесцветным голосом. — Я не видел Серую степь.
— Я ее видел! И тебя там… дело сделано! — сказал Ашпокай.
— Как сделано? — встрепенулся ашаван. — Точно? Что ты видел?
Юноша еще не вполне ощущал себя, но он сразу уловил незнакомкую силу — словно новая горячая жилка забилась где-то в глубине его тела.
— Никак не возьму в толк что со мной было, — пробормотал он. — Все перемешалось но… я знаю, как тебя зовут!
— Молчи! Молчи! Ты слышал его? Кто-то называл его? — Салм отпрянул. — А! Тогда все кончено для меня!
Ашпокай растер ладонью холодный лоб и чуточку надавил на веки. Перед глазами запрыгали синие кольца.
— Я спас душу брата своего. Она была у меня за плечами…
— Коли так, — Салм, пошатываясь, подошел к седельной сумке и достал что-то из нее. — Коли так, то это теперь принадлежит тебе.
И он протянул Ашпокаю маску из лосиного рога. Она треснула в двух местах и сильно пожелтела, но это точно была маска Михры.
***
Шло время. Мало-помалу Ашпокай стал свыкаться с незнакомой силой, что жила теперь в нем. Юноша чувствовал ее явственно — то возле пупа, то под правой лопаткой. Он пытался заговорить об этом с Салмом, но не нашел нужных слов, и смешался. Салм только кивнул, успокоив юношу печальной улыбкой. Кажется, и он не мог объяснить Ашпокаю всего.
В одно утро Соша привел к стойбищу чужого коня доброй рыжей масти. Соша вел коня под узды. К красной, блестящей как слюда спине был привязан человек — неподвижный, с кожей черной от грязного сала. Ашпокай отметил, что одет всадник не бедно — на нем был добротный синий кафтан и башлык с тремя медными бубенцами.
Салм осмотрел чужака и сказал, что тот еще жив, но скоро умрет, и умрет, наверное.
— Дух смерти коснулся его своим мушиным крылом, — только и произнес Салм. — Несчастный человек, я ничем не могу ему помочь.
Две стрелы были в том чужаке, два черных хуннских жала. Первая стрела раздробила плечо и окрасила правый рукав темной охрою. Вторая же впилась в бок, сделав гнойную язву, в которой шевелились уже черви, белые как китайский рис.
Чужака отнесли в хижину и там он пришел в себя. Несмотря на страшные раны, рассудок его был вполне ясен. Он говорил тихо, но не заговаривался и не бормотал. Мальчишки как могли помогали Салму — таскали воду и травы для примочек, поглядывая исподволь на незнакомца.
— Я — гонец, — хрипел чужак, стараясь не глядеть на страшную рану в боку. — Я к горным племенам ехал, к князю-бивереспу, чье имя Вэрагна.
— Вэрагна? — Салм не сумел сдержать волнения — Тот, кого прозвали Мобэдом?
— Да. Вэрагна-Мобэд — это он. Прежний паралат мертв, весной князья выкрикнут нового. Решили что им будет Вэрагна.
— Вэрагна! — от волнения Салм, кажется, забыл, что говорит с умирающим, и сильно тряхнул его за плечо, отчего тот застонал и на короткое время забылся.
— Вэрагна-Мобэд! — кричал Салм. — В прошлом году старый князь-бивересп умер и войско в десять тысяч семей перешло к этому молодому барсу… Быть ему паралатом! Тогда, быть может, сжалится над вашим племенем Господь Ахура-Мазда!
Ашпокай слушал с интересом и надеждой. Он знал про Вэрагну, что он молод и силен, и что он — один меж бивереспов — почитает Ормазда как единственного бога.
Спохватившись, Салм дал умирающему понюхать горькой травы, и к тому вернулось сознание.
— Вэрагна укрылся у горных племен, под защитой скал и кедровых лесов. На каждом перевале стоят его стражи. Нас, гонцов послали к нему… предупредить…
— О чем? О чем предупредить? — допытывался Салм жадно.
— Модэ послал к нему убийц. А с ними своего ловчего — Харгу. Говорят, Харга первый в степи следопыт.
— Модэ? Хочет извести Вэрагну?! — Салм стал измерять шагами клеть. — Говори! Говори!
— Много нас было, — нас — гонцов, — говорил чужак, сглатывая что-то горячее и осклизлое. — Два на десяти всадников… всех почти Харга убил. Мы тропили по степи, как зайцы, но он… все одно. Он и меня достал. Теперь живы трое, наверное. А я… к отцам сейчас отойду.
Долго еще мучался раненый гонец, до самого вечера метался он на лежаке, в хижине, которая сделалась ему особенно узка. Вечером, Салм велел вынести гонца на воздух. Умирающий уже не говорил и не стонал, а как-то испуганно смотрел в звездное небо, чуть приподняв острую засаленную бородку, открыв черную шею и торчащий из-под ворота кадык. Ашпокай сидел подле него, с болезненным любопытством изучая, как смерть изменила его молодое, мужеское лицо. Вдруг слабость охватила мальчика и он заснул, положив руку под щеку, провалившись в сон без просвета и сновидений.
Наутро он увидел, что гонца уже рядом нет, а в костре догорают останки лежака. А к полудню никто уже и не помнил несчастного гонца. Салм собрал вокруг себя всю стаю, и сказал:
— Вот что нужно — снарядить отряд и добраться до Вэрагны прежде этих хуннских шакалов.
— Верно! — кричали старые караванщики. — А чего думать? Всей ватагой и пойдем!
— Нет. Всей ватагой нельзя, — отмахнулся Салм. — Чем меньше наш отряд, тем он быстрее.
— Верно! Нас одних и возьми! — опять заговорили караванщики.
— Нет, — ответил Салм, еще подумав. — Вы, слову нет — матерые проходцы, но лучше оставайтесь здесь, на стойбище. Ашпокай поедет к Вэрагне, Ашпокай и волки его. И с ними я. Давно хочу испытать молодых волков.
Караванщики заговорили разом — гулко, каждый на своем языке, Ашпокай расслышал только обрывки согдийской и бактрийской ругани.
— Тихо, конокрады! — разом одернул всех Салм. — Возьму и из вас кого-нибудь. Вижу — не сидится вам на месте, хочется кости старые размять! Мало вам соленых озер?
— Мало! Даешь еще! — закричали разбойники.
Долго говорили они — уже младшие пригнали с лугов овечьи отары, уже сократились и вытянулись снова тени от коновязей, а согласия между ними все не было.
В конце концов решили так: в поход пойдут пятеро караванщиков, и семеро молодых волков. Над караванщикам главным был Шак — бывалый охотник, знавший горские и таежные племена. Молодые волки долго спорили, кому быть старшим — Атье или Ашпокаю, пока Атья сам, наконец, не выкрикнул друга-Ашпокая в атаманы.
На том и порешили.
Последнюю ночь отряд провел отдельно от остальной ватаги — на самом отшибе, в длинном березовом срубе. Караванщики однако, спали мало — все больше молились Ормазду, мальчишки же заснули крепко и спокойно, одному Ашпокаю приснилось страшное…
Видел он поле, полное мертвых лошадей, из их с Михрой родовых табунов. Жеребцы, кобылы, мерины, жеребята, — все лежали на земле, трава прорастала из их тел, и поднималась над ними темными горбами. Ашпокай бегал от одной лошади к другой, плакал, и называл каждую по имени.
Потом вдруг он услышал окрик Михры, оглянулся и увидел брата, каким помнил его в детстве — мальчишкой длинным и белобрысым.
«Ашпокай! Не ходи здесь! Это плохое место!» — кричал Михра-мальчишка, размахивая руками.
«Знаю! Знаю! Все наши лошади полегли!» — кричал Ашпокай.
«Нет! Это не лошади! Ты что не видишь? Посмотри на них!» — закричал Михра и вдруг провалился под землю, словно бы в колодец.
Ашпокай не стал смотреть на лошадей — испугался, что и вправду увидит вместо них что-то другое. Он просто стоял на месте, не зная, куда опустить взгляд.
Слезы разбудили его. В воздухе еще стояла рассветная синева и горький дух поднимался от ночного костра. Рахша прыгал стреноженный возле поскотины, тревожно вытягивая шею. Он еще не привык носить на себе нового хозяина и, видно, беспокоился, предчувствуя долгую дорогу.
Сон Ашпокая не забылся с первыми лучами солнца, помнил он его и за сборами, и даже когда исчезло позади стойбище Салма, сон не оставлял мальчика в покое.
Долгий путь лежал перед ними. Много дней шли — уж трижды поднимался с пустыни ветер, поднимался и стихал, донося песчаный дух. Ашпокаю он напомнил дух теплых ячменных лепешек. Потом ветер вовсе перестал, поднялись зеленые горбы, вода в реках сделалась холоднее, и вот уже показались скалы, облепленные красным и рыжим лишайником. Начинался горный край — нелюдимый и голодный, как о нем говорили.
Долго не встречали они никого на своем пути в этой стране но в один день, подойдя к речной протоке, увидели страшное — на берегу лежали растерзанные лошадиные трупы. Из боков торчали черенки стрел, широкие ноздри были вывернуты, на губах спеклась розовая корка. Ашпокаю вспомнился недавний страшный сон.
Следом наткнулись они на брошенную отару — овцы были почти все битые, шерсть свалялась на них бурыми колтунами, раны от собачьих зубов на ляжках сочились бурой мякотью. У бывших пастушков заныло в груди от такого зрелища и они стали резать овец, не от голода — из жалости. Со злыми слезами хватали мальчики овец и быстро открывали им кровь на горле и на груди.
— Я думал, ваш народ плачет пылью, — произнес Салм, отворачиваясь от резни.
Шак читал по следам: «Здесь столкнулись конные! А тут кровь лошадиная… А тут — человечья».
«Кто же это натворил? Хунну?» — спросил Ашпокай.
«Нет… Свои. Это пастухи дерутся, — отозвался Салм глухо. — Сюда пришло много беглого люда, на всех места не хватит».
«Плохо. Совсем плохо» — прошептал Ашпокай.
Было такое прежде — в голодные годы нападал один род на другой, отбивал овец и лошадей. Но теперь не самый голод воздвигал людей друг на друга, но страх перед ним, страх перед бедностью и теснотой. Горским нужно было отпугнуть пришлых, им не нужен был их скот — овец попросту били и бросали гнить на видных местах, чтобы другим неповадно стало.
«В этом виновен Модэ, — подал голос Соша. — Во всех горестях народа моего виновен Модэ».
«Сами вы виноваты, — произнес Салм. — Сами вы убили коня своего, сами вы оскопили быка своего. А Модэ — шакал, что прибежал на запах крови и рыскает поблизости. Шакал — и только».
****
У ватажников кончалась солонина, когда они взошли на первый перевал. Здесь им наконец встретился разъезд. О приближении его молодые волки узнали по конским следам. Скоро на дальнем отроге показались три тревожные тени. Они долго стояли неподвижные в холодном воздухе, и разглядывали чужаков, потом один из них гаркнул «ступайте за мной!» и повернул в сторону. «За ними! — велел Салм — живее, не отставайте».
Сторожевой разъезд был небольшой — десятка два луков. На вершине была у них стоянка, с пятью коновязями, шатром и невысоким земляным срубом. Здесь же лежал и березовый настил для сигнального костра.
Салм говорил много, а еще больше улыбался — доброй лошадиной своей улыбкой. Расспрашивал как живут они здесь, на вершинах, и много ли проходит народу через их перевалы, и какие пути ведут вглубь горной страны. Дозорные поначалу хмурились, бурчали что-то недоверчиво, но улыбка Салма, даже чуточку глуповатая, быстро подкупила их. Они разговорились, стали шутить. Только вожак их все косился на Шака, — уж больно битый, тертый вид был у старого караванщика.
Рассказали дозорные про свое житье: по указу князей каждый день обходили они перевалы, высматривая незваных гостей, раз в два месяца их сменяли воины из мелких пограничных родов. Каждый месяц пастухи пригоняли из долины овец. Сейчас этой дорогой шло немного людей, но еще недавно ветер пригонял беглецов с равнины как степной сор — на склонах и в долинах пестрели шатры, на земле было много пепла и конского навоза.
Долго говорили еще о разном: о буланых горских коньках и пастушьих собаках. Горцы расхвалили Салмова пса, который сонно щелкал пастью, развалившись во дворе. Наконец, бактриец завел речь о Вэрагне. Оказалось, что Вэрагна теперь в гостях у своего дяди — горского князя Хушана, и будто бы князь тот, боясь кого-то обнес свое стойбище земляным валом и перегородил долину высокой поскотиной. Хушан приходился матери Вэрагны братом и считался теперь самым родным его человеком.
«А недавно, — сказал вдруг один дозорный, — видели на дальних перевалах послов хуннских. И было у них много подарков, меди и китайского шелка».
Вожак метнул на дозорного строгий взгляд.
«Что за послы? — встрепенулся Салм. — Сколько?».
«Семнадцать всадников и несколько лошадей, груженных подарками. Они заклинали встречных именем хуннского царя и их пропускали. Верно ли говорят, что Вэрагна будет паралатом?».
Разбойники на это не ответили.
«А не было ли с ними ловчего, — спросил Шак, — в уборе из врановых перьев?».
«Точно, точно был с ними ловчий. Какой с виду — не слыхали», — отозвались дозорные.
Отряд заночевал на стоянке, а утром двинулся дальше. Шак разузнал путь до стойбища горского князя. Оказалось, что хуннские послы двинулись длинной дорогой — через каменистое плоскогорье. Но был путь и покороче — по таежному склону. Этим путем разбойники и порешили идти.
«Тот ловчий, наверное, Харга, — говорил Шак, когда сторожевая стоянка осталась позади. — И не послы они от шаньюя, а душегубы Модэ».
Больше про них не говорили, но у всех на уме были нерадостные мысли.
Вечером они набрели на пустое стойбище. Еще недавно здесь были люди. Вокруг землянок видны были следы недавних костров и растоптанный конский навоз.
Легли спать, не разведя костра. Только выставили на дозор одного мальчишку, чтобы случись что, разбудил. Мальчишка обходил стойбище большим кругом, напевая от скуки похабные песенки. Лежа на берестяном полу землянки, Ашпокай слышал обрывки этих песенок — то дальше, то ближе. Под конец он совсем перестал понимать слова и уснул.
Снился ему Модэ — тот, кого Ашпокай не видел в глаза. Во сне Модэ был подобьем медведя. Он стоял на вершине холма огромный и черный как сажа. Апшокай скакал по узкой ложбине у подножья холма. Конь Модэ, страшный Апохша, всхрапывал и поднимал сбитое и потрескавшееся копыто. Вдруг Модэ увидел крошечного Ашпокая и засмеялся, и смех его превратился в драконий рев. Гнусное копыто надвинулось на Ашпокая, заслонив всю ложбинку, юноша вскрикнул и слетел с коня, на лету закрывая лицо рукавом. Но тут же все пропало — и копыто, и конь. Настало утро, и солнце глядело в узкое оконце под самой крышей. Ватажники спали, сбившись войлочной грудой, от которой поднимался темный пар. Шак стоял, наполовину высунувшись в дверь. В груди старого караванщика что-то тяжело шумело, и он дышал глубоко, чтобы успокоить этот шум.
Ашпокай лежал неподвижный. В момент пробуждения ему казалось, что он действительно упал с коня и ему было страшно, как в первый раз… в тот первый раз, в далеком детстве, когда он упал взаправду на глазах у отца, на глазах у всех…
Мальчик снова уснул, теперь уже без снов. Ночь проплыла над ним, темная и спокойная. Разбудил его какой-то утренний звук — скрип или шорох. В хижине было пусто — пропали и Шак и все остальные. В приоткрытую дверь заглядывали любопытные волчьи морды.
«Собаки, — догадался Ашпокай. — Пастухи вернулись».
Толковать сны было в обычае его племени, но он решил никому не рассказывать про свое ночное видение. «Никому, даже Салму, — подумал Ашпокай. — Что-то неладно с этими снами».
****