Книга: Свет в окне
Назад: 6
Дальше: 8

7

Чем знаменателен сороковой день после смерти и почему его отмечают, Лариса представляла себе очень смутно, но знала, что так принято делать. Первой спросила Анна Яновна – не спросила даже, а полуутвердительно как-то обронила, словно напомнила: «Сороковины, Лорочка, скоро…». В середине ноября Лариса столкнулась на кладбище с Тоней, Ириной сестрой, и та сразу тоже заговорила про сороковины:
– Это если от семнадцатого октября…
– Похороны двадцать первого были, – поправила Лариса.
– При чем тут похороны?.. Считают от того дня, когда преставился.
Не успев стереть возмущение с лица, Тоня перекрестилась и увлеченно продолжала:
– В октябре сколько дней, тридцать один? Ну да; тогда выходит, что двадцать пятого. Всего ничего осталось, неделя. Народу много придет?
Спохватившись, Лариса торопливо пригласила и назвала адрес. Тоня кивнула. На вопрос об Ирине чуть нахмурилась:
– Придет, конечно. А если воскресенье, то внучку ждать будет, к ней внучка по воскресеньям ходит. Передам обязательно.
Что-то смутно припомнилось о внучке, из-за которой Ира не пошла на поминки. Спросила осторожно:
– Это дочкина или сына девочка?
– Дочкина, – кивнула Тоня, – и такая же черненькая. Сын-то – помнишь Левочку? – блондин. Твоему сколько сейчас?
Они подошли к могиле. Песок потемнел от дождя и немного осел. Теперь, без венков и букетов, могила похожа была на обыкновенную, только маленькую, грядку наподобие тех, что рядами тянутся у них в Ботаническом саду. В глубине холодной мокрой земли лежал Герман, но об этом думать было нельзя.
Тоня привычно хлопотала у могилы, разравнивая песок, – только теперь Лариса увидела у нее в руках маленькие грабли, – хлопотала и говорила то, что говорят давно не встречавшиеся люди:
– Двадцать пять лет, подумать только, я же его вот таким крохой помню… Ничего, скоро женится, так у самого крохи будут, Бог даст. Наш как женился, так…
Как странно, подумала Лариса, почти не вслушиваясь в высокий, звонкий Тонин голос: люди спрашивают о чем-то только для того, чтобы рассказывать о себе, нисколько не интересуясь, нужно ли тебе это. Эти слова: «как странно» – были последними словами Германа. Так и не узнать уже никогда, что ему показалось странным в последние секунды жизни.
– …через год, – Тоня заботливо отряхнула грабли, – раньше нельзя, потому что земля должна просесть. А через год можешь ставить, я тебе скажу, где у них мастерская – мы там для родителей надгробие заказывали. Конечно, надо сверху дать, – она выразительно потерла средний и большой пальцы, – но зато и сделают как надо.
Лариса с признательностью кивнула. На прошлой неделе она старательно убрала последние цветы, мертвые и мокрые. Мысль о надгробии ей в голову не приходила, да и никакие мысли вообще – нельзя же считать мыслью безмолвное отчаянное восклицание: Герман, Герман!..
– Какая темень, подумай, а ведь только пятый час.
Тоня остановилась за воротами кладбища, застегнула верхнюю пуговицу пальто; наконец, попрощались.
Домой Лариса возвращалась пешком. После Тониного напористого, энергичного голоса ей казалось, что, несмотря на уличный шум, вокруг необыкновенно тихо, и эту тишину хотелось продлить. Дома тоже ждала тишина – Карлушка приходил поздно, но то была тишина другая: глухая, закрытая, и Ларисе часто казалось, что нарушить ее может что-то зловещее, вроде летучей мыши. Тоскливая эта тревога не проходила.
– Это потому, Лорочка, что вы не выплакались, – объяснила Анна Яновна. – Плакать надо, тогда легче станет, а то изведетесь вконец. Бог даст, после сороковин полегчает.

 

Легче всего было на работе. Она вдыхала влажное тепло оранжереи, надевала халат. Ей удавалось довольно легко справляться с самыми капризными тропическими цветами. Вот и сейчас, пересаживая амазонскую лилию, она сбросила грубые перчатки и осторожно высвободила корень. С трудом верилось, что из невзрачных кривых луковок рождаются нежные цветы необыкновенной, теплой какой-то белизны. На табличке старательным почерком студента-ботаника было написано: «Амазонская лилия. Eucharis Grandiflora». Лариса не запоминала их названий – ни русских, ни тем более латинских, но пальцы сохраняли память о тех, которые она пересаживала. Руки отмоются, а что кожа грубеет, так разве сравнить с тем, как было в Сибири? И никаких перчаток; откуда же. Ночами не спала от боли, руки трескались и кровоточили. Герман у кого-то раздобыл медвежье сало, только им и спасалась.
Осторожно, чтобы не оголить корни, переносила очередной цветок в свежую землю. Рыхлые комья держались на корнях – или, наоборот, корни не хотели расставаться с ними; день ото дня приближались непонятные сороковины, и вот настало двадцать пятое ноября.
Какой там «народ», откуда бы ему взяться? Первой пришла Анна Яновна и говорила почему-то вполголоса, словно в квартире кто-то спал. Настя, в зимнем пальто и вязаной шапочке, позвонила в дверь, разделась и сразу начала помогать Ларисе, быстро снуя между кухней и столовой. Что оказалось очень кстати: сегодня все валилось из рук. Спасибо, Настя тихонько подсказывала: «Вилки… Хрен, наверное, к ветчине надо. И хлеб, хлеб забыли. Давайте, я порежу; где у вас доска?»
Все нашлось: и хрен, и горчица; и стол был полностью накрыт, когда появилась Тоня со строгим, соответствующим дню лицом, – и как-то после ее прихода стало ясно, что все в сборе и можно садиться за стол.
Несмотря на скорбный день, все охотно накладывали на тарелки еду, и Карл – единственный мужчина – протянул руку к бутылке с вином, когда в дверь позвонили.
– Сестра пришла, – кивнула Тоня.
Сестра? Что за сестра? Ах, да: Ирина.
Лариса заторопилась в прихожую.
Нет, не Ирина.
Отец с матерью приехали прямо с вокзала, а главное, совершенно неожиданно: на похоронах их не было, хотя Карлушка дал телеграмму.
Несколько минут суеты, пока они топали в прихожей, стряхивая тяжелый мокрый снег, помогли Ларисе скрыть замешательство. Отец вынул из пиджачного кармана тоненькую расческу и старательно навел пробор на чуть влажных седых волосах, пригладил усы. Сложенным носовым платком промокнул лицо, и только тут Лариса заметила, что он рассматривает в зеркале не столько себя, сколько людей за столом. Лицо его оживилось, заблестели глубоко сидящие глаза и даже складки вокруг рта не казались уже такими стариковскими. Мать тоже придвинулась к зеркалу, но смотрела только на себя; обвела рот помадой, что делала только по праздникам, и не глядя протянула к мужу руку за расческой. Он, также не глядя, протянул ей расческу, и мать коснулась волос, в чем никакой надобности не было, потому что волосы остались почти такими же густыми и пышными, как в молодости. Это примиряло ее с пухловатым, нездорового цвета лицом.
– Что ж, думаю, Лара не сказала ничего, ведь сегодня сороковой день, – заговорила мать, входя первой.
– Это я тебе напомнил, – огрызнулся отец, и Лариса испугалась, что вот-вот разгорится привычная перепалка.
– Мои родители, – только собралась представить она, как отец решительно вышел вперед и направился прямо к Тоне:
– Павел, – наклонил голову и с неожиданной галантностью поцеловал протянутую руку. Любезно поклонился Анне Яновне и тоже поцеловал руку. Мать кивнула: «Аглая; очень приятно» и села за стол. Никто из них, казалось, не обратил внимания на Настю, словно естественно было, что какая-то незнакомая девушка хлопочет у стола.
– Это Настя, – Карлу показалось, что он никогда не говорил так громко. – Мы дружим.
Павел поцеловал обе Настиных руки, сопровождая каждый поцелуй словами «очень приятно»; Аглая радостно заулыбалась.
От уютного тепла после улицы оба принялись энергично жевать, как делали уже все собравшиеся. Застолье шло своим ходом. Позвякивали рюмки, плыли над столом, меняясь местами, передаваемые закуски, бойчее и оживленней звучали реплики. Анна Яновна внимательно слушала Тоню и согласно кивала, отчего крохотные сережки, похожие на две красные смородинки, качались и поблескивали. С другой стороны сидел Павел и тоже пытался завладеть Тониным вниманием, то и дело повторяя: «Мы с вами виделись раньше, вот Аглаю спросите», – и поворачивался к жене. Та отвечала невнимательно, пристально и, как ей казалось, незаметно разглядывая девушку. Настя, в новом джемпере, тихонько переговаривалась с Карлом, но к разговорам прислушивалась. Откуда и выяснилось, что авторитетная Тоня приходится родней Карлушкиному отцу. Она говорила о каком-то Коле: «А ты, Карл, помнишь дядю Колю?» – и, не дожидаясь ответа, махнула безнадежно рукой. Тоня называла много других имен, чаще других упоминая сестру Ирину, которая должна была прийти, но не придет, потому что работает во вторую смену; опять сыпала именами, потом замолкала ненадолго, чтобы перевести дыхание, и внезапно перескакивала к рассказу о невестке – то ли своей, то ли чьей-то еще, Настя не поняла. Разбираться в чужих родственниках – безнадежное дело, все равно что расчесывать колтун: его просто надо вырезать и выбросить, как она выкинет из памяти всех этих Коль, Ирин, невесток и кого она там еще перечисляла. Однако Тоню все, кроме Карла, слушали с интересом и сочувственно кивали.
Лариса принесла горячее. Карлушка смотрел на жареную курицу: она была похожа на кающуюся грешницу, бухнувшуюся отсутствующей головой в пухлый матовый рис. Голоса зазвучали громче. Застолье напоминало именины. Казалось, виновник торжества вышел за какой-то надобностью и вот-вот должен появиться.
Запершись в ванной, Лариса уткнулась лицом в кухонное полотенце, теплое и пахнувшее курицей, и крепко зажмурила глаза, из которых так и не пролилось ни единой слезы. Тем же полотенцем зачем-то тщательно вытерла сухое лицо и вернулась в столовую, как раз к Тониному вопросу: «Скажи, а как ты делаешь тот салат с майонезом?..».

 

На улице Карлу стало легче. Не было утомительных, ненужных разговоров, никакого отношения к отцу не имевших, не нужно было видеть потерянное лица матери, хотя оно все равно стояло перед глазами. Когда он вернется, она будет уже спать, а завтра… Завтра все может быть иначе, хотя вся жизнь происходит иначе вот уже сорок дней. Почему именно сорок дней, он не знал, и спросить было не у кого, а помнились, хоть и смутно, только сорок разбойников из страшной детской сказки.
Настя надела перчатку и взяла его под руку.
– Давай сделаем кружок у театра? – предложил он.
Влажный снег аппетитно уминался подошвами. Оба молчали. Самое удивительное, что со времени Настиного приезда они не успели толком поговорить – все время что-то мешало, да и виделись урывками. Только эта мысль и была общей: рассказать, что не рассказано, но накопилось так много всего, что непонятно было, с чего начать.
Один неверный шаг, Карлушка знал, он уже сделал – в первую встречу после Настиного приезда. В тот вечер снег не падал, а неуверенно летал в воздухе и не решался опуститься на землю, словно понимая свою неуместность в ноябре. И все же это был снег, что означало приближающийся Новый год, а главное, они шли вдвоем под первым снегом, Настя ловила пугливые снежинки, и они исчезали на ладони, не оставив следа.
Сначала на ходу, потом на скамейке в старом парке Карлушка говорил о сценарии – вернее, о своей находке; рукопись он даст Насте или прочитает вслух, но сначала хотел рассказать о черной папке со старыми газетами, о том, как искал клуб кинолюбителей, потому что, если по отцовской рукописи снять фильм… Да, и про киностудию не забыть…
– Подожди, – Настя досадливо сдула с воротника снежинку, – подожди: ты же говорил, что тебя на курсы посылают?
Оборвал незаконченную фразу. Курсы, да; для молодых специалистов. Из их отдела посылают двоих. Только при чем тут?..
Продолжать не то что расхотелось, но теперь он не знал, как: черная папка совсем не вязалась с курсами, которые начнутся после Нового года, к тому же неизвестно где – то ли в Москве, то ли в Ленинграде. В других обстоятельствах он бы только порадовался; теперь же непонятно было, как оставить мать.
Он потерянно смотрел, как снежинки несмело садились Насте на волосы. Взгляд ее поймать не удавалось: Настя смотрела куда-то вверх и в сторону. Карлушка тоже посмотрел туда. На фасаде серого каменного здания висел кумачовый транспарант с белыми буквами: «КОММУНИЗМ – СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ ВСЕГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА». Такой же лозунг висит над входом в столовую у них на заводе.
Карл всегда терялся и не знал, как себя вести, когда Настя сердится. Вот и голос у нее изменился: таким она говорила с вокзала, когда звонила перед отъездом.
Больше ничего в тот вечер не рассказал: ни о соседе, пишущем мемуары, ни о том, как ходил к машинистке, а главное, о разговоре в киностудии. До сих пор он не мог решить, идти ли ему, как советовал тот киношник, в этот… писательский союз, где собираются «славные ребята». Вдруг он сам себе показался каким-то зряшным, и стало неловко за собственную болтовню. Потом, потом; сначала пусть она сама прочитает сценарий.
– Прости, – он легонько дунул ей на волосы, – я забыл, что ты только сегодня приехала. А завтра на работу; прости.
Они повернули к общежитию. Настя держала его под руку, но шла молча. Глупо, конечно; но теперь поздно объяснять. Тем более что даже о разговоре с матерью рассказать не было случая, а ведь в поезде на обратном пути почти не спала из-за этого разговора.
Он получился нечаянно, из родительской перепалки, на которую Настя не обратила бы внимания, если б отец не повысил голос.
– …и поеду, – донесся из кухни голос матери.
– И поедь! – огрызнулся отец.
– Возьму и поеду.
– А вот возьми и поедь!
Из-за этого «поедь» прислушалась, а потом открыла дверь на кухню:
– Далеко собрались?
– Спроси вон у нее, – отец кивнул в сторону матери, – сама пусть расскажет.
Он сердито хлопнул дверью и вышел.
Спросила.
И приросла к табуретке, услышав ответ, да так, что два оставшихся до отъезда дня ни о чем другом не могла думать. Потому что одно дело знать понаслышке, что у матери вроде была когда-то родная сестра, сгинувшая во время войны, и даже на фотокарточке видеть эту абстрактную сестру, а другое – услышать вдруг, что у нее, Насти, нашлась тетка. Что означало только одно: сестра матери вовсе не сгинула, а жива-здорова, разве что увидеться с ней нет возможности, ибо живет она за границей, в Германии. Оттуда, из Германии, ей удалось разыскать сестру.
Мать показала Насте строгое письмо из Министерства иностранных дел, в котором требовалось подтвердить родство «в случае, если таковое имеет место».
Родство «имело место». Вера, Настина мать, и Лиза были дочерьми Арсения Маркианова, державшего магазинчик дамского белья и галантереи, который располагался перед войной в трех кварталах от общежития, где теперь жила его внучка, Настя Кузнецова. В сороковом году магазинчик был реквизирован. Арсения, слишком громко по этому поводу недоумевавшего, забрали вместе с женой, и с тех пор барышни Маркиановы родителей больше не видели. Весной следующего года Вера, старшая, вышла замуж за молоденького красноармейца Сергея Кузнецова. Он ждал отпуска, чтобы вместе с молодой женой навестить мать, однако в последний момент отпуск почему-то отменили – или отложили, – так что Вера поехала знакомиться со свекровью одна; семнадцатилетняя Лиза осталась ждать известий от родителей.
Свекровь оказалась настоящей свекровью. Ей не нравилось решительно все: и что сын женился рано и не спросив совета, и что невестка перестарок (Вера была почти на год старше мужа), а главное, «буржуйка».
Силой не будешь милой. Вера тоже не была очарована «болотом» и прохладным приемом, потому решила вернуться назад, где ждали муж и сестра. Однако сделать это она не успела: началась война и распорядилась по-своему, отправив Сергея на фронт, Веру оставив «на болоте», а сестру Лизу – в оккупированном городе. От нее не было вестей до того самого момента, когда через шестнадцать лет после войны МИД не потребовал подтвердить родство.
– Как она очутилась в Германии? – был первый Настин вопрос.
А как я очутилась в России? – чуть не спросила Вера. Потому что сама ломала над этим голову, и выходило, как в сказке, три пути: или вышла замуж за немца, или была угнана насильно, или… Нет, третий путь – репатриация в Германию – исключался: как бы прижилась в Германии русская барышня Лиза Маркианова, если ее сестра Вера Маркианова не могла прижиться в России?.. Министерству иностранных дел не задашь вопрос «как», это надо спрашивать у сестры. Можно спросить в письме, благо адрес теперь есть, да Вера не решилась: как знать, сколько рук и глаз пройдет это письмо, прежде чем оно дойдет до Лизы?
…Сокровища находят не на таинственных островах, не в морских глубинах и не в зловещих пещерах – они здесь, на официальном бланке. И это не в книжке вычитано – сама услышала и убедилась, не сходя с кухонной табуретки. И всего-то требуется «подтвердить родство», что мать незамедлительно выполнила, несмотря на гневные протесты отца.
Пока Вера в который раз пыталась угадать, как сестра попала в Германию, дочка осторожно начала обдумывать другую задачу: как в ту Германию попасть и встретиться с незнакомой теткой. Язык не преграда – или, вернее, преграда не несокрушимая, потому что второй иностранный язык в университете у нее как раз немецкий. Это во-первых; а во-вторых, на заводе случаются туристские путевки то в Болгарию, то в Польшу; а значит – это в-третьих, – надо узнать про ГДР… Слава богу, у тетки хватило ума поселиться в демократической Германии.
Все это Настя многократно прокручивала в голове, пока ехала в поезде. Представляла, как ошарашит Карла и как он изумится, однако она не успела и слово вставить: он только и бухтел, что о своей находке, словно заграничная тетка идет в какое-то сравнение со старыми бумагами! Раздражение нарастало, и настроение испортилось вконец. Лучше бы он о серьезных вещах думал, ведь курсы на носу! Хватит… в вагончики играть.
…В тот первый вечер так и не поговорили, другие вечера Настя проводила в университете, а потом наступили сороковины – то ли поминки номер два, то ли репетиция годовщины смерти, она не поняла. Она уверена была, что прийти нужно, так же как нужно было присутствовать на похоронах. По сдержанно-одобрительным взглядам присутствующих убедилась, что поступила правильно: и будущей свекрови (ибо именно так она определила Ларисину роль в своей жизни) помогла, и с будущим мужем оказалась рядом в трудную для него минуту жизни. Поэтому сейчас было легко и спокойно возвращаться по утоптанному снегу. Воздух был тоже плотным и влажным – потеплело; завтра снег останется только на газонах, а тротуары будут чистыми, и спокойно можно пойти в туфлях.
Они шли, оставляя на снегу две цепочки следов, и молчали, не замечая, что мысли их не встречаются в этом молчании, как узкие женские отпечатки подошв ведут свой ровный шов и не пересекают широкие мужские следы, не столь ровные и отчетливые.
Мысли у Карла были примерно такими же, как его следы. Сам того не сознавая, он чего-то ждал от сегодняшнего дня, словно что-то должно было измениться, если вообще в цифре «40» содержится какая-то знаковость. Черная папка, которую снова открыл накануне, ответа не давала, как и фотография девушки с растрепанной прической. Он улыбнулся ей, как давней знакомой, и бережно отложил в сторону. Конечно, ее нет в живых, иначе она пришла бы на похороны. Или сегодня. Карлушка видел это так отчетливо, что замирал при каждом звонке в дверь, и вовсе не удивился бы, увидев ее в дверном проеме. Так бы и появилась: чуть взвихренные волосы, летнее платье и голова, склоненная набок.
Идиот, осаживал он сам себя, какое летнее платье – ноябрь кончается… Да при чем тут платье, при чем ноябрь; сколько ей лет сейчас, как ты думаешь? То-то и оно; ровесница отца. Или матери. Сколько ей лет сейчас было бы?..
Нисколько. Сколько угодно. Столько же, сколько на фотографии: мертвые не стареют.
А если жива?..
Тогда пришла бы. Для них, пожилых – ведь она пожилая, – все эти дни: девятый, сороковой – что-то значат; обязательно бы пришла. А на похоронах… Может, она и приходила, но тогда он еще не видел фотографии, не знал, кто она; она могла стоять где-то в стороне, под дождем, и никто ее не узнал, потому что узнать мог только один человек: отец. Карлушка напряженно вспоминал, кто стоял вокруг могилы, но не было ни одного лица, хоть как-то напоминавшего фотографию.
И сегодня не было – он бросался к двери, распахивал ее и… с трудом подавлял разочарование. Приход Насти удивил настолько (она сказала, что будет готовиться к сессии), что он глупо спросил: «Ты?» и тут же бросился отряхивать снег с ее пальто, чтобы скрыть свое удивление.
Его раздражали все: громкая, авторитетная Тоня с золотой брошкой на платье, раздражала Анна Яновна, с готовностью подхватывавшая каждое Тонино слово, раздражал дед со своей старомодной галантностью, с этими поцелуями рук, и бабка, откровенно пялившаяся на Настю; раздражала даже Настя, уверенно хозяйничавшая за столом и на кухне… Только мать не вызывала раздражения – одну только рвущую сердце жалость. Мама, мама, беззвучно кричал он, зачем они все пришли сюда, мама?.. Несколько раз во время застолья он пытался заговорить об отце, поняв, что больше никто не собирается этого делать, и видел с горечью, как лица на минуту-другую становились виноватыми, словно всех застали врасплох за чем-то запретным, но потом опять все шло по-прежнему.
Обыкновенная пьянка, думал Карл. Они готовы песни петь, потому что собрались сами не знают зачем; обыкновенная пьянка, – и веселое, бесшабашное слово «пьянка» растравляло душу еще сильнее.
Он знал, что, проводив Настю, вернется и откроет черную папку. Рассказывать о ней больше не хотелось. Да и почему, в самом деле, Настю должны интересовать старые местные газеты? Ни о найденных фотографиях и письмах, ни тем более о мячике он не говорил – и теперь уже не скажет.
О приближающихся курсах он не только не забыл – думал чаще, чем хотелось, потому что совсем не представлял, как оставить мать одну. Не Тоне же она будет звонить вечерами, когда особенно тоскливо и тягостно одной в пустой квартире. А кому?.. Как-то нужно было обдумать разговор с начальником отдела: пускай кого-нибудь другого посылают; черт с ними, с курсами.
Было довольно поздно, но завтра предстояло воскресенье, и большинство окон общежития ярко горели.
– Уже поздно, – озабоченно сказала Настя, – я тебя наверх не приглашаю.
– Поздно, – согласился Карлушка, словно это когда-то было препятствием – препятствием могла быть только дежурная, и то не всякая; но сегодня он почти торопился уйти. – Я позвоню, ладно?
Настя почти выдернула свою руку и не оглядываясь взбежала по лестнице.
Назад: 6
Дальше: 8