Книга: Свет в окне
Назад: 2
Дальше: 4

3

Поезд мчался вперед, колеса вагона постукивали, словно каблуки, когда идешь по тротуару. Напрасно сказала, что поезд через двадцать минут. Все равно стояла, как дура, около телефонной будки, ждала – вдруг прибежит: от их дома десять минут ходьбы. Ну, пятнадцать. Надо было сказать как есть: через час. И усмехнулась в вагонное окно: все равно не пришел. Правильно сделала, что поехала; пусть соскучится.
Вспомнила похороны Германа Карловича и дерево с шершавой корой, под которым стояла. Около могилы кружил человек с фотоаппаратом, и сквозь серый дождь ослепительно мелькала вспышка.
За окном стемнело. В окне вагона отражались лампы, фигуры людей, идущих в тамбур, и Настино лицо. Отражались открытая пачка с вафлями и чайный стакан в тяжелом подстаканнике – он медленно полз, тихонько подрагивая ложечкой, по гладкой поверхности столика, не подозревая, что на пол упасть все равно не удастся, а придется притормозить на краю у барьерчика. Настя решительно передвинула стакан к самому окну, и он послушно затих, уже не видя в стекле своего отражения, потому что она задернула занавески. Вытащила «Юность» с новым романом Аксенова, открыла и поставила оба локтя на столик, подперев щеки кулачками.
…Когда спрашивали, откуда она приехала, Настя называла город в двух часах езды от Москвы. Строго говоря, сама она впервые увидела этот город только в шестилетнем возрасте, когда родители поехали с нею покупать школьную форму; родилась же и выросла в поселке – одном из многих, входящих в состав области. Поселок недавно повысили в звании – он стал называться поселком городского типа, а это почти то же самое, что город, уговаривала себя Настя и почти уговорила, поэтому не очень терзалась легкой натяжкой. Лучше так, чем тебя будут считать неотесанной деревенщиной.
Главная улица поселка вела к автобусной станции, откуда всего за час можно было доехать до областного центра. Рядом с автостанцией находился поселковый магазин, а неподалеку трехэтажное здание средней школы и почта. Все мужчины и часть женщин были заняты на торфоразработках, а попросту, как говорили в поселке, работали «на болоте». Настина мать ездила автобусом на шарикоподшипниковый завод, где сидела за конвейером, – все ж лучше, чем болото.
Никому Настя не рассказывала о деревянном доме из грубых темных бревен, с дверью, обитой для тепла войлоком, а поверх войлока клеенкой; в дождливое время дверь разбухала и противно чмокала. Никому – про уборную в огороде, куда вела тропинка среди крапивы или сугробов, смотря по сезону.
Детство запомнилось сплошным летом: сарафан в цветочек, косички секутся на концах, мать кряхтит: «огурцы в цвет пошли»; осенью в школу. Чернила на краях непроливашки отливали изумрудно-фиолетовым золотом, как навозные жуки, а потом надобность в непроливашках отпала, чернила сменились другими, потому что прежние для авторучек не годились. Еще потом появились толстые «общие тетради» и вытеснили тонкие, в то время как на смену тонким девчачьим косичкам пришла солидная упругая русая коса, «украшение скромной девушки». Эту косу Настена в школьном туалете распускала и завязывала в лихой «конский хвост». Как-то после уроков забыла восстановить украшение скромной девушки и явилась домой с хвостом, за который отец и оттрепал. Попробовал бы с лошадью.
Настя училась хорошо, но не потому что любила школу, а от нетерпения скорее ее окончить и уехать в Москву. Можно и не в Москву – да хоть в областной центр; главное было – уехать, потому что для остающихся один путь: на болото. «Или на конвейер, – вздыхала мать, – как я. Так жизни и не увидишь».
Что и говорить, невидимая жизнь просачивалась сюда редко и скудными струйками. Вдруг, например, в поселковом магазине появились китайские авторучки в прозрачных пластмассовых гробиках без надежды быть купленными, потому что стоили семьдесят пять рублей старыми в отличие от отечественных фирмы «Союз» за четырнадцать (рубль сорок новыми). Родители не сговариваясь подарили Настюхе дорогую диковину, чтобы поощрить рвение в учебе. Именно «не сговариваясь», в результате чего у дочки появились две китайские авторучки: бежевая и бордовая. Бабка взвыла: это ж туфли можно было купить! Тем более обидно было, что перед уроком физкультуры Настя оставила второпях бежевую ручку на парте, а после звонка, как ни искала, найти ее не смогла. Осталась дорогая бордовая авторучка и стойкая антипатия к физкультуре.
Она училась бы хорошо и без роскошной ручки, как и другие одноклассники, одержимые идеей уехать в Москву. Они сосредоточенно вели конспекты уроков, задавали учителям серьезные вопросы и оставались после уроков решать особо сложные задачи. Налегали на внеклассное чтение. Нельзя сказать, что они были дружны, скорее наоборот: мешало неизбежное соперничество. Их спаивало единство лошадей, мчащихся в одной упряжке. Несмотря на то, что одни были одарены способностями, а другие брали зубрежкой и усидчивостью, цель была одна, а потому о ней как-то не принято было говорить. В воздухе плавали слова «идти на медаль». На медаль шли, как на штурм крепости и одновременно как на костер, поскольку это означало полный отказ от нормальной жизни, в том числе от разрешенных ОблОНО танцев в актовом зале школы, ибо даже ОблОНО не могло притушить ликование от одного только слова: «танцы». Школьные вечера с танцами на десерт привлекали всех, кто не думал о медали. И хотя были разрешены танцы только самые стерильные, куда попали вальс, танго и наполовину сомнительный фокстрот, как-то получалось иногда, что этот наполовину сомнительный вдруг перерождался в разудалый чарльстон. Так же непонятно было внезапно гаснущее электричество во время танго. Конечно, оно довольно быстро загоралось, но причины поломок так и оставались невыясненными.
Ах, школьные танцы! Слово «балы» давно вышло из употребления, да и впрямь едва ли было применимо там, где кружились пары, одетые в школьную форму, ибо нарушивший это правило тут же с позором изгонялся из зала. Отличник на танцах был подобен той редкой птице, которая едва ли долетит до середины Днепра. Однако случалось и такое, случалось: некоторые отличники, забыв про поход на медаль, внезапно отдавали себе отчет в существовании противоположного пола и в этом случае, как говорила завуч, «срывались с цепи».
Слово «ухаживание» осталось так же далеко в прошлом, как и «балы». На смену ему пришло словосочетание «взаимоотношения полов», от которого делалось стыдно и взгляды невольно упирались в пол. Тем не менее, эти взаимоотношения, говоря тем же языком, «имели место» и проявлялись в трех формах: дружить, ходить и гулять – по восходящей; или, наоборот, по нисходящей, как посмотреть.
К тому времени, как отличники начали «срываться с цепи», Настина коса уже достигла пояса. Примерно тогда же выяснилось, что девушка обладает еще одним сокровищем, ценность которого потеснила даже косу. Сокровище называлось «честь», и его нужно было беречь как зеницу ока. Девушка, не сумевшая это сделать, оказывалась в ситуации сапера, который ошибается только один раз, при этом девушке приходилось намного хуже: на ее долю выпадала не смерть, а несмываемый позор плюс исковерканная судьба, что похуже смерти. Интересно, что от мальчиков вовсе не требовалось беречь честь, и последний представитель мужского пола, которому это вменялось в обязанность, был Петруша Гринев из Настиной любимой «Капитанской дочки».
Она много времени проводила в поселковой библиотеке – надо отдать должное, книги там были превосходные. Библиотекарша привыкла к Насте и выдавала ей даже те книги, которые «тебе рано, детка». Тихая и симпатичная женщина так расстроилась, когда девочка разнесла в пух и прах пьесы Чехова, особенно – подумать только! – «Три сестры».
Даже сейчас, вспомнив этот эпизод, Настя возмущенно вспыхнула. Сидели и ныли: «В Москву! В Москву!». А что мешало, спрашивается? Сколько лет всем голову морочили; небось пришлось бы на болото отправляться – или на шарикоподшипниковый, за конвейер, – быстро собрали бы чемоданы. Примерно так она и выпалила библиотекарше. Жалко тетку, она-то здесь при чем.
Хорошо, что досталось боковое место, а то пришлось бы выслушивать вежливые вопросы: вы, девушка, работаете или учитесь? Где? А куда вы едете?.. По соседству долго и хлопотливо гнездилась семья с простуженным ребенком. Когда, наконец, перестали шуршать обертками и уселись, мальчик опрокинул стакан с чаем. К этому времени уже выстроилась очередь в туалет, женщина перестала протискиваться мимо стоящих, кашель у мальчика немного поутих, и он сказал сиплым голосом: «Я какать хочу». Настя подхватила сумочку, полотенце и направилась в другой конец вагона.
Устроившись на верхней полке, она попыталась читать, но в голове как-то сам собой начал репетироваться разговор с родителями. Это счастье, что отцу дали, наконец, новую квартиру – в старый дом она ни за что Карла не пригласила бы; еще не хватало. А так – чем богаты, тем и рады; поселок, да, но – городского типа. И все же квартира – это счастье номер два, а главное счастье – это что она не там.
Нет, на медаль Настя не рассчитывала. «Способности средние, усидчивость исключительная», – написали в характеристике. Исключительной усидчивостью медали не добьешься, а без медали усидчивых в Москве, как говорила бабка, по тринадцати на дюжину кладут, да еще не берут; и в Ленинграде то же самое. Зато в столицах союзных республик тоже есть университеты. С Москвой, конечно, не сравнить, зато и поступить легче будет.
Мать насторожилась, однако Настя назвала ее родной город («заодно хоть посмотрю»), и та обрадовалась, враз помолодев от улыбки. «Бог даст, поступишь! А главное – не на конвейер, – повторяла она, как заклинание, – оттуда уж не вырваться…»
…Вагон постепенно стихал. Уснул кашляющий ребенок, и родители долго спорили шепотом, кому с ним лечь. В отдалении слышались мужские голоса. Лязгали откидывающиеся диванчики, щелкали замки чемоданов. Хлопала дверь в тамбур, оттуда несло холодом и табачным дымом.
…Два с небольшим года назад Город встретил Настю Кузнецову приветливым летним дождиком. От вокзала до университета – несколько кварталов, но она не торопилась, а жадно смотрела на этот непривычный город: вдруг она провалится, вдруг придется ехать назад?!
Подала на иняз, как и собиралась. Не потому что страстно любила английский язык, а веря в исключительную свою усидчивость, которая любой язык может одолеть, даже тот непривычный, что звучал вперемежку с русским на улицах. И конкурс оказался не таким зверским, как в Москве, однако Настя получила тройку на самом первом экзамене, что было равноценно провалу. Стало быть, домой, на болото?..
Город не пускал. Нипочем не хотелось отсюда уезжать. Подать бы на вечернее отделение, однако туда принимали только работающих. Так в чем же дело?..
Осуществился кошмар матери: Настя работала на конвейере. Работа чистая, никаких тебе шарикоподшипников – она попала в цех по сборке телефонных аппаратов на крупнейшем заводе республики. И место в общежитии нашлось, и на вечернее приняли. Исключительная усидчивость не мешала посещать вечера танцев при заводском клубе, где она познакомилась с молодым инженером из конструкторского бюро. Инженера звали смешным именем Карл, до сих пор знакомым только в сочетании с фамилией Маркс, однако Карла Лунканса называли Карлушкой, что звучало совсем как Павлушка.
Представила Карлушкино лицо со свежим порезом от бритья – после кладбища они не виделись – и вся досада вдруг куда-то подевалась. Чего она накинулась на него, в самом деле? Не надо было уезжать, конечно, но тогда неизвестно, как бы все повернулось. Ведь родители до сих пор не знали, что она учится на вечернем, как не знали про завод. Попробуй скажи, сразу посыпались бы упреки: мол, могла бы найти институт поближе. Особенно разорялся бы отец, хотя сам он нашел себе жену не «поближе», а как раз в том городе, который Настя выбрала для учебы. Скандал был бы неизбежен. Поэтому Настя ездила домой только два раза, ссылаясь на студенческую перегруженность: то надвигалась сессия, из-за которой она не спала ночей, то нужно было готовиться к очередному семинару или факультативу (оба слова действовали на родителей гипнотически), то – надо же и отдохнуть – «ездили с девочками на взморье». Зато письма с отчетами об успехах писала регулярно. Как легко и быстро одна недоговорка влечет за собой другую, пока все вместе не обрастает толстым слоем вранья! Тем не менее, все шло как нельзя лучше, если бы неожиданно не вознамерилась приехать мать. Страшно подумать, чем это могло бы кончиться, однако не кончилось ничем, ибо не началось, потому что захворала бабка, и матери приходилось наведываться к ней в старый дом каждый день. Насте ничего не оставалось, как обещать, что приедет на октябрьские, причем не одна, а «с парнем, мы давно дружим». И вот опять: ну как скажешь, что они с Карлушкой не только дружили и ходили, но начали гулять? – Никак. Зато написала: «Ему двадцать шесть лет, инженер», твердо зная, какой магической силой обладает последнее слово, и что на шесть лет старше нее, тоже всем понравится.
Заинтригованы были не только родители, но и хворая бабка – ей даже полегчало.
…Настя не сразу поняла, что поезд стоит. Отъехала с лязгом дверь тамбура. Кто-то, пахнущий холодом и сыростью, тяжело протопал по проходу. Скорей бы закрыли; дует. Будто услышав, поезд свистнул и так плавно двинулся вперед, что она не почувствовала толчка.
Бабке вигоневую кофту, матери безразмерные чулки (достала на заводе с переплатой) плюс янтарную брошку; отцу – бутылку рома. Гостинцы – зефир в шоколаде, конфеты «Красный мак» – объеденье.
Позвоню Карлушке из Москвы, перед автобусом.
А предкам так и сказать, – она зевнула, натягивая одеяло на голову: мол, у него отец умер. Потому и не смог приехать. Поймут, что серьезный.
Быстро и неслышно прошел проводник – отнес белье.
Вагон угомонился.

 

Он дочитал сценарий до конца и долго сидел в сгущающейся темноте. Сквозь занавески было видно, как в доме напротив загораются окна. Карлушка включил лампу. Окно потемнело – словно ослепло, стало неинтересным. У черного мячика выросла четкая овальная тень на гладкой поверхности стола. Меньше теннисного, он легко умещался в ладони; выпускать не хотелось.
Карлушка опять перелистал исписанные страницы. От включенного света волшебство не развеялось. Нашел строчки, которые, как оказалось, инстинктивно искал.
«Зажигается свет в вагоне. Окна темнеют. Оказывается, на улице уже не сумерки, а настоящий вечер, и от этого не сразу понимаешь, в какую сторону идет трамвай. Ему навстречу молча движутся уличные фонари. Теперь в окнах отражается весь вагон. От этого кажется, что народу стало вдвое больше. Сутулый кондуктор в надвинутой форменной фуражке идет, как матросы ходят по палубе: медленно, уверенно и чуть враскачку. Его двойник в окне идет точно так же, и когда кондуктор поворачивается в правую сторону, двойник, передразнивая, поворачивается влево.
Остановка. В раскрытых дверях четко вырисовывается темно-синий вечер. Крепкая рука цепко хватается за блестящий латунный поручень, а вторая втаскивает и ставит на верхнюю ступеньку тяжелую корзинку, полную яблок. Кондуктор спешит на помощь и переносит корзинку к сиденью, на которое, отдуваясь, тяжело опускается хозяйка яблок – плотная женщина, обмотанная по-деревенски большим клетчатым платком. Ищет в кармане кошелек, достает мелочь, и клетчатый двойник в окне протягивает кондуктору деньги. Тот дергает шнурок, и дверь захлопывается, отсекая уличную темноту. От толчка фигуры сидящих немного клонятся в одну сторону, как и корзинка с яблоками, и несколько щекастых плодов катятся по полу. Хозяйка всплескивает руками.
Барышне, сидящей напротив, очень хочется засмеяться. Она улыбается, ловит ладонью катящееся к ней яблоко и подает хозяйке. Гимназист на площадке ловко подхватывает другое. Трамвай замедляет ход и скрежещет у следующей остановки. Гимназист распахивает дверь и так, с яблоком в руке, спрыгивает в темноту, приветственно помахав рукой тетке в платке…»
Стукнула входная дверь. Карлушка сунул в ящик папку, мячик и пошел встречать мать.

 

Если бы существовали традиции скорби, как существуют традиции праздников! Горе, даже если призрак его уже вырисовывается на горизонте, если все знают, что оно неизбежно, – горе все равно ошеломляет. Если же никто к нему не готов, а главный участник, напротив, готовился к празднику, завязывая галстук, – в такой момент удар судьбы еще больней.
Когда же остается позади печальный обряд погребения, на смену горю приходит скорбь, как пепел, который остается на месте пожара. Это и есть самое страшное и самое трудное для оставшихся, ибо если в беде они вместе, то разделить скорбь умеют далеко не все.
Мать и сын скорбели в одиночку – не от отчужденности, а щадя друг друга. Лариса рассказала, что ее временно перевели работать в оранжерею, и, конечно, это лучше, чем снаружи, потому что скоро заморозки; в выходной надо бы съездить к старикам в деревню. Продолжала говорить – не столько чтобы заинтересовать сына, а боясь молчания. Карлушка нарезал хлеб (это всегда делал Герман) и ответил неожиданно, что поедет с нею. Мать хотела было спросить про Настю – так трогательно, что она пришла на похороны, – но не спросила, боясь заплакать. Поняла: Карлушка никуда не уходит, чтобы не оставлять ее одну. Молча обняла сына за плечи и отстранила, отвернувшись к плите. Какой он… взрослый. И весь, весь в отца – переживает молча, по лицу и не скажешь ничего, а ведь думает о том же, что и я. Подняв глаза, увидела, что сын улыбается, и эта неуместная улыбка резанула по сердцу обидой и болью.
Карлушка не заметил. Он все еще был в том вагоне – любовался барышней, поднявшей с пола яблоко, видел накренившуюся корзинку, с улыбкой наблюдал за теткой в платке, за подвыпившим мастеровым, то и дело роняющим голову на грудь; наблюдал, как невозмутимо идет по проходу кондуктор и в стекле отражается его сутулая фигура в мундире, фуражке и с сумкой на ремне, косо пересекающем живот. Странное чувство: он словно смотрел фильм и вместе с пассажирами видел дома, больше деревянные, но и каменные тоже, церковь на углу, как раз напротив остановки, и хотя на улице светло, окна церкви светятся уютно и неярко. Видел проплывший мимо парк и трактир, из которого вышли в обнимку два субъекта; видел, как незаметно и властно улицей завладел вечер, в котором почти скрылись две лавчонки, аптека, табачный киоск, да и что там показывать, в самом деле? – однако скрыться полностью не удалось, потому что зажглись фонари, торопливо выхватили из темноты киоск и аптеку, а потом осветили другую улицу, куда как раз свернул трамвай. Барышня то смотрела в окно, то на отца – или на него: он стоял рядом с отцом и успел тайком подмигнуть дерзкому гимназисту, который утащил яблоко и был таков. Он видел, как за окном плыли фонари – вначале медленно, потом быстрее и быстрее, а трамвай, разогнавшись, вилял вагоном – и все пассажиры дружно, как в танце, ритмично качались то в одну, то в другую сторону, так же как их отражения в стекле, и так хотелось побыть в этом вагоне подольше, что он вернулся к отцовскому столу и снова открыл папку.
В рукописи было много поправок. Отдельные слова и целые фразы зачеркнуты, а на полях узкими, мелкими буквами вписаны другие. Даже чернила отец использовал разные: то фиолетовые, побледневшие от времени, то черные, ставшие по той же причине зеленоватыми.
Нет, Карлушка не выучил сценарий наизусть – он заболел им. Догадался, хоть и не сразу: фильм поставлен не был. Спросил у матери. Лариса рассказала, как отец работал над озвучиванием ленты «Господа хуторяне», как долго составляли, потом переписывали диалоги, и сколько раз из-за этого приходилось перепечатывать текст… «Вагон»? Нет-нет, ты что-то путаешь; «Господа хуторяне» – да; знаешь, роман такой был знаменитый, этого… м-м-м… Вылетело из головы; потом вспомню.
Он и сам догадался, что фильма не было, иначе трудно объяснить, почему сценарий остался в рукописи. Не было фильма «Вагонъ», не было, а между тем он завладел его воображением и не отпускает.
Карлушка помнил эти старенькие трамваи – они дребезжали кое-где на окраинах, а потом исчезли, вытесненные новыми, в которых люди сидели не на противоположных длинных скамейках, а каждый на отдельном сиденье, глядя в затылки друг другу да в окно. В таких трамваях он ездил каждый день на работу, однако в них невозможно было представить ни барышню с яблоком в руке, ни солидного господина в цилиндре, да и за тесноватыми окнами проносился совсем не тот город, который мелькал за окнами старенького вагона и так живо был увиден отцом.
Октябрьские праздники, которые у них в семье не отмечали, но традиционно называли праздниками, мать и сын провели, не выходя из дому: ливень не переставал, в деревню решили не ехать. Лариса вязала свитер, надеясь успеть к Новому году, а Карлушка переписывал сценарий в тетрадь, вырвав исписанные листы с электрическими схемами. Писал только на правой странице, оставив левую для исправлений и вставок – боялся, что полей не хватит. Мало-помалу начал понимать, почему отец не отдал рукопись машинистке – его воображение обгоняло неспешный ход вагона. Должно быть, ему все время хотелось – как сейчас хотелось Карлу – дополнить, ухватить (а значит, показать сидящим в кинозале) еще одну деталь, один поворот, вон тот переулок – в движении, в движении, в движении.
Прошли октябрьские праздники, и он, не догуляв отпуска, вышел на работу – не столько горя желанием вернуться к проекту, как одержимый мыслью о машинистке и кружке кинолюбителей.
Зачем в городе столько телефонов-автоматов, недоумевал Карлушка. Каждый напоминал о Насте, об их последнем разговоре. Осталось непонятное чувство вины и вместе с тем облегчение от того, что не поехал к Настиным родителям. Он прошел мимо круглой приземистой церкви за оградой, с одним большим куполом и несколькими поменьше, миновал здание трамвайно-троллейбусного управления, киоск на углу, за которым виднелась опять-таки серая телефонная будка. Из нее выскочил – как вывалился – растрепанный парень: «Вы не разменяете?..».
Несмотря на то что у них дома был телефон, Карлушка хорошо знал эти будки, с бесполезной наклонной полочкой (положишь записную книжку – обязательно соскользнет), с облупленной краской циферблата и косой щелью для монеты справа от него, рядом с которой набита квадратная алюминиевая заплатка. На заплатке выбита надпись: «2 коп.», а под ней совсем еще недавно была другая: «15 коп.», хотя любой автомат принимал как старые «пятнашки», так и новые, еще не утратившие блеска, «двушки». Интересно, были ли на улицах телефоны-автоматы, когда отец задумал «ВАГОНЪ»?.. Смутно всплыла в памяти какая-то картинка – комната с телефонным аппаратом на стене и сердитым мужчиной в цилиндре, с трубкой в руках. Откуда?..
Вспомнил: это старый фильм, где Чарли Чаплин от кого-то убегал и споткнулся! Карлушка так резко остановился, что идущий за ним военный, круто обогнув его, обернулся и посмотрел неодобрительно.

 

Кинолюбительского кружка при заводе не было. Помог трамвай – вернее, остановка. Люди стояли, переминаясь с ноги на ногу, около здания с большой витриной. Внутри, за стеклом, был прикреплен выполненный тушью лозунг: «ИЗ ВСЕХ ИСКУССТВ ДЛЯ НАС ВАЖНЕЙШИМ ЯВЛЯЕТСЯ КИНО /В. И. Ленин/». Слева от витрины ступеньки вели к парадному. Он обошел все четыре этажа. Один из них занимал шахматный клуб, остальные три – квартиры. Каким образом важнейшее из искусств соотносится с шахматами, Карлушка не понял.
Выяснилось, что городского общества кинолюбителей просто не существует. Карлушка узнал об этом на киностудии – той самой, при открытии которой должен был выступать отец.
– Увы, – развел руками человек средних лет с веселыми живыми глазами на одутловатом лице, – пока еще не организовали. Ведь смотрите, что получается, – он медленно шел с Карлушкой по коридору, водя папиросой в воздухе, – люди побывали в космосе, вот в какое время живем! Я не говорю уже о нашей киностудии – сами видите, какое здание отгрохали, к нам отовсюду приезжают киноработники. А вы, – остановился и с любопытством посмотрел Карлу в глаза, – тоже кино хотите снимать?
Покивал, узнав о сценарии, и дал неожиданный совет:
– От сценария до съемки путь непростой, это вам не «пришел, увидел, победил». А вот если вы…
И назвал студию при Союзе писателей, присовокупив энергично: «Там славные ребята собираются – читают, обсуждают; у них и журнал свой. Критики приходят; то-се». На прощанье пожелал удачи и весело взмахнул папиросой.
Интересно, как этот человек реагировал бы, узнав, что автор сценария – «классик республиканского кино», как писали в газетах об отце. Но как об этом можно было бы сказать? Все равно что говорить о черной папке, неотделимой для него от мячика, прощальных писем и старых фотографий. Неотделимой от отца, от его прошлого.
А сценарий – идти к «славным ребятам» или не идти – очень хотелось перепечатать.
Проще всего было бы обратиться к машинисткам у них в бюро, но представил на минуту любопытные взгляды или, не дай бог, вопрос: а это вы сами сочинили? – и тут же от этой идеи отказался.
Вечером того же дня он выбежал с мусорным ведром во двор. У жестяного помойного бака стоял сосед, сутулый старик с вислыми усами, и свирепо упихивал внутрь пачку машинописных листов. Мусорник был переполнен. Бумага топорщилась и выпадала, прихватывая яичную скорлупу, картофельные очистки и вялые, скользкие бывшие цветы. Карлушка поспешил на помощь – и как раз вовремя, потому что крышка у бака свалилась и с триумфальным дребезжанием затанцевала по асфальту двора.
– Вот чего бы проще, – сердито пенял старик, – оставить печки; так не-е-ет! А с бумагой что делать? Пионеров не дождешься, помойка – и та забита. Хоть в реке топи, честное слово!
Он передвигался боком, как краб, не разгибаясь и вытягивая руки за рассыпающимися листками.
– Хорошо, что всю рукопись не отдал, – удовлетворенно сказал старик, пока Карлушка водружал на место крышку мусорника. – Новая машинистка, поверите ли, совсем другое дело: печатает аккуратно, быстро – и за те же деньги! Прямо подарок судьбы, в кои-то веки…
Узнав, что молодому соседу требуется машинистка, старик понимающе кивнул:
– Диссертацию пишете? Конечно, тут небрежность недопустима.
Поскольку старик свыкся с идеей Карлушкиной диссертации быстрее, чем тот успел удивиться, то и развеивать его иллюзии не было необходимости.
Сосед жил на первом этаже. В прихожей он достал из портфеля опрятную записную книжечку, выдернул листок из перекидного календаря, убедившись предварительно, что ничего важного на нем не запечатлено, и переписал из книжечки номер телефона.
– Это в Министерстве тяжелого машиностроения, – пояснил, – добраться легко. Зовут Таисией; Тая. Скажете, что от меня. Она, кстати, очень хвалила мою рукопись, ну, да это не важно…
Спохватившись, Карлушка спросил:
– Вы, наверное, роман пишете?..
Старик снисходительно улыбнулся:
– У вас, молодых, только романы на уме…
Шевельнул усами на собственную шутку и продолжал, укоризненно глядя на сконфуженного юношу с мусорным ведром:
– Нет, молодой человек; я на романы не размениваюсь. Должен вам сказать, что серьезный читатель и не возьмет в руки роман, не-е-ет; и не посмотрит в сторону романа. Я мемуары пишу, если вам интересно. И мне есть что сказать человечеству!
Судя по тому, сколько бумаги ушло в мусорник, человечеству предстояло внимать долго, подумал Карл, закрывая за собой дверь.
Телеграммы не было. Нет, ответила мать, никто не звонил.
Несколько раз он пытался представить себе незнакомых Настиных родителей, но ничего не получалось, словно кто-то затер лица на фотокарточке, и без того чужой.
Назад: 2
Дальше: 4